Конец августа пятьдесят пятого. Днём ещё жарко, но с наступлением вечера целительная прохлада вытаскивает обитателей рабочего квартала на улицу. На лавках, как куры на насесте, размещаются старухи и молодежь. Вокруг них вьётся чумазая детвора. Бабушка Рая за день умаялась, но не собирается отступать от заведённого порядка. Как только солнце откатилось к горизонту, она надела чистый «хвартук», заново перевязала головной платок, внимательно и строго осмотрела меня. Слышу как обычно: – Люда, умойся! С этакой чумичкой стыдно и на улицу итить. Я плеснула из ведра на лицо горсть тепловатой воды и промокнула его застиранным вафельным полотенцем. Сейчас мы займём обычное место на скамейке перед двором и будем ждать родителей с работы. А они обязательно принесут «от зайчика» что-нибудь вкусное: краюшку хлеба, сухарик, а может быть, и конфету. Вдруг раздался несмелый стук в калитку, и бабушка поспешила открыть её. Я задрожала от страха и ухватилась за подол её широкой юбки. Под забором стоял тот самый старик, которым нас, детей, пугали: широкий, костлявый, с тёмным бородатым лицом и мешком за плечами. Я спряталась за спину бабушки и ещё крепче вцепилась в её юбку. Однако, несмотря на страх, мой пытливый ум подверг сомнению подлинность старика: «Мешок маленький. Как в него помещаются дети?» Бабушка вовсе не испугалась незваного гостя. Наоборот, приветливо ответила на его «здравствуйте» и шире распахнула калитку: – Заходи, добрый человек! Ты, наверное, голодный? Старик смущённо закивал головой, и было непонятно: да или нет. Но бабушка крепко взяла его за рукав и завела во двор. Она стащила с его плеча мешок, усадила на бревно под вишней, а сама побежала в летнюю кухню. «Вот, – подумала я", – опять за ужином родители будут ворчать. «Самим есть нечего, – скажет мама, – а вы всех нищих кормите». А папа спросит: «Нам-то что-нибудь осталось? Не всё съели ваши зэки?» "Может, это тоже зэк», – успокаивала я себя. С некоторых пор они появились в городе: старые, беззубые, многие на костылях, одетые в ветхие выгоревшие ватники и с печальными глазами на длинных худых лицах. Зэки стучали в ставни окон, в ворота, в калитки, и люди выносили им хлеб и воду. Некоторые приглашали к себе в дом и кормили, как это делала моя бабушка. Другие ничего не давали и зло кричали с порога: – Проваливай отсюда. Бог подаст. У нас еда была, вернее, мне казалось, что была. Тушёные бураки, каша- мамалыга из кукурузной крупы, иногда суп с редкой картошкой и лебедой. Но сегодня у нас праздник. Мама сшила платье мордастой тётке с китайским зонтиком, и та расплатилась мукой, пшеничной. Муки хватило на оладьи, тоненькие, румяные. Бабушка, экономя постное масло, жарила их на почти сухой сковородке. Но вкуснятина! Мы с братом получили по одной оладье. Я свою сразу съела, а младший брат Саша побежал на улицу и, хвастаясь, кричал на всю округу: – А у нас аядики! Представляю, как лопались от зависти соседские ребята. И вот сейчас этот ужасный дед ест наши оладьи и запивает узваром. Так бабушка по-станичному называла компот из сухих яблок. Хоть он был без сахара, но очень приятный на вкус. Старик доел угощение и вытер рукавом беззубый рот. Я заметила, что у него нет руки. Рука-то была, но короткая, без кисти. Там, где должны быть пальцы, я увидела завязанный край рукава. Дед ловко ртом и пальцами здоровой руки завернул в клочок газеты щепоть табаку, чиркнул спичкой о зажатый в коленях коробок и закурил вонючую папиросу. Пришло время разговора. Сейчас бабушка, как всегда, отошлёт меня гулять, чтоб «дитё не слушало», о чём рассказывают зэки. Предвидя это, я затаилась на чурбачке за открытой дверью кухни. Я знала, что бабушка сидит сейчас на низенькой табуретке, горестно подперев рукой щеку, и слушает гостя. Потом она долго будет шептать ему какие-то утешительные слова, пересыпанные пословицами, присказками, ссылками на милость Божью. На прощанье бабушка сунет зэку кусочек хлеба и спичечный коробок с солью. Она жалела всех и объясняла своё поведение тем, что сама много горя приняла и понимает чужие беды. Родители ворчали на неё, но не очень сильно. Старик курил папиросу и жутко кашлял. – Грудь болит? – участливо спросила его бабушка Рая. – Да. Туберкулёз, – задыхаясь, сквозь кашель просипел зэк. – И что это за болезнь такая? У нашей девочки тоже был туберкулёз. – Вылечили? – подняв на бабушку голубые, как небо, глаза, поинтересовался дед. – Говорят, что вылечили, – неуверенно ответила она, – только худая – страсть. Да ты видел её. – Болезнь не красит, – кивнул головой зэк, – может, я тоже подлечусь, а? – Конечно, – подтвердила бабушка, – сейчас многие болезни научились лечить. А с рукой у тебя что? – жалостливо спросила она. – В шахте прибил палец, – охотно откликнулся зэк, – началась гангрена. Чтобы не сдох, отсекли всю кисть. Для профилактики, – уныло ухмыльнувшись, добавил он. – И сколько же ты оттрубил, касатик? – Десятку. По пятьдесят восьмой. – Это ж как понять? – ПШ. – Увидев недоуменный взгляд бабушки, он пояснил: – Подозрение в шпионаже. Знаете, мать, я ведь в плену у немца был. Десять дней. На одиннадцатый бежал. Вышел к своим, обрадовался, чуть ли не героем себя почувствовал. А меня в СМЕРШ. И на десять лет. За каждый день плена – по году, – он опять желчно усмехнулся и загасил папиросу, собираясь уходить. – Постой-постой... – бабушка даже привстала с табуретки, – а сколько же тебе лет? – Она изумлённо посмотрела на старика, словно догадалась о чём-то невероятном, и неуверенно спросила: – Ты что, в войну был призывного возраста? – Ну да, с восемнадцатого я, – подтвердил бабушкину догадку зэк. – Что делается на белом свете?! Куда смотрит Бог? Так тебе, солдатик, тридцать шесть, как моему Васе. А я думала, что ты старше меня. Я-то с восемьдесят шестого. – У меня мать с девятисотого. – Жива ли она? – бабушка опять присела на свою скамеечку. Зэк тоже, упершись спиной о дерево, вытянул худые, в разбитых ботинках ноги и обречённо произнёс: – Кто ж знает? – А куда идёшь, сынок? – Домой, в Ассиновскую. – В Ассиновскую? – оживилась бабушка. – И чей же ты будешь? – Афонин Пётр. – Ой! – опять вскочила на ноги бабушка, – Фросин сын! Петя! Живой, слава тебе, Господи! Она опустилась на бревно рядом с зэком, ласково коснулась ладонью его небритой щеки и, уткнув в фартук лицо, тихо заплакала. Я давно вышла из своего укрытия и стояла рядом с ними. Бабушка меня даже не заметила. – Вы чего, хозяйка? – удивился зэк, – и откуда вы знаете, как зовут мою мать? – Фрося-то жива, мамашенька твоя, только глазами ослабела. – И, словно не слыша Петра, бабушка заголосила: – Выплакала она глазоньки, тебя-то выглядаючи. Выбелила головушку свою, тебя поджидаючи. Исходила ноженьки, по конторам ходячи. Изробила ручушки без свово помощничка. Осталась одна-одинёшенька на свете белом... – Закончив тираду, бабушка объяснила: – Не в Ассиновской Фрося. А дома у себя, в Слепцовской. Когда в войну дед с бабкой померли и на отца похоронка пришла, переехала она в отеческий дом. Я ведь, Петя, Белогурова в девках была, как и твоя мамаша. Двоюродные мы с Фросей. Может, помнишь? Тётя Рая Лизунова? Пётр неопределённо пожал плечами, а бабушка уверенно продолжала: – А ты,значит, Петя, мне племенник будешь. Вот радость сестрице! Счастье-то какое! – умилилась она. Гость благодарным взглядом окинул бабушку, встал и низко поклонился ей. – Спасибо вам, тётенька, за хлеб-соль, а ещё большее спасибо за хорошую весть. А ты, – он нежно здоровой рукой пригладил мои стриженые вихры, – расти, малышка, и лучшей доли тебе. Пойду я. Домой! Бабушка, неожиданно приобретя нового родственника, принялась его усиленно отговаривать идти в ночь: – Оставайся, Петя, у нас до утра. Скоро Василёк с работы придёт. Отдохнёшь, поговорите. Но Пётр был намерен идти немедленно. Он стал даже как будто выше ростом. Глаза у него ожили, помолодели. И я увидела, что никакой он не старик. – Нет, тётя, пойду я. Мать ждет. Он перекинул через плечо свой мешок и бодро направился к калитке. Бабушка перекрестила его вслед и, вытерев фартуком мокрые от слёз глаза, прошептала: – В добрый путь, сынок! Храни тебя Господь! |