Громко хлопнула входная дверь. Яркий свет решительно разогнал по углам темно-синие тени. Они сжались и задрожали, неуютно пряча свою наготу. Следом за вспышкой света по коридору пронеслось грозное: - Настасья, оставь в покое свое всегдашнее безделье и выйди на кухню. Немедленно! - мамин тон не предвещал ничего хорошего. Она только что вернулась с родительского собрания и, не ужинав, стараясь не растерять и не расплескать эмоции, решительно приступила к воспитательному процессу. Настасья выползла из комнаты, как удав, медленно и нехотя. И это было вполне объяснимо - кто бы с воодушевлением «полз» на собственную плаху. - Ты ничего не хочешь нам поведать, дочь?! – мама набирала обороты. Из искусно собранной высокой прически выбилась прядь, глаза потемнели и сквозь бездонную ночь зрачков искрили гневными молниями. Ярко красные, будто строгим учительским пером выписанные губы отчетливо произносили каждое слово, и оно должно было тяжелой свинцовой каплей падать на неразвитое Настасьино сознание, будить совесть, заставлять задуматься о будущем. Падали, но не будили. Настя не впервые прослушивала обличающий материн концерт, категорически не относила себя к поклонницам ее «творчества» и надеялась стоически перетерпеть отведенное для «порки» время, не подавая катализирующих процесс реплик. Причина разборки не явилась для Насти неожиданностью. Более того, она весь вечер не находила себе места, зная, что возмездие неотвратимо. - Ты слушаешь меня, курица безмозглая? Ты думаешь, что тебя дальше ждет? Юридический планируешь? Правда? И как я не догадалась, что ты его по-прежнему планируешь? С твоими «талантами» только про юридический и думать. Думать.., как забыть!! Это же надо, завалить все полугодие! Бьюсь с твоей историей, как рыба об лёд. Репетиторы – пожалуйста, учебники, курсы в универе – нате, не обляпайтесь. А эта, с позволения сказать, коза приносит трояк за полугодие и хоть бы хны! - Если бы я в подоле принесла, она так же извинялась бы за «козу»? – подумала Настасья и, видимо, не удержала ехидство на рыжей мордахе. Мать взвилась хищной птицей. - Ты еще физиономию кривишь! Тебе еще смешно! Что тебе смешно, бестолочь? Денег на тебя угрохана уйма, сил, здоровья - толку никакого. В ларьке намерена торговать или дворы мести? Что еще ты можешь? Куда ты планируешь определяться после школы? На меня или на отца рассчитываешь? Не выйдет, деточка, хватит. Я домой боюсь возвращаться с работы. Все жду, что еще ты не смогла освоить в своей школе. Что еще преподнесешь мне в подарок. У людей дети как дети. Учатся - не чета тебе, цепляются за жизнь, чем-то интересуются, какие-то таланты в себе находят. А ты у нас как квашня. Сидела бы на печи Емелей, и вся недолга. Надоело, дочь. Веришь? Надоело тянуть тебя на аркане. Давай как-то сама дальше. У меня силы кончились. Вот враз так, сегодня, прямо на собрании. Кончились и все. - Маш, ну не драматизируй ты так, - отец попытался включиться в обсуждение и развести тучи беспросветного Настасьиного будущего. – Не такая уж у Настюхи проблема. Учится девочка на четверки-пятерки. Ну, трояк по истории. Так, может, в школу сходить, выяснить? Может, требования к ней завышают? - Сходи. Возьми и сходи, завтра же. Я тебе адрес напишу, чтоб не заплутал, - мать начала будто бы спокойным ровным тоном, но это грозило в секунду разорваться атомной бомбой. – Ты о чём говоришь, Дим? Какие требования? Какие четверки-пятерки? Пятерки давно в прошлом. Девочка наша, к твоему сведению, пятерок в четверти с прошлого года не приносила. «Твердая хорошистка», - до сегодняшнего дня говорили мне в школе. Такая твердая, как дуб, дубина стоеросовая. Что там не учиться на четверки? Надо быть полной кретинкой, чтобы не освоить школьную программу на четыре балла. Почему нашему ребенку четверки достаточно? Лентяйка потому что! Бездельница и лентяйка! Но и насчет хорошистки все уже в прошлом. Настя Белкина не смогла удержаться на «захваченной» высоте, о чем мне сегодня с искренним сожалением поведала Ирина Евгеньевна. И ты потакай ей, потакай больше. Она потом тебе спасибо скажет, когда все одноклассники в институты поступят, а наша Матрена пойдет бананами торговать. Мать тяжело плюхнулась на табурет, закрыла лицо ладонью, что должно было означать наивысшую степень расстройства и полное бессилие перед постигшим ее несчастьем. Отец кинулся к шкафчику за валерьянкой. Настя похлюпала для порядка носом, дождалась, пока мать выпила лекарство и попросила отца разогреть ей ужин. Раз пища все еще представляла для матери интерес, Настя решила, что жизнь продолжается, и можно беспрепятственно покинуть линию огня. Из кухни еще долго слышались материны стенания. Отец бубнил низким голосом, пытаясь удержать мать в рамках здравой оценки ситуации, но и не переча ей, дабы самому не случиться объектом нападения. В завершение последовал звонок бабушке с полным изложением произошедшего, теми же эмоциями, исполненными качественно с той же степенью накала, что при первом прочтении. Далеко за полночь скандал утих сам собою, побежденный глубоким родительским сном с посвистом и похрапыванием исстрадавшейся в эмоциях матери. При полной внешней достойности, недюжинном уме, солидности, мама во сне была совершенно беззащитна и беспомощна. Виртуозный мощный храп мог, пожалуй, испортить о ней впечатление как о даме, если бы только кто-то когда-то решился рассказать ей о столь интимном недостатке ее безукоризненно устроенного организма. * * * Если отбросить все оскорбления и претензии, ушатом вылитые на Настасьину голову, задуматься и вправду было над чем. Тройку она никак не ожидала, тем более по истории, которую долбила целыми днями, как бы ни относилась к этому мама. Долбила и одновременно ненавидела, терпеть не могла, не выносила никому не нужных неизвестно как, кем и с какой целью надуманных оценок, выявленных предпосылок и томами изложенных умозаключений о последствиях существования и деятельности человеческой расы. Особенно раздражала история России двадцатого столетия. Изучать и пересказывать неудачный опыт строительства коммунизма, полной утопии, в которой конвульсировала страна в течение семидесяти лет, лжи, обмана и самоуничтожения – к чему все это? Знать в общих чертах вполне бы достаточно. Но нет! С маниакальным упорством приходится зубрить основные вехи, читать тысячу глупостей о глупости правителей, удерживать в памяти мириады дат, названий, имен, чтобы в итоге признать путь российского развития опасным и бесперспективным. Настя устала. От всего. Она лишь хотела поступить на юридический, но на пути ее мечты пограничным столбом встала история в полном катастрофически непосильном объеме. Тройка в полугодии была заслуженной в той мере, насколько выражала истинное Настасьино отношение к предмету. Но совершенно нечестной в смысле отражения ее вклада в освоение ненавистной дисциплины. Похоже, причина появления в полугодии трояка не была полным текстом раскрыта Ириной Евгеньевной перед матерью. Пощадила. Как пощадила и саму Настю, ликвидировав ее «не к месту смелую оппозиционную и непатриотичную письменную работу». Настя пыталась отстоять право иметь свою точку зрения, доказать очевидность изложенного, но Ирина Евгеньевна – классный руководитель и историк в одном лице – посоветовала Насте разделять собственное отношение к истории и изложение от своего имени чужой и чуждой трактовки исторических событий. Настя осталась при своих и до сих пор пребывала в обиде на Ирину Евгеньевну, заставившую Настю, по ее мнению, поступиться против истины. Вовсе не увещевания матери и не ее в принципе беззлобная ругань - осознание условности, цензурной несвободы и политической ангажированности в освещении исторических событий заставило Настю уткнуться в подушку и прореветь почти до утра. Все лгут, все притворяются, все только делают вид, что знают и однозначно понимают историю. На самом деле она не единожды переписана и переосмыслена. Придет время, когда Настина работа будет признана и востребована. И Ирине Евгеньевне станет стыдно за тройку, за пренебрежение, с которым она высказала Насте свое мнение о ее непатриотизме. В чем должен проявляться патриотизм? В замазывании истины, в идеологическом обштопывании, в пересказе истории по кем-то утвержденному сценарию? Жгучие горячие слезы не давали облегчения. Наоборот - крутым кипятком бурлили кровь. Внутренний монолог в который раз заходил на новый круг. Настя чувствовала, что это уже говорила, и это, что начинает повторяться. Старалась опускать повторы, пропускать отточенные фразы. Глупая девочка не знала, что мозг давно запустил механизм саморегулирования, что мысли, как овцы, выстроились друг за другом, и уходят, уходят, посчитанные, пропущенные, неповторенные. Уходят в здоровый молодой сон. Наступила длинная тягучая неспокойная ночь – первая ночь зимних каникул. * * * На следующий день вполне предсказуемо приехала бабушка. После вчерашнего телефонного обсуждения ребенку требовалась идеологическая и эмоциональная поддержка, с одной стороны, и вместе с тем пропесочивание и встряска мозгов, с другой. Настя знала весь расклад с детства, так как воспитательный сценарий повторялся с поразительной неизменностью. Мама и бабушка действовали единым фронтом, в сомнениях и страхах поддерживая, скорее, друг друга, чем всерьез воздействуя на ситуацию. Но именно сегодня в Насте это вызвало раздражение. Настроение уловила и бабушка. Хотела было приступить к обличительно-восстановительной терапии, но мудро изменила подход и предложила Насте самой высказаться по поводу произошедшего. Тяжелая ночь дала себя знать. Настя кинулась объяснять бессвязно, захлебываясь, критикуя и осуждая одновременно, отстаивая право на собственное мнение, но не находя способа выразить его. Бабушка слушала, не прерывая. Когда Настины эмоции утратили первоначальный кричаще громкий, но невнятный и неубедительный запал, предложила спокойно разобраться в ситуации. Бабушка вообще была поразительно трезво мыслящим и мудрым человеком. Она увлекла Настасью за собой на кухню, вынула из холодильника капусту, свеклу, морковь, достала разделочную доску. - Не обращай на меня внимания. Излагай свое мнение, но постарайся не перекричать ситуацию, а доказать. Я буду тебя внимательно слушать и заодно чистить овощи. Настя, история и их неразрешимый конфликт - все разом уткнулись в простой бытовой вопрос: - Ты будешь варить борщ?.. – Настя не могла понять, как можно пытаться разобраться в ее сложной психологической проблеме, одновременно шинкуя капусту. Ей казалось, будто с полного разбега она вылетела в открытую дверь, не встретив на пути так необходимого ей для победного преодоления препятствия. – Ты серьезно, бабушка? - Борщ… А чем плох борщ? Он еще никогда никому не мешал выяснять истину. Настя растерянно села за стол напротив бабушки. Взяла в руки нож, чувствуя обязанность помочь с чисткой картошки, но скорее из вежливости. Бабушка отодвинула от Насти картофелину, сама удобно устроилась на табурете, спустила на нос очки: - С картошкой я сама справлюсь, а тебе лучше руки не занимать, так свободнее. Итак?.. Давай начнем с самого начала. У тебя тройка по истории, но у этой тройки есть собственная история. Я правильно понимаю? Это не плохое знание, не лень, не случайность. Тройка – оценка твоих неправильных… Чего неправильных?... Я слушаю. Рядом с бабушкой Настя всегда чувствовала себя ребенком, любимым и балуемым, воспринимаемым со всеми ребячьими глупостями, всеми настроениями и капризами. Поэтому бабушке она раскрывалась всегда без оглядки, но, конечно, в вопросах, позволяющих такое бескупюрное откровение. * * * Настя постаралась собраться, как советовала бабушка. Начала ровно, обстоятельно, с того, что на уроках истории они дошли до периода сталинских репрессий. Произнеся вступление, подумала, что нелепо, наверное, поднимать эту тему за столом в окружении капусты, свеклы, лука, перед бабушкой, снимающей тонкими полосками картофельную стружку. Вообще нелепо начинать этот разговор. Надо остановиться прямо сейчас, перестать морочить голову бабушке. Да и вообще перестать быть неудобной себе и другим. Что понесло ее в недра сталинского периода? Кому это надо – все читано-перечитано? Пора делать взрослые выводы, работать на годовую оценку, учить по схеме, пересказывать по схеме, не думать, не искать, не умничать… Из-под очков в ожидании поднялись глаза. Они не торопили, но и не отпускали Настю. Очередная желтая крахмальная картофелина бултыхнулась в миску с холодной водой. Какая-то вся округлая летняя чистая. В воде она оказалась совсем другой, чем виделась в овощном ящике. «Кажимость» - «видимость». Настя задумалась, глядя на случившееся картофельное перерождение. Может быть, наоборот, сейчас надо быть последовательной? Именно здесь и сейчас… Несколько минут, не прерванных деликатных минут раздумий, и Настя решилась продолжить. …Дошли до периода сталинских репрессий. Обсудили в классе все в общих чертах. Ирина Евгеньевна посетовала, что учебных часов крайне мало для охвата такой объемной темы, поэтому дала задание самостоятельно изучить материалы, сходить в библиотеку, познакомиться с периодикой тех лет и к концу четверти написать письменную работу по рассматриваемому историческому периоду. Настя, помимо школьных занятий работая еще и с репетитором, уже прошла эту тему, четко разложила ее на предпосылки, причины, движущие силы и исторические оценки. В целом неплохо представляла суть и в принципе имела правильно сформированный взгляд на события середины двадцатого века. Казалось, проводить дополнительные изыскания по теме не было смысла. Ни в какую библиотеку Настя не пошла. Залезла в интернет, покопалась там для порядка, надеясь извлечь готовую письменную работу, и вдруг наткнулась на материал П.Краснова из Торонто под названием «Здравые рассуждения о массовых репрессиях». Краснов разрабатывал тему просто хирургически – беспристрастно, последовательно, даже цинично, но столь аргументировано и доказательно, что Настя вынуждена была признать резонность его рассуждений. Ей нечем было парировать, нечего противопоставить его доводам. Оставалось следовать проложенной им нитью и пробовать искать узелки, разрывы, слабые звенья. В сети интернет нашлось еще несколько его статей, но не нашлось видимых пробелов, малоубедительных примеров, слабых суждений. Настя растерялась. Автор статьи рассуждал о репрессиях сталинского времени. Приводил данные, которые почерпнул только из официальных источников. Настя сама не раз сталкивалась с информацией о массовом характере репрессий, но, пожалуй, всерьез личностно близко не осознавала масштабов происходившего. Понимала, что жертв было огромное количество. Но сколько это? Краснов писал, что известно о расстреле десяти миллионов человек, но тут же оговаривался о сорока, пятидесяти и даже по некоторым данным ста двадцати миллионах людей, прошедших сталинские лагеря. Сколько на самом деле, задавал он первый не имеющий однозначного ответа вопрос? И Настя проваливалась в эту ранее замаскированную ловушку. Она не могла ответить Краснову и себе - сколько. «Заключенные работали на строительстве каналов, лесоповале и большинство из них умерли, не дожив до даты освобождения», - автор прочитывает следующую общеизвестную фразу и, казалось бы, немало удивляясь сам, ставит второй очевидный вопрос - почему народ не восстал, когда его истребляли столь немыслимо варварским и жестоким образом? В «искреннем изумлении» Краснов цитирует выдержки из многочисленных письменных источников тех лет, подчеркивающих, что «практически все люди, жившие в то время, свидетельствовали, что народ даже не подозревал о масштабах трагедии». Из нескольких простых вопросов родился целый сонм сомнений. Автор погружается в них, как показалось Насте, с намерением, не озираясь и не оглядываясь, произносить вслух все, что приходит в голову, и замечать все то, что лежит на поверхности. Откуда могло взяться такое невероятное количество заключенных в России? Ведь сорок миллионов – это население тогдашних Украины и Белоруссии вместе взятых, или все население Франции, или все городское население СССР тех лет. П.Краснов пишет, что факт транспортировки тысяч ингушей и чеченцев был отмечен современниками депортации как шокирующее событие. Почему же арест и транспортировка во много раз большего количества людей не были отмечены очевидцами? Точно также во время 1941-1942 годов в глубокий тыл на восток страны было эвакуировано десять миллионов человек. Эвакуированным приходилось жить в школах, бараках, времянках, людей расселяли по избам. Приспосабливались, кто как мог. Это помнит все старшее поколение. Но это всего-навсего десять миллионов. А как же быть с переселением сорока, пятидесяти и даже ста двадцати миллионов? Где и как можно было разместить этих людей?.. Краснов продолжает извлекать новые факты для сравнения и вспоминает о пленных немцах. Их было три миллиона против в десять-двадцать раз большего количества репрессированных. О немцах, строивших дома и дороги, помнят все. Об огромной по численности армии строителей-зэков будто бы не помнится вовсе. Настя ежилась от атакующих вопросов, но должна была признать, что построенные немцами старые двух- и трехэтажные дома сама чуть не ежедневно видит около университета. Слышала тысячу раз, что строили пленные. И это из уст в уста передается молвой до сих пор. А репрессированные зэки… Строилось ли что-то их руками в городе или за его чертой? В области много зон и лагерей. Настя знала, что на Урал всегда ссылали заключенных. Но размещались ли здесь репрессированные? Чем они могли заниматься, что возводить? Беломорканал строился руками ста пятидесяти тысяч заключенных, Кировский гидроузел – девяноста тысячами. Про эти объекты знает вся страна. Но это мизер по сравнению с зафиксированными в официальных источниках данными о количестве репрессированных… Дальше Краснов переходил к рассуждениям о необходимости снабжения огромных многомиллионных человеческих масс, перемещаемых по тайге без дорог, о местах размещения заключенных. Где и как это могло происходить? Куда исчезли специально возведенные населенные пункты, ведь сорок миллионов человек это несколько городов размера Москвы? Следов таких поселений нет. Настя парировала тем, что большие поселения для заключенных вряд ли кто-то решился бы возводить. Скорее, много мелких, более контролируемых и легче охраняемых. «Если множество небольших, расположенных в труднодоступных малонаселенных районах, то как решалась задача их обеспечения и снабжения? Необходимы транспортные магистрали», - отбивал атаку Краснов. - «Если поселения размещались близко к транспортным артериям, тогда невозможно, просто невозможно было бы не заметить или спутать с чем-то иным это гигантское количество специфических сооружений». «Невозможно», - без сопротивления соглашалась Настя. «А братские могилы убиенных, в которых должны быть захоронены миллионы людей? Мест массового захоронения в названных масштабах не найдено до сих пор», - продолжал провоцировать Краснов. Анастасия теряла почву. Ни один из его вопросов она ни разу не задала самой себе. Ни разу не усомнилась в фактах, не постаралась просто глубже вникнуть в прожитое страной. Тем тяжелее и однозначнее для нее сейчас проявлялся истинный смысл. Увлекши ходом своих рассуждений, потянув за собой, на последнем метре Краснов подтолкнул ее вперед – рви финишную ленточку, будь первой, сама скажи, что думаешь. Последовав его логике и преодолев всю дистанцию по проложенному им маршруту, уже ожидаемо прочла вывод – данные о масштабах репрессий в России фальсифицированы. Настя будто оглохла, ослепла, потеряла ориентацию. Она верила всему, что читала ранее. Верила безоговорочно и фанатично. Что же теперь? Все ложь? Все миф? Ей необходимо было время для осмысления, для осознания и просто для минутной остановки. Но и здесь Краснов не дал ей шанса не переступать черту, замереть на миг и самой, без его толчков в спину решить, хочет, готова, имеет ли она право согласиться с результатом. Он будто бульдозер на песке снова запускает машину по кругу и заглубляет, расширяет воронку. Поняв, что Настя уже не рвется птичкой в клетке, уже готова к следующему пассажу, бьет точно в цель, прямо говорит о целенаправленном воздействии на сознание советских людей. Приводит свидетельства психологов, что масштабы, превышающие область обозримого, воспринимаемого и понимаемого обывателем, обычно ограничиваются областью сто тысяч… Все, что сверх этого, обозначается в сознании просто как очень много, бесконечно много, чудовищно. П.Краснов обвиняет серьезных ученых в том, что никто не подверг сомнению государственную статистику СССР. И считает, что сделано это было намеренно, иначе пришлось бы сделать дикое допущение, что в тридцатых годах двадцатого столетия по всем лагерям, тюрьмам и следственным изоляторам синхронно, управляемо из единого центра велась двойная бухгалтерия. А проводили ее люди, которые знали и готовили наперед «статистику» для совершенно определенных ее оценок, анализов и выводов… * * * - А дальше, бабушка, он приводит совершенно шокирующие данные, что реальное число репрессированных в России было многократно, в десятки раз меньше, чем о том говорит официальная статистика. Что количество заключенных в России не превосходило количества арестантов, содержащихся в тюрьмах современной Америки, - Настя подняла на бабушку полные растерянности глаза. По морщинистым бабушкиным щекам слезы пробили дорожки и стекали к подбородку, падали на синий с ромашками фартук, малиновые от свеклы широкие руки. - Бабуля! – Настя кинулась и обняла бабушку. – Не плачь, бабуль, ведь никто этого не знал, это только сейчас я в интернете прочла. Я все понимаю, понимаю, что для русских людей было горе, было очень страшное время. Но и ты пойми. Ведь, говоря о миллионах репрессированных, старались подавить волю народа, сделать его бессловесным, покорным, безропотным. И я написала все это в своей работе, а меня обвинили бог весть в чем. Это несправедливо, бабушка! Нельзя и дальше позволять манипулировать нашим сознанием, понимаешь! - Настя, деточка, не торопись с выводами. Не принимай все за чистую монету, - бабушка вытерла слезы, положила на стол руку, но не дала ей ни секунды отдыха – вздохнула и принялась мять капусту. Настя видела, как дрожат ее пальцы, как не слушаются, но бабушка торопится найти им работу, чтобы скрыть волнение. Пауза затянулась на несколько минут. Бабушка молчала, и Настя не знала, обдумывает ли она только что услышанное или обиделась и не хочет больше ничего обсуждать. Наконец, бабушка отряхнула руки, отставила миску с капустой, отодвинула в сторону разделочную доску: - Я выслушала тебя, Настя. Выслушала, как ни больно мне было осознавать, что в историю, в прах и пепел уходит судьба моего поколения, как новые люди, возможно, скрупулезно, пристально и беспристрастно изучают статистику, подвергают сомнению то, что было прожито мной и моими близкими. Не скрою, слушая тебя, я задавалась вопросом, может быть, мы ошибались, может быть, все, действительно, было не так? – бабушка накрыла своей тяжелой шершавой рукой Настину белую гладкую девчоночью ладошку. – Не торопись, никогда не торопись, деточка, соглашаться. Ищи доводы, аргументы, доказательства. Не стремись, казалось бы, очевидное уравнивать с истиной. Я постараюсь рассказать тебе о том времени, каким знаю его сама…Я и есть твоя реальная статистика, хоть уже и такая старая, что за дряхлостью, наверно, списана в утиль. Таких как я осталось немного. И уже некому нашу статистику отстоять. Некому рассказать твоему Краснову из Торонто, как все было на самом деле. - Бабушка, ну какая ты дряхлая? Что ты начинаешь? - Оставь, деточка. Мне восемьдесят три, как ни прискорбно это звучит. У меня уже не всегда хватает сил приехать к вам, часто не слушаются ноги, глаза, чтоб они неладны, устают даже от телевизора. Я практически перестала читать, не вяжу уже лет шесть и все такое. Но мне удивительно повезло с головой. Она многое помнит, хоть медицина и относит это к типичному склерозу. Помню кружевные салфетки из детства, ботики на кнопочке, а куда вчера квитанцию положила – могу не найти. Но нам с тобой это как раз на руку, потому как то, что я хочу тебе рассказать, – история моего далекого детства. Как кнопочка на ботике. Помнится, будто было вчера. - Знаешь ли ты, Настасья, когда и где я родилась? - Я не помню точно, бабушка, где-то в Оренбургской области? - Боюсь, тебе сложно будет поверить, но так было… Я родилась за границей, в Китае, о чем многие годы вряд ли была необходимость вспоминать... - Где-где? - В Китае. В русском.., ох, Настя, необыкновенно русском городе Харбине. - Бабушка!.. - глаза Настены выпорхнули из-под ресниц. Ярко синие они заполнились восторженным удивлением. Бабушка родилась в Китае! - Ты шутишь? И как долго ты там жила? Родители увезли тебя в Россию совсем маленькой? - В десять лет. - Во сколько??? Так ты же была совершенно взрослым разумным человеком! Ты никогда не говорила нам о Китае. Ни разу. Бабушка! - Бабушка…, вот тебе и бабушка. Садись, егоза, история долгая. Ты хоть что-нибудь слышала о КВЖД? - Это железная дорога, вроде бы? - Да, мой милый мнук, - бабушка назвала Настю так, как та сама себя называла когда-то в нежном возрасте. Не внук, а именно мнук, и почему-то в мужском роде. Настя заулыбалась. – Это Китайско-Восточная железная дорога. Если начинать с нее, то история удлинится еще на полвека. - Бабуль, давай с нее. Пусть удлинится. Бабушка поднялась с табурета, всполоснула руки, насухо обтерла кухонным полотенцем - приготовилась. Лицо ее изменилось, преобразилось, в глазах мелькнуло настроение, неуловимая эмоция, которая в мгновение совершила целый жизненный круг от глубоких возрастных морщин до ласковой нежной улыбки детства. - Настенька. Всю жизнь я собираю материалы о Харбине, и, кажется, на сегодня знаю о нем столько, что полностью разделила с городом его историю. Всю жизнь выискиваю что-то, подбираю крупицы информации, нанизываю факты. Говоря о Харбине, я будто снова живу там, той жизнью, той памятью. Я проживаю там первую светлую фазу своей судьбы, и часто не хочу пересекать границу второй. Я преодолеваю огромное расстояние, чтобы сразу войти в свое нынешнее третье состояние, в свою теперешнюю жизнь. Я пробегаю многое с закрытыми глазами, чтобы не видеть и не помнить, но всякий раз понимаю, что не избежала встречи, и старая кинолента не потеряла кадров, не предложила новый сюжет, - бабушка начала рассказ… * * * - Представь себе, Настюша, конец девятнадцатого века, Российскую империю, не на шутку обеспокоенную положением огромной части своих территорий в Сибири и на Дальнем Востоке. Управлять такой территорией и сейчас дело хлопотное, а в то время, да без дорог, да без поселений! Дальний Восток фактически был оторван от центральной части страны. А Япония с Китаем проявляли к нему навязчивый неприкрытый и настойчивый интерес. Чтобы решить проблему, правительство России решило заселить окраины своими подданными. Заселить – полдела. Надо же обеспечить связь их с центром империи. И тогда было принято решение о сооружении Транссибирской железной дороги. Её строительство началось одновременно из Владивостока и Челябинска и велось невиданными до того времени темпами. За десять лет было проложено более семи тысяч километров! С восточной стороны Транссиб дотянули только до Хабаровска, и тут строительство затормозилось. На пути встал Амур. С запада железнодорожные пути были доведены до Забайкалья. Естественные преграды в виде бескрайних озер и мощных сибирских рек, конечно, не могли быть неожиданностью. Однако обсуждение пути их преодоления стало предметом горячей полемики. Когда работа над прокладкой Транссиба только начиналась, рассматривалось два варианта прохождения ее на восток. Один – через Манчжурию к Тихому океану. Второй – от Иркутска через Монголию и Китай в Приморье. Сторонников того и другого варианта было множество, но избран был первый. Сам министр финансов С.Ю.Витте отстаивал его. Считал, что железная дорога позволит России мирным путем завоевать Манчжурию и противостоять Японии, угрожавшей интересам Российской империи на Дальнем Востоке. Потом, правда, историки признали избранный вариант ошибочным. Но на тот момент решение было принято, и Россия получила концессию на строительство железной дороги через территорию Манчжурии. В течение восьмидесяти лет дорога должна была принадлежать специально созданному акционерному Обществу Китайско-Восточной железной дороги. А центром строительства КВЖД в Манчжурии стал Харбин. До прихода русских это был маленький провинциальный невзрачный поселок на берегу Сунгари. Сейчас трудно представить, как среди бедных унылых лачуг, голодного нищего подавленного и забитого народа, внутри абсолютно чуждой культуры можно было решиться возводить современный европейский город. Пожалуй, только имперский российский дух позволял себе проекты подобного уровня. Русские инженеры на месте безымянного поселка создали настоящее чудо - были проложены проспекты, построены потрясающей красоты здания, разбиты аллеи, освящены храмы, открыты школы и высшие учебные заведения. Строился город петербургскими архитекторами в петербургском же стиле. Несложно представить, сколь необычным и диковинным он казался на фоне очень специфичных, будто кукольных, китайских построек. Официальной датой его образования принято считать 1 сентября 1989 года. КВЖД представляла собой «государство в государстве» с собственными границами, населением, полицией, армией и главой в лице управляющего дорогой. Завершение строительства дороги сразу же усилило статусное положение Маньчжурии, превратив эту отсталую территорию в экономически развитую часть Китая. В Манчжурию ехали не только русские. Приток населения происходил и из отдаленных районов Китая. Развитие Маньчжурии пошло такими стремительными темпами, что уже через несколько лет Харбин, Дальний и Порт-Артур, куда вели железнодорожные ветки КВЖД, по населению обогнали дальневосточные российские города Благовещенск, Хабаровск и Владивосток. А новый толчок развитию Харбина придала уже Октябрьская революция. Абсолютно русский по духу, но территориально слишком удаленный от центра России, во время революции и гражданской войны Харбин начал принимать тысячи нахлынувших эмигрантов. Это были бежавшие дворянские семьи, белые офицеры, ушедшие с войсками Колчака и Каппеля в Манчжурию. Из Сибири и Дальнего Востока люди бежали от раскулачивания и преследований за веру, чаще всего переходя границу зимой по льду — поодиночке и большими семьями, с детьми на руках и нехитрым скарбом. Брали только то, что могли унести на плечах. В течение нескольких лет эмигрировавшие граждане заново подняли крепкие хозяйства, открыли собственные предприятия, магазины, рестораны, гостиницы. Сейчас сложно представить, но в Харбине тогда время будто двинулось вспять. В России полыхали пожары, менялась власть, анархия и стихия уничтожили привычный уклад. А в Харбине существовала спокойная сытая налаженная жизнь. Город жил вопреки режимам, строям, властям и правительствам. Он был красив и свободен, оставался единственным центром истинной русской культуры, веры и самым большим по численности русско-населенным городом за пределами России. В 1924 году КВЖД перешла в совместное управление СССР и Китая. Для работы на дороге в Харбин стали посылать советских специалистов с семьями, железнодорожников, служащих, партийных работников. Между Китаем и СССР было подписано соглашение, устанавливающее правовой статус КВЖД. Оно разрешало работать на КВЖД только советским и китайским гражданам. Тем самым большинство харбинцев, чтобы не потерять работу, должны были принять советское гражданство, что ассоциировалось с определённой политической идентичностью. Многие харбинские русские так и поступили по патриотическим соображениям. * * * Я родилась в Харбине в 1925 году. Мой отец — Григорий Гаврилович – был крупным финансовым работником. Мама — Анна Сергеевна – бухгалтером в конторе. Я была единственным ребенком в семье, любимым настолько, что передать это в полной мере вряд ли сумею. Отец был старше мамы на восемь лет. Души не чаял в ней. А когда на свет появилась я, солнце, как говаривала в шутку мама, перестало представлять для папы какой бы то ни было интерес. При рождении названа я была Александрою. - Бабуля, как Александрою, ты же Анна, бабушка Аня! - Нет, мое золотце. Была я Александрою. Потом уж, когда жизнь моя переменилась до неузнаваемости, решилась я взять другое имя. И никогда бы не отказалась от своего, если бы не мама. Став Анной, я на всю жизнь сохранила имя своей матери, моей милой дорогой любимой единственной, без которой уже никогда, ни на минуту я не чувствовала себя ребенком, без которой прожила длинную интересную жизнь, но не было в ней дня, который не начинался бы и не заканчивался словами искренней мольбы моей за покой ее души, благодарности за счастье, дарованное ею мне на всю оставшуюся жизнь, - бабушка подняла руку к лицу, вытерла глаза, но в них не было слез. Все пролито, все прожито, все отстрадано. * * * Помню, какие у мамы были руки – очень аккуратные миниатюрные ухоженные и будто наполненные внутренним светом. Шила замечательно. У нас машинка была «зингеровская» - богатство по тем временам. Мама, наверное, могла бы стать хорошей портнихой. Сколько раз, помню, знакомые восхищались ее умением. Но мама шила только себе, мне и редко папе что-то. Родители встретились в Харбине, там же и поженились. Дом наш был дружным, теплым и уютным. Я, помню, очень любила нашу квартиру, шум улицы за окном, невысокие, но интересные по архитектуре, очень русские по стилю здания, ухоженный бульвар, по которому вечером неспешно прогуливалась благопристойная публика, магазин готового платья, ателье, парфюмерную лавку и кафе на углу. А названия улиц какие были! Киевская, Псковская, Садовая — все чисто русские. Артиллерийская, Ямская, Конная, Сквозная – это уже дань Петербургу. Школа была на Артиллерийской. Представляешь, был велотрек! В то время в Харбине был велотрек, и мы с папой были там однажды. В своем мирке я будто фарфоровая кукла в витрине жила красивой счастливой жизнью «без сквозняков». Но в 31-м или 32-м году, не помню точно, Манчжурию оккупировала Япония. Китайцы отходили из города в лохмотьях, ватных штанах, в курточках, грязные все, неухоженные, вшивые. Прямо в палисадники они бросали винтовки, амуницию. Бросали и бежали. На меня это произвело очень сильное впечатление. Приход японцев сменил для нас привычную картинку. Жизнь в Харбине усложнилась, и многие русские перебрались тогда в Шанхай. Мне тогда было лет семь. Случайно услышала мамин разговор с отцом. Сидя вечером под абажуром у стола, разговаривали об общих знакомых «из бывших», как назвала мама. Мне давно надлежало быть в постели, но я услышала, как она тихонько заплакала, и подобралась к двери. Речь шла о Наталье Андреевне. Я хорошо ее помнила, она часто бывала в нашем доме с сыном и племянницей. Уехала из Харбина, поддавшись панике и глупым, как считали родители, уговорам. Через третьи руки маме стало известно, что Наталья Андреевна теперь нуждается, перебивается случайными заработками и даже подряжается работать taxi dancers - танцевальной партнершей по найму. «А ведь ей, бедной, уже к сорока. Как же она справляется с собой, как терпит?» - сокрушалась мама. Плакала и говорила, что это унизительно для женщины ее образования, склада и воспитания. Отец утешал и повторял только раз за разом: «Не плачь, Анечка, ты ведь говорила ей. Ты ведь не советовала ехать». Я так запомнила эти его слова, его нежное «Анечка, ты ведь не советовала»! Как я поняла, знакомая эта решилась из Харбина перебраться в Шанхай, где с двадцатых годов тоже была большая русская эмигрантская колония. В основном там жили бывшие белогвардейцы. Одна только эскадра адмирала Старка вывезла в Шанхай несколько тысяч белогвардейцев. В Шанхай на побережье переселялись также и те, чье финансовое положение не позволяло бежать из России в Берлин или Париж, например, или кому казалось, что жизнь в Шанхае более соответствовала старым представлениям о порядке, быте, покое и стабильности. На самом деле все было не так. Значительно позже я читала, что Шанхай был свободным портом, и для поселения там не требовались виза или вид на жительство. Эмигранты в Шанхае могли жить довольно свободно и в безопасности, но условия в целом были далеки от идеальных. Все русские были лицами без гражданства, так как советское правительство лишило гражданства всех политических беженцев. Большинство имело только один документ, позволяющий передвижение, — нансеновский паспорт. В отличие от других живших в Китае иностранцев, они не обладали привилегиями, в том числе неподсудностью китайским законам, очень сложным для иностранцев. В Шанхае крайне непросто было с работой. Чтобы ее найти в международном городе надо было, как минимум, удовлетворительно знать английский. Женщины устраивались быстрее и обеспечивали в последующем сносное существование семьям. Обрести работу продавщицы, портнихи, парикмахера, преподавателя музыки или французского считалось большой удачей. Но везло далеко не всем, поэтому многие вынуждены были соглашаться даже на унизительные услуги танцевальной партнерши, а то и просто зарабатывали проституцией. Говорят, в Шанхае это особенно бросалось в глаза. На фоне желтолицых низкорослых китайцев утонченные, интеллигентные, европейской внешности и королевской осанки женщины смотрелись экзотично, крайне нелепо и абсолютно чуждо. Судьба ко многим из них была немилосердна. Теряя честь, некогда дамы опускались на самое дно, отрекались от прошлого, собственного имени, от всего, что когда-то было и что осталось далеко за границей Китая, за гранью сознания, в коротком емком понятии «до»... Но было в Шанхае и много интересного. Популярные русские рестораны, располагавшиеся в районе с неофициальным названием Little Russia. Знаешь ли ты джазовый оркестр Олега Лундстрема? Он был очень известен в шанхайской музыкальной среде. Александр Вертинский перебрался из Парижа в Шанхай и прожил там около десяти лет. Фёдор Шаляпин бывал на гастролях. Русские преподаватели держали балетные и драматические школы. Выдающаяся английская балерина Марго Фонтейн, кстати, ребёнком училась в Шанхае у русских танцовщиков. * * * В школу я пошла в 1933 году. По этому случаю дома был устроен праздник. Папа заказал в кондитерской торт с кремовыми цветочками и шоколадными лепестками. Мама пошила мне форму с красивым кружевным воротничком. Накануне родители подарили настоящий дамский портфельчик. До сих пор помню этот неповторимый запах кожи, блестящие пряжечки, которые я то и дело открывала и защелкивала снова. Мне не спалось, хотелось встать и тотчас отправиться в школу, прийти как можно раньше, почувствовать себя взрослой и самостоятельной… Школу не закрыли, когда пришли японцы, но порядки в ней претерпели серьезные изменения. Из детских впечатлений очень ярко запомнился эпизод, когда одна из учениц приехала в школу на рикше. Раньше до прихода японцев мы не сталкивались с тем, что человека может везти человек, что люди не равны друг другу. Мы совсем по-другому воспитывались, поэтому увиденное потрясло меня. До сих пор помню ощущение внутреннего несогласия, если хочешь, протеста - я никак не могла смириться с тем, что человека можно запрячь в повозку... Через некоторое время в школьную программу ввели Закон Божий. Мои родители были атеистами. Не знаю было ли так на самом деле, но считалось, что атеистами. Наверное, по другому для представителей СССР и быть не могло. Особенно для отца, являвшегося видной фигурой в управлении КВЖД. Папа решительно заявил, что Закон Божий его дочь изучать не будет. Со второго года пришлось мне перейти на домашнее обучение - учителей приглашали на дом. В 1935 году Дорога была продана властям созданного Японией государства Маньчжоу-Го. Огромное число советских железнодорожников с семьями выехали на родину — только из Харбина уехало почти тридцать тысяч человек. Поскольку папа был крупным финансовым работником, ему предлагали ехать в Шанхай или Америку. Но отец выбрал Россию. Все вещи погрузили в контейнер и поехали. Родители были полны надежд, хоть подниматься с насиженного места, оставляя свой дом, привычный круг общения и родной Харбин было непросто. Для меня же путь через всю страну казался заманчивым приключением, а Москва – необыкновенным городом столь же необыкновенной мечты. Поезд шел долго, суток десять. Я не отрывалась от окна, стараясь не пропустить новые места, селения, увидеть неведомую мне Россию. Мы ехали уже в ноябре, все было покрыто чистейшим белым снегом, лапы елей опускались под его тяжестью. Запомнилась очень красивая станция Зима. Казалось, что зима никогда не покидает эту местность, а потому особо заботливо укрывает снежным одеялом, украшает тончайшим белым кружевом, щедро одаривает серебром, крахмалит поляны до свежего будто капустного хруста. Когда показался Байкал, дорога побежала прямо вдоль берега. Чистейшая словно хрустальная вода и бескрайнее серо-синее озеро. Рядом искрится запорошенный снегом берег, а на границе снега и воды игривой прозрачной мозаикой переливается лед. Стучали колеса, поезд все дальше удалялся от Харбина, но для меня ожидание будущего было ярче и желаннее. Я не прощалась с прошлым, а ехала с родителями в новое прекрасное будущее. Без сожаления, только с надеждой и верой. Ах, какое это было время! Самое страшное, Настюш, что никого, совершенно никого не осталось рядом, кто мог бы хоть на мгновение, хоть на минутку предаться со мной этим детским радостным счастливым и сладостным воспоминаниям. Никого. Давно нет родителей, нет подруг, нет знакомых, а, значит, нет больше и памяти. И будто не было той жизни, в воспоминаниях о которой только я как старьевщик одиноко брожу среди оторванных календарных листков, забытых старых писем, ненужных брошенных вещей и почти непригодных мыслей. Да и тогда все кончилось слишком скоро… * * * Судьба многих сотрудников КВЖД, выехавших тогда из Харбина, сложилась трагически. В 1937 году по Приказу НКВД была начата операция по ликвидации «диверсионно-шпионских и террористических кадров харбинцев на транспорте и в промышленности». Только спустя десятилетия мне удалось воочию увидеть этот документ. Знаешь, о чем в нем говорилось? Что около двадцати пяти тысяч человек, так называемых "харбинцев", а это более восьмидесяти процентов выехавших, в подавляющем большинстве состоят из бывших белых офицеров, полицейских, жандармов, участников различных эмигрантских шпионско-фашистских организаций и так далее. Объявлялось, что они являются агентурой японской разведки, которая направила их в Советский Союз для террористической, диверсионной и шпионской деятельности. Большинство из них сразу или позже были арестованы. Когда папа приехал и отправился за назначением, его приглашали остаться работать в Москве, но шума и суеты столичной жизни он не любил. Мы снова двинулись в дорогу, на этот раз в Харьков. Отец устроился на работу главным бухгалтером в конторе. Жили на частной квартире. Я ходила в школу, занималась музыкой. Еще в Харбине мама пригласила для меня преподавателя, и я обучалась игре на фортепиано. Говорили, что я определенно наделена способностями и имею врожденный музыкальный слух. По возвращении в Россию папа еще переписывался с Харбином, с дядей Колей. Однажды на его столе я случайно прочитала фразу из недописанного письма. Он советовал дяде не торопиться и спокойно завершать свои дела. Спустя годы я поняла истинный смысл сказанного тогда. Отец предупреждал дядю Колю, чтобы тот не приезжал. К такому намеку были уже очень веские основания. В том же Приказе НКВД приводились данные, что в течение одного года за активную террористическую и диверсионно-шпионскую деятельность было репрессировано больше четырех тысяч харбинцев. Из этого делался вывод о масштабах «грозящей» стране опасности и предписывалось приступить к широкой операции по ликвидации харбинцев на транспорте и в промышленности. Аресту подлежали все изобличенные и подозреваемые, бывшие белые, реэмигранты, эсеры, меньшевики, владельцы и совладельцы ресторанов, гостиниц, гаражей и других предприятий в Харбине, и далее, далее, далее… Как ты понимаешь, под категорию «подозреваемые» попадали все. Аресты производились в две очереди. В первую арестовывали всех харбинцев, работавших после возвращения в НКВД, служащих в Красной Армии, на транспорте, во флоте, на заводах и в химической промышленности. Во вторую очередь - всех остальных подозреваемых, работавших в советских учреждениях, совхозах, колхозах и прочее. Харбинцев, не подпадавших под перечисленные категории, независимо от наличия компрометирующих данных, надлежало немедленно удалить из железнодорожного, водного и воздушного транспорта, с промышленных предприятий, приняв одновременно меры к недопущению их впредь на эти объекты. Все арестованные, изобличенные в диверсионно-шпионской, террористической, вредительской и антисоветской деятельности, приговаривались к расстрелу. Остальные менее активные отправлялись в тюрьмы и лагеря сроком от восьми до десяти лет… Меня как единственную дочь оберегали от всего на свете. При мне никогда не велось политических дискуссий, не высказывалось сомнений, критических взглядов, не делалось никаких попыток задавать мне неоднозначно воспринимаемые вопросы. Но я знаю, что родители чувствовали и понимали многое. Обстановка была крайне напряженной. Даже дома казалось порой, что фразы и слова повисают в воздухе. Из речи уходили вопросы, из общения – искренность, из эмоций – беззаботный радостный открытый смех. Люди стали опасаться вечеров, близкого общения, задушевных разговоров, а, главное, собственных мыслей. Начались аресты. Одних наших знакомых забрали, вторых… Еще в Харбине в конторе отца кассиром работала женщина по фамилии Подопригора. По возвращении мы случайно встретились с ней в Харькове. Муж ее Борис Федорович и двадцатидвухлетний сын на новом месте устроились электромонтерами. Когда пришла весть о расстреле семьи Подопригоры, отец всю ночь провел без сна, сидел на табурете, обхватив руками голову, и тихо стонал. Мама несколько раз вставала к нему, я тоже лежала без сна. Разговаривать отец не хотел, маму отсылал обратно в спальню, а сам до утра так не сомкнул глаз. Сослуживцы неоднократно советовали: «Григорий, уезжай куда-нибудь, в какое-нибудь место глухое или куда угодно, но только уезжай». Он отказался, так как всю жизнь проработал на страну, был предан ей до самозабвения, считал, что ни в чем не виноват, бежать ему не от кого и даже постыдно. Была уверенность, что арестовывают виновных или недальнозорких, не распознавших в близких врагов народа. А после известия о расстреле Подопригоры уже под утро отец обнял маму и сказал: «Анечка, происходит что-то страшное. Я знал всю их семью. Они не враги - труженики. Отец – коммунист… Вам с Сашенькой надо уезжать. Сегодня». Мама начала говорить, что за пару-тройку дней мы все вместе успеем собраться и ехать надо тоже вместе. Отец согласился, но, как я понимаю, не очень рассчитывал на эти два-три дня, потому что сказал: «Надо поторопиться, Анечка, лучше уложиться в два дня». Это было пятого октября 1937 года, а шестого октября ночью его арестовали. С конфискацией. * * * Я лежала в кровати, до подбородка натянув одеяло, и не могла унять дрожь. Это не был страх. Тогда еще не страх. Мое возбуждение, лицо отца с глубоко запавшими глазами, какие-то люди в черном, чужие, с чужим запахом и исходящим от них напряжением, спровоцировали такую реакцию. Отец увидел, что со мной происходит, обнял меня порывисто и очень крепко, выдохнул: «Я скоро приду». Мне так хотелось вернуть его и успеть сказать, что я не боюсь их, я переживаю и волнуюсь только за него. За моего папку, такого, которого больше ни у кого никогда не было и никогда не будет… С этого шестого октября, вернее, со следующего дня, мы с мамой ходили в тюрьму на Холодную гору. Ходили и в тюрьму, и вокруг нее, заглядывали в окошечки, надеялись хоть что-то узнать об отце или увидеть его. В те дни мама полностью сосредоточилась на этом. О собственной безопасности не думала. Не знала, да и не могла знать, что еще в августе был издан приказ о репрессировании жен изменников родины. В отношении каждой намеченной к репрессированию семьи начали проводить тщательные проверки, собирались данные и компрометирующие материалы на жен осужденных, характеристики на детей старше пятнадцатилетнего возраста, данные о наличии в семьях престарелых и нуждающихся в уходе родителей и детей. Отдельные справки составлялись на социально опасных и способных к антисоветским действиям детей старше пятнадцатилетнего возраста и поименные списки младших. Намеченные к репрессированию жены и родственники подлежали аресту, обыску, конфискации всего имущества и заключению в лагеря на сроки не менее пяти-восьми лет. Всех оставшихся после осуждения детей-сирот надлежало размещать в детских домах. Этого мама, к сожалению, не могла знать. Ее арестовали восемнадцатого ноября. Помню, что мы проснулись еще до стука в дверь, услышав только шаги. Мама резко встала. Она очень хорошо держалась, пока не осознала, что арест уже происходит, с ней, сейчас, и я – двенадцатилетняя девочка -остаюсь одна в пустой квартире без родителей, без средств к существованию. Мама кинулась ко мне, навзрыд зарыдала. Я обхватила ее руками, прижалась изо всех сил. Мне хотелось успокоить ее, спасти от них. О себе я тогда даже не думала, не понимала, что последует за ее арестом. А мама кинулась в ноги, просила, умоляла пощадить ребенка. Я пыталась поднять ее, плакала вместе с ней и повторяла только дня нее: «Мамочка, не надо, мамочка встань, мамочка!» Только для нее. Наблюдавшие сцену люди – двое мужчин и неприятная строгая женщина – не вмешивались. Дали несколько минут выплеснуться истерике. Видно было, что утомлены, что видят везде одно и то же. Женщина первая резко подняла за локоть маму: «Хватит. Не звери. Не денется она никуда. В распределитель пойдет». Мама остановилась, не понимая, о каком распределителе идет речь. А ее уже выводили из квартиры. Я кинулась следом. Женщина резко остановила меня: «С тобой сейчас отдельно». Потом сопровождавшим: «Конфискация здесь была, опечатать только». В ту же ночь меня увезли в детский распределитель. Из распределителя отправили в детский дом, где я находилась вплоть до середины января. О детском приемнике практически ничего не помню. Сложилось впечатление, что не было солнца, не было воздуха. Мне что-то говорили, я что-то машинально делала, с другими детьми практически не общалась. Находились мы все время в очень темной комнате. Под потолком тускло горела лампочка. Я сидела и держалась за спинку кровати, на которой ночью мы спали с одной девочкой, потому что приемник был переполнен. И кроме этой темноты, этой тьмы вокруг, этого чувства подавленности и беспросветности не осталось никаких впечатлений. Примерно такие же ощущения сопровождали меня в детском доме. Темноту и одиночество я чувствовала как нечто физическое. Мне не хотелось жить, не хотелось двигаться, не хотелось разговаривать. Я думала об одном - что осталась без родителей. Каждую ночь мне снилась рыдающая мама, ползающая по полу на коленях и умоляющая пощадить ребенка, и сапоги, черные огромные, выше маминого роста. Я просыпалась и боялась заснуть снова, потому что не хотела еще раз погрузиться в страшный пугающий сон и, возможно, сошла бы с ума, если бы как-то ночью во всегдашней тьме не вспомнила свое рождественское платье. Оно было нежно голубое с пышным белым кружевным воротником и манжетами, хрустальными бусинками по воротнику и тонкими синими ленточками на поясе. Мама сшила его еще к прошлому новому году, расшила воротник китайским стеклярусом, и на свету он переливался как блестящий новогодний снег. Под платье надевалась белая крахмальная юбочка, потому от талии платье красиво приподнималось на подъюбнике, танцевало и порхало. Я вспомнила это сотворенное мамиными руками чудо. Вспомнила, как весь праздник кружилась, и отраженный бусинами свет искорками играл на воротничке будто пышный искрящийся снег на Байкале. Я вспомнила, и слезы покатились градом. Я плакала о самом дорогом любимом замечательном папе, который не знал о нас ничего и наверняка думал постоянно. Плакала о бедной растерянной маме, которая с ума сходила, понимая, в каком состоянии оставила меня. Я плакала о прошедшем детстве, о блестящем снеге, о Харбине и самых чудесных счастливых беззаботных, но, увы, необратимых годах. Вместе со слезами что-то освободилось в душе, будто мне дарован был спасительный вздох. Я даже не поняла тогда, что безудержными горячими слезами встретила новогоднюю ночь. В середине января меня разыскала и забрала к себе в Оренбург сестра отца тетя Даша. У тети Даши было двое собственных детей - сын Владимир и дочь Аня – моя ровесница. В начале лета в семье произошло несчастье. Девочка умерла. Тетя Даша рассказывала потом, что Аня с рождения страдала малокровием, болела часто и подолгу. Семья не находила способов помочь дочери. Тетя Даша изболелась душой за несчастного ребенка, до последнего вздоха была рядом, так и проводив Аннушку, навсегда уснувшую на ее материнских руках. Об аресте отца – своего брата - тетя Даша узнала случайно. Непонятно было, что делать, как разыскивать нас с мамой. Навели справки, выяснилось, что и мама арестована, а я - в приемнике-распределителе. Кто-то знающий подсказал, что ребенка репрессированных родителей родственникам разрешается забрать из детского дома, но он будет находиться под последующим бдительным надзором со стороны уполномоченных органов. Решение забрать меня обсудили всей семьей. Страх, что вместе со мной в дом придет угроза быть репрессированными, безусловно, был. Но недавняя потеря собственной дочери, абсолютная порядочность тети Даши и всех членов ее семьи, переживание за двенадцатилетнего ребенка, оставшегося без родителей и, по сути, брошенного на произвол судьбы, ни на секунду не позволили усомниться в правильности принятого решения… Первые два месяца я совсем не выходила из дома. Муж тети Даши Павел Афанасьевич осторожно пытался разузнать что-то о моих родителях, и практически каждый вечер мы долго говорили с ним и тетей о будущей жизни, об учебе, о надежде, которую никогда нельзя терять. Мама сидела в тюрьме год и два месяца. Потом ее выслали на остров Бугунь в Аральском море. Работала там на рыбозаводе, на разделке рыбы. Я так тосковала, что в 39-м году дядя Паша собрал меня и повез к маме. Он был очень добрым хорошим человеком, видел, что я стараюсь учиться, привыкать к новой обстановке, люблю их с тетей Дашей и Володей, но душа, не стихая, болит, а сердце ноет и ждет беспрестанно… Маму я узнала сразу, а она боялась поверить, что видит меня, когда после смены мы с дядей Пашей встречали ее у проходной. У нее сразу ватными сделались ноги, посинели губы. Мы едва успели подхватить маму с двух сторон. Она не отпускала мою руку, не могла наглядеться, прижимала и целовала в висок. Я гладила мамины руки и вспоминала, какими чуткими, быстрыми и мягкими они были. Теперь костяшки пальцев воспалились, были обветрены, кожа шелушилась, руки саднили от постоянных царапин и тысяч уколов рыбных косточек, и каждое прикосновение давалось ей болью. Я смотрела на них и думала, как расстроился бы папа, увидев несчастные натруженные и израненные руки нашей нежной, ласковой, деликатной, любимой и неповторимой мамы. Свидание было коротким, нам предстояло возвращаться обратно. Маме выезд был запрещен. Не знаю, что было труднее, тосковать по ней и ждать возвращения или уезжать вот так, оставляя ее еще на год до следующей встречи. Плакала не только я, дядя Паша нет-нет, да и смахивал слезу. Уже в поезде я решила изменить свое имя, решила стать Анной. Не могу объяснить почему, но этим я будто пыталась вытянуть маму, вызволить ее, уберечь от бед, от болезней, защитить ее руки. В семье тети решение мое поддержали, документы выправили с огромным трудом. Объяснить правду было сложно, но найти какое-то иное внятное пояснение - еще сложнее. Тетя Даша использовала последний аргумент, который очень помог убедить официальные органы – она наделяла меня именем своей безвременно умершей дочери. Поверили, и как-то все уладилось. Мне не терпелось сразу же сообщить об этом маме… Я не успела. От сердечного приступа мама умерла в 1940-м году… * * * Об отце вести так и не приходили. Где он был, что с ним стало? Ни до, ни после смерти мамы тетя Даша ни разу не дала помянуть отца как погибшего. Говорила, что жив он, жив, и что не мог Григорий кануть. Ее бесконечная вера в брата, в его счастливую звезду давала и мне надежду. Я тоже верила, ждала, молила судьбу уберечь его, охранить. Павел Афанасьевич снова наводил справки, писал запросы. Они с тетей Дашей вообще были удивительными людьми. Я не смогла бы назвать их родителями, но не потому, что плохо относились ко мне или были недостаточно заботливы. Они не только спасли меня, они вселили в меня такую надежду и веру, которые всю жизнь помогали мне выйти из самых сложных, казалось бы, безвыходных ситуаций. Они выучили меня, стали бесконечно близкими и родными. С Володей – их сыном - все годы до его конца мы поддерживали самые теплые отношения. Дело было не в их ко мне или моем к ним отношении. Просто у меня были родители. И в двенадцать лет, с одной стороны, я оставалась совершеннейшим ребенком, чтобы чувствовать какую-то младенческую потребность в них. С другой, была уже достаточно взрослой и сформировавшейся, чтобы помнить все и не быть готовой предать даже память о них. Именно это последнее не давало мне возможности и необходимости искать в ком-то замену своим родителям. В 1943 году я окончила общеобразовательную школу. Работала в Оренбурге санитаркой в больнице. Павел Афанасьевич в 1941 году ушел на фронт. Володя уехал и поступил в летное училище. Войну мы переживали вдвоем с тетей Дашей. И снова верили, снова ждали писем, снова надеялись. В 45-м мужчины начали возвращаться домой. Павел Афанасьевич – уставший, посеревший, постаревший, но все тот же дядя Паша - не отдыхал ни дня, вернулся на работу. Снова зажил дом, снова вернулась в него полноценная жизнь. Володя после летного училища на фронте был недолго, но войну успел повидать. Передислоцировался в подмосковье, женился, писал. Первый раз приехал домой в конце 46-го, потом приезжал проведать уже с женой и сыном. После столь долгого перерыва впервые об отце мы узнали в 1949-м. В то время я училась уже в Свердловске в медицинском институте. Удивительно, но участь детей врагов народа как-то обошла меня стороной… Поверить в то, что отец нашелся, просто не могла. Мы с дядей Пашей после войны снова возобновили поиски и наудачу случайно получили сведения, что Григорий Гаврилович Малышевский был осужден 21 июля 1938 к 10 годам лагерей, приговор отменен, дело прекращено 9 сентября 1941 за недоказанностью. Папа! Мой папочка! Где ты? Что с тобой? Почему ты не нашел меня до сих пор? Где ты пропадал так долго? Отец приехал ко мне в Свердловск весной 1950 года. Сам разыскал и тетю Дашу, и меня. Я возвращалась из института с подругами, уже подходила к общежитию, когда кто-то окликнул негромко. «Папа-а-а!!!» - я узнала бы его из тысячи, я ни на минуту, ни на миг не забывала его особого неповторимого «Сашок». Мы обнялись, папа заплакал. Плакала и я, но впереди у меня была еще вся жизнь, а папа очень многое прошел, пережил, успел постареть. Ему было тогда пятьдесят три года. Мы проговорили всю ночь. Сидели в учебной комнате в общежитии и говорили, говорили обо всем. Он - как потерял нас с мамой, как сразу после освобождения попал на фронт, писал нам по старому адресу, делал запросы. Из жилконторы сообщили, что мама была арестована следом, как жена врага народа. Может быть, ошибка случилась, может быть, непорядочный человек писал отцу, но сообщили, что жена расстреляна, дочь усыновили другие люди. Ни следов, ни подсказок, да и война-разлучница. Долго мучился, не мог вспомнить адреса сестры. Застать меня у тетки даже не рассчитывал. Искал уже просто родных. В 1946-м уехал в Хакассию, женился. Начался новый виток его жизни, все с нуля. Я слушала отца, смотрела на него ласково, тоже рассказывала обо всем, что знала и помнила. О маме. Не было теперь в моей жизни роднее человека, чем он, и в то же время было ужасно горько за всех нас, за маму, которой не будет уже никогда, за жизнь, сломавшую и перемоловшую нашу маленькую семью, за себя, ставшую совсем взрослой и которой, увы, уже не было места рядом с папой. Он был моим и уже чужим – отцом, мужем, человеком. Он стал настолько другим, что не осталось привычных задорных морщинок у глаз, веки набрякли и потяжелели, а глаза перестали излучать свет и радость. Поредели волосы. Улетучилась его энергия, будто и не было совсем. Пропал низкий едва сдерживаемый смех. Из детства осталось только это «Сашок» - когда-то нежное и игривое, теперь нежное и печальное. Я так и не решилась сказать ему тогда, что и Сашка больше нет. Есть Аня, Анна, как мама…Мы собирались видеться часто, отец звал к себе, в новую семью. Я соглашалась, чтобы не расстраивать его. Проводила на поезд, писала письма, и он регулярно писал раз в месяц. Я закончила институт. Связала свою профессиональную судьбу с кардиологией. Вышла замуж, родила твоего отца. Защитила диссертации, написала многие монографии... Все остальное обо мне ты прекрасно знаешь. * * * - А папа? Твой папа? - Я приезжала к нему несколько раз, пока был жив. У него сложилась новая хорошая семья, рос сын. - Ты не смогла простить ему? - Мне не за что было прощать. Жизнь была такая. Она раскидывала людей, безжалостно ломала их судьбы, разбрасывала по свету. Мы прожили жизнь, событий которой хватило бы на три. Поэтому, когда твой Краснов пишет о придуманной статистике, возможно, в цифрах он более точен и прав. Не прав в главном. Если говорить об изломанных судьбах, то их не тридцать, не сорок и не сто двадцать миллионов. Их – вся Россия. И не ему об этом судить. - Бабуля, милая моя, если бы раньше я знала об этом, если бы знала хоть чуточку больше о тебе! - Настя плакала, не пряча и не стыдясь слез. – Вот ведь она, настоящая история, опровергающая все на свете, всю его дурацкую статистику, все сухие исторические факты. Об этом надо писать в учебниках, но только так, как рассказала ты. Когда с тобой все проживаешь и чувствуешь полной грудью, всем сердцем. Не про Сталина, Кирова, Жданова рассказывать, а о судьбах близких людей. - Так это и есть история. И Жданов с Кировым, и даже Сталин были людьми со своей судьбой, своими проблемами, поворотами и роковыми случайностями. И юриспруденция твоя должна помогать истории миновать опасные перекаты, оберегать общество от случайностей, беззакония, от превращения жизни целого поколения в одну только пищу для статистики… Ой, Настя, ну мы и балаболки с тобой! Борщ-то не сварили. Посмотри, за окном темно, скоро родители с работы придут. - Да бог с ним, с борщом. Бабуль, ты мне сегодня голову на место поставила, честное слово. Мне как-то ясно теперь стало, что, зачем и как делать. Как ты узнала, что именно это мне было так нужно сейчас? - Девочка моя дорогая, на то я и живу на свете восемьдесят три года, на то и прожила свои три собачьи судьбы, чтобы однажды найти для тебя несколько правильных и нужных слов. Настя привалилась к Анне Григорьевне, взяла ее под руку и так просидели они в потемках до прихода родителей, думая каждый о своем. * * * - Вот так новости! Обед по боку, телячьи нежности налицо, - мама зашла на кухню с пакетами, обняла бабушку, чмокнула Настю в щеку – ссора забыта. – И что это вы сумерничаете здесь? Настюх, ставь чайник скорее, отцу звони, чтобы домой поторапливался. Я творожное печенье с вишней купила – пальчики оближешь! Настя набрала в чайник воды. Мама быстро разобрала пакеты. Бабушка принялась убирать овощи – не до борща сегодня. - Анна Григорьевна, я сложу все, не тревожьтесь, - мама перехватила инициативу, по привычке стараясь не утруждать свекровь. У них с первого дня знакомства возникло понимание и доверие друг к другу. Она всегда ценила это и оберегала от хлопот Анну Григорьевну, особенно сейчас, когда годы брали свое. - Так что у вас, девочки, за секреты такие, что за разговоры задушевные? Хлопнула дверь в прихожей – отец. Настя без тапок выскочила его встречать, повесилась на шею, как в детстве. - Дите, ты когда взрослеть начнешь? Шестнадцать лет, а все ребенок, - для порядка бурчал отец, а сам радовался, что дочь как в детстве с восторженным визгом встречает его у порога. За ужином говорили о предстоящей встрече нового года, смеялись, бабушка была в ударе, шутила, а глаза ее искрились любовью и молодостью. Она жила в счастливой, дружной, самой лучшей, самой замечательной семье, которая сложилась несмотря ни на что и вопреки всему. Послесловие К 2000–му году в восьмимиллионном Харбине оставалось всего десять русских семей. Последняя русская эмигрантка, так и не покинувшая город в конце тридцатых годов, прожившая в нем всю свою жизнь, скончалась в 2006 году в возрасте девяноста шести лет. Остались здания, улицы, проспекты – целый город, построенный русскими архитекторами в конце девятнадцатого века. Но теперь он зажат меж высоток, потерялся в тени специфических по колориту китайских построек, оказался задрапированным и укрытым вывесками с китайскими иероглифами и агрессивными драконьими мордами. Его будто нет, он будто спрятался в ушедшем столетии, растворился в шуме клаксонов, многоголосой китайской речи, стремительности развития «китайского чуда». Так и закончил свое существование далекий затерянный в чужой стране и чуждой культуре необыкновенный удивительный последний настоящий русский город Харбин. Январь 2010 Из сборника "Белый, белый снег" |