And if the Babe is born a boy He’s given to a Woman Оld, Who nails him down upon a rock, Catches his shrieks in cups of gold William Blake Утром на улице Джим увидел, что всё вокруг стало другим. За одну ночь лето отступило. Небо сделалось ярким, студеным. Где-то глубоко в его синеве уже угадывались осенние тучи. Вчера невидимые, разлитые повсюду лучи теперь были густыми, почти телесными. Листья снова казались молодыми. Снова, как в апреле, ломило зубы от утреннего холода. На этой улице Джим снимал комнату уже полгода. Он плохо помнил день, когда переехал сюда: такие же дома тянулись за ним с первого года в университете. Их бойкие хозяйки - “да, мэм, конечно, я буду поливать лужайку перед крыльцом, нет проблем,”- комнаты второго этажа со сценами из “Заводного апельсина”, популярный портрет Фрейда, молоко и поджаренный хлеб на завтрак, лубочные фасады, за которыми удобно прятаться друг от друга. Джим знал, что там никто не помнил его. Даже те, кто оставался с ним до утра. Джим издалека увидел мужчину средних лет, в серой футболке и джинсовой куртке. Вот уже месяц каждое утро Джим встречал его на едва проснувшейся улице. Он был не по годам тучен, всегда в дешевых темных очках. Наверное, иммигрант из Восточной Европы. Живет один, в плохо обставленной комнате, работа у него жалкая, на какую обычно идут студенты после первого курса. Два первых месяца самообмана уже проходят и опять знакомый холод окружает его. Ему пока трудно признаться, что переезд стал новой ошибкой в его жизни. Здесь только сильнее давняя боль, а все старания по-прежнему безответны. Таких людей Джим встречал раньше. Иногда они казались ему ближе его старых друзей. С ними все было иначе. В то утро Джим в первый раз выдавил приглушенное “hi” - незнакомец торопливо ответил ему. “Скоро он станет заискивать перед нами”,- подумал Джим. Дорога к университетской библиотеке шла вдоль длинной, разделившей город надвое улице. Потом она поворачивала направо и через полусонные кварталы, мимо двух пиццерий, выходила на берег реки. Глубины в ней было не больше восьми футов, со дна поднимались стебли неизвестных растений - от их изгибов Джиму было не по себе. Там часто ходили прогулочные катера, далеко разлетались слова экскурсий, туристы на палубах с учтивым восторгом разглядывали окрестности. И Джим не мог понять, что можно так долго рассказывать об удачно обжитых берегах, где дни, как дома, повторяют друг друга. Потом нужно было перейти через мост и долго стоять у светофора. Клубки металла, упрямые, как торговые агенты. Нетерпеливо врезались они в утренний воздух, в туманы над равниной. Когда загорался зеленый свет, Джим едва успевал перебежать на другую сторону - светофор был против него. Иногда ему хотелось остановиться посередине шоссе, поглубже втянуть голову, зажмуриться, зажать ладонями уши. Потом ему было стыдно этих мыслей. Дальше, три сотни ярдов Джим шел вверх по склону. За холмом открывался университетский лагерь. Сейчас там жили те, кто привык проводить лето на конференциях или развлекать себя лекциями дополнительного семестра. Через месяц они всё забывали и в начале нового июня опять слушали то же самое. Джим понимал их. Он знал, что когда-нибудь ему тоже будет все равно, что читать и кого слушать. Через десять миинут он входил в библиотеку, где на лето ему дали работу. Там его ждала тележка с книгами. Он заталкивал её в лифт, выбирал нужный этаж. Начинался обход стеллажей - “выискивание соответствий”. Постепенно буквы на корешках совпадали с буквами на полках, книги занимали свои места. В библиотеке Джим работал давно. Здесь были залы, где он провел тысячи часов. Пять часов в день, сто двадцать - сто пятьдесят в месяц; почти две тысячи в год. За десять лет это время складывается в короткую жизнь. Жизнь, которую всегда можно повторить. Километры изученных полок, сотни прочитанных книг, десяток опубликованных статей, двести страниц черновика диссертации. За этим столом он писал свою первую работу о метафорах в “Дублинцах”. Здесь Джим понял, что это он выдумал похожие на ступени строчки “Плавания в Византию” и что нет никакой границы между его словами и словами поэта. Под этим окном он узнал, что в каждой новой прочитанной книге он не найдет ничего, кроме еше одного своего отражения. В этом зале он встретил Дидру. Тогда был вечер. За окном повис ноябрьский дождь. Или это только принято говорить, что дождь был ноябрьским? Обычная условность, такая же, как и все наши минуты, часы, тысячелетия. Все это рамки, изобретенные нашей самонадеянностью, куда мы хотим втеснить непознаваемое. Есть только одно время - вечность. И есть только один дождь, который идет всегда. Иногда только он переходит на новое место, чтобы потом вернуться в другой форме. Дидра вошла как-то рассеянно, долго выбирала стол, совсем по-детски, словно озябшего щенка, прижимая к груди книги. Она случайно взглянула на него и Джим почувствовал, как между ними сжимается воздух. И от этого ему вдруг стало страшно. Столик она нашла впереди, за стеллажами, и Джим не видел ее, но теперь это было не нужно. Через несколько минут он подошел к ней. Потом они сидели в университетском пабе. Там все было, как обычно: бурритос, холодное пиво, музыканты, которые уже собирались уходить, потому что тогда был только вторник. Но рядом с Джимом была Дидра. - Знаешь, это мое любимое место в университете. На самом деле, может быть и во всем городе. Я здесь только год. Изучаю антропологию и древние индейские культуры. Хочу получить работу в ЮНЕСКО, - сказала Дидра. У нее были большие, немного удивленные глаза. Мешковатый жакет, темные джинсы, тонкие белые руки и такая же тонкая шея. Голову она держала, едва наклонив вперед, часто улыбалась. И в этом было что-то хрупкое, неподдельно женственное и Джиму почему-то было жаль и хотелось любить её. Потом, после двух недель свиданий в библиотеке, закусочных и барах, в дискотеках, - где полы были липкими от разлитого пива, а в чьих-то полусжатых ладонях мелькали угольки обслюнявленных растаманских самокруток с марихуаной, - когда она вечером осталась с ним и когда их тела, торопливо втягивая в себя друг друга, добились самого главного, ему показалось, что ей больно и что только ради него терпит она эту боль. Потом она плакала. Джим хорошо помнил, какой была она в их первое утро. Когда он проснулся, Дидра стояла у окна. Ее груди касались стекла, и Джим подумал, что они оставят на нем след, о котором он будет помнить. И даже если Дидра больше не придет к нему, его окно поможет ему тысячи раз вновь пережить эту ночь. И все это казалось сценой из какого-то хорошо знакомого фильма, но в ней не было фальши. Тогда она сказала ему: - Есть всего несколько минут перед восходом солнца, когда чувствуешь рождение света. Кажется, что слышишь, как он выходит из темноты и прижимается к твоему окну. Потом главное уловить, как первый луч ложится на верхушки деревьев. Их бесцветные ветки вдруг оживают. Некоторые племена верят, что каждый вечер мир умирает и каждое утро рождается заново. Представляешь, для них каждый день - это новый мир. Через пять часов Джим спускался в кафе, за четыре доллара тридцать центов покупал говяжий суп, сэндвич и “кока-колу”. Потом он опять поднимался в библиотеку. В четвертом часу приходил его сменщик - прыщавый студент из Сингапура с жидкими волосами на латунном лице. Теперь за одним из столов Джим мог вернуться к диссертации. Он давно должен был отложить занятия и найти постоянную работу. По крайней мере, на один год. Степень доктора, стоила ли она таких усилий? Ради нее он в двадцать восемь лет раскладывал книги в библиотеке. И никакой работы не было впереди. Разве что бедный университет где-нибудь на восточном побережье примет его после долгих интервью, раздумий и утверждений бюджета. А у иных его одноклассников уже было своё дело: кто-то открывал пиццерию, кто-то продавал снегомобили и подержанные мотоциклы. И в угаре ежедневного труда они забывали о смерти. Новые трудности Джим принимал с радостью, с какой атлет увеличивает вес штанги. За любовь к “болтовне вокруг Шелли” приходилось дорого платить. Всю жизнь он должен перечитывать с детства знакомые страницы, выискивать в них новые, будто бы не замеченные другими смыслы, разбавлять чужие откровения своими комментариями. Если заняться какой-нибудь простой работой, скоро появятся деньги и можно будет каждый день оставлять несколько часов для литературы. Но Джим знал, что стоит только немного отступить и он уже никогда не сядет за стол. Жизнь станет обычной, счет в банке начнет быстро расти, и очень скоро - через год, может быть, раньше - ты будешь исправно получать городские газеты и “Ридерс Дайджест”. Джойс опять будет казаться непонятным, Блейк - неуместным. Может быть, первое время у тебя будет желание играть Меркуццио в любительских спектаклях, но и это скоро пройдет. Нет, такого освобождения Джим не хотел. “У нас всегда есть много дорог, по которым можно пойти,- когда-то записал он в дневнике. - Главное - постепенно отсекать от себя возможности выбора, оставляя только одну. И когда, обернувшись, ты не увидишь ничего, кроме своего умышленно разбитого благополучия, только тогда, может статься, ты будешь обречен на великое”. Это было высокопарно, но в дневнике он записывал мысли такими, какими они приходили к нему. И часто ему не удавалось избежать литературности. Раньше, каждые две-три недели Джим приносил написанное для проверки своему профессору. У него он учился с первого курса. Это был худой мужчина средних лет в твидовом пиджаке. Его седые волосы всегда были растрепаны и небрежно падали на высокий лоб, руки двигались порывисто и артистично. Читая лекцию, он садился на стол, выслушивая студентов, он мог нечаянно опуститься на пол, играя утонченной оксфордской непринужденностью. - Мы все царского рода. Нас послали в этот мир, чтобы в тёмных водах, где рабы и ленивые не находят ничего, кроме наслаждения и покоя, мы отыскали жемчужину. Мы можем забывать об этом, годами опьянять себя заботами и радостями толпы, но посмотри в наши глаза - они другие. С такими глазами видишь, как дрожит трава перед рассветом. Мы слышим неслышимое в словах поэтов,- любил повторять профессор. Диссертация была для Джима маленькой ненадежной лазейкой: только через её двести страниц он мог пробраться к тому, от чего отказался его отец, когда поступил на должность менеджера в автосервис. Но за последний год Джим не написал и двух страниц. В то воскресенье Джим не остался в библиотеке. Он поспешил к городской ярмарке, где уже три недели каждый день, иногда с самого утра, получал коляску рикши и становился у входа в очередь за клиентами. Впервы он увидел рикшу на Янг Стрит в Торонто. Лет восемь назад друзья рассказали, что нужно сделать, чтобы получить эту работу. Через два дня он уже стоял вместе с ними на улицах в нижнем городе у магазинов с сувенирами, где толпились туристы, и выкрикивал маршруты экскурсий. Потекли доллары, которые не облагались налогом. Зимой он убирал снег с подьездов к особнякам пенсионеров, летом бегал по городу с коляской. Ему нравилась эта работа. Нравилось, как легко несли его ноги, нравилось, как вздувались его мускулы, когда он налегал на перекладину между оглоблями. Он успевал даже рассказать немного истории, если седоки были непрочь что-нибудь узнать о его городе. Иногда за день ему удавалось заработать под сотню долларов. После Рождественских каникул они решили снимать комнату вместе. Дидра настояла на том, что она будет оплачивать половину аренды. Они скоро переехали в двухэтажный дом в трех кварталах от университета. Их соседями были футболист из университетской команды - на завтрак он съедал 10-12 яиц, аккуратно отделяя желтки от белков и оставляя их на тарелке; - задумчивый аспирант из Ирана - Jim, you know now I learned how to differentiate people from the spirits which were sent to our world. It happens that you’re walking down the street and you see a man and everyone around is thinking that he is a common man. And only me myself knows that actually it is not because it is a different creature. Джим всегда выслушивал его: иранец мало с кем разговаривал и Джиму нравилось, что он выбрал его, чтобы рассказать о своем опыте. Ещё с ними жили программист-китаец, который, казалось, все свободное время проводил на кухне, и официантка из итальянского ресторана. Джим чувствовал, как изменяла его Дидра. С ней он становился мягче, расслабленней. Все дальше они уходили от обычной жизни, все глубже погружались друг в друга. Даже язык они выдумали свой, полный никому непонятных глаголов и междометий. Мир вокруг уже давно сделался лишним, бессмысленным. Уже давно они думали только о себе. Наверное, это было то, что принято называть счастьем. Когда он, оглушенный, переворачивался на спину, она долго судорожно изгибалась. Может быть, ей трудно было вынести ту пустоту, которая вдруг отзывалась в ней. Она искала продолжения, но тогда он должен был оставаться сам, вот так, на спине. Потом она прижималась к нему. Растянуть каждый час, каждую минуту так, чтобы чувствовать, как останавливается время. Не спать всю ночь, смотреть на нее. Тогда эти семь часов - море, бездна. Это вечность, когда не нужно думать о конце. О том, что опять будет утро. Джиму часто хотелось сделать ей предложение, но он думал, что его слова окажутся намного ниже того, что было между ними, и Дидра только улыбнется им, отведя рукой волосы. И он ничего не говорил ей. Так прошло десять месяцев. На лето Дидра осталась в городе вместе с Джимом. В конце сентября она вдруг сказала ему: - Я сняла комнату в West-End. Мне нужно закончить работу. Сейчас я должна побыть одна. - Разве я когда-то мешал твоим занятиям? - Я не хочу этого объяснять. Я просто хочу побыть одна. - Как долго? - Я не знаю. Он не мог понять, зачем она делает это. - Если двоим хорошо вместе, к чему что-то выдумывать, пытаться изменить?- спрашивал он у нее, пока она собирала вещи. Но Дидра молчала. Она забрала только самое необходимое. Больше половины ее книг осталось в их комнате. И Джим надеялся, что это не было разрывом. Через две недели, вечером, около семи, когда Джим перелистывал свои записи и думал о Дидре, она вдруг позвонила ему: - Привет, как у тебя дела? - Спасибо, у меня все нормально. Как ты? - Я тоже хорошо. Я хочу приехать к тебе сегодня. - О’кей, я буду ждать тебя. Джим повесил трубку. Мир снова возвращался к нему. Поздно ночью он бежал по коридору больницы. Там, в конце стены, была дверь, за которой лежала Дидра. Её привезли туда час назад, едва сумев высвободить из сплюснувшегося от удара старого “Понтиака”. Он видел, как беспечно вела она машину, подпевая радио, - остроты и голос диджея: ведь она могла любить даже это,- и как вдруг из-за поворота столб надвинулся на неё. Джим знал, что в последний момент столб сошел со своего места и сделал несколько шагов ей навстречу. Бетонное чудовище не могло простить ей легкости, современная цивилизация мстила за её любовь к древности. Он знал, что она потеряла много крови, её грудная клетка раздавлена и пока никто не мог сказать, что еще раздроблено и изуродовано в её теле. Но это не смерть, она должна остаться жить. Пусть калекой, пусть беспомощной и больной, но она будет жить. Иначе быть не могло. Он уже видел, как будет выбирать для неё коляску, как будет купать её и носить на руках - ведь Дидра ребенок, совсем ребенок! Он построит ей дом. Он знал недорогой участок земли у озера. Многие из его одноклассников построили дома и он сможет это сделать, оставит докторантуру, получит хорошую работу и у них будет дом. Он будет много, неистово работать, торговать, каждый день доводить себя до изнеможения, только бы Дидра осталась жива. Как писал он диссертацию, строчку за строчкой, так теперь, день за днем, он будет строить их жизнь. Может быть, Дидра сможет ещё иметь детей. Но если нет и она умирает, он отдаст свою жизнь в обмен на её. Об этом он молил Бога. Он никогда не молился с тех пор, как понял, что его вера - это только белые сорочки по воскресеньям, что даже на мгновение он не может представить страданий Христа. На молитвах перед обедами в гостях он не успевал задуматься о том, что говорил хозяин. Но теперь он молился страшной, последней молитвой обреченного. А потом к нему вышел доктор, усталый, но все-таки безнадежно обласканный жизнью. Джим не слышал его. Шатаясь, он сделал несколько шагов и спазмы сжали желудок. Он опустился на пол и вдруг закричал, вскочил, рванулся вперед, разбивая руками стекло в двери, за которую его так и не пустили. Захлебываясь, забрызганный кровью, он звал её. Его долго не могли сдержать: он отталкивал санитаров, кого-то сбил с ног, ударил в живот... Потом он до утра сидел на асфальте, раскачиваясь, прижимая к лицу туго забинтованные руки. Он не помнил, как прошли первые две недели. Потом были сны. Ему снилось, что Дидра жива, что она выздоравливает, но он не может попасть к ней в палату. И каждое утро он приходил подрезать деревья в саду больницы и видел её в окне. А потом кто-то за ночь выкорчевал его деревья. Вверх тянулись голые, пока еще живые корни, открывшаяся земля была маслянисто-черной и Джим во сне чувствовал её запах. Он бродил вокруг них и думал, что теперь он уже не сможет приходить к Дидре: чья-то сила не хотела их близости. Потом много месяцев Джим ждал ее звонка. Еще один шаг. И еще один. Теперь развернуться, чтоб им было удобней выйти. Вот так. Вот мы и приехали, сэр. Благодарю вас. Желаю хорошего дня. Джим вернулся к ярмарке и его тут же наняли тщедушный малаец и пышная мулатка с шарообразными, точно высеченными из дерева, икрами. Пока они договаривались о цене, малаец все жался к ней, едва доставая до её плеча. Когда, наконец, они уселись в коляску, тесная юбка мулатки поднялась совсем высоко. Мулатка поймала взгляд Джима и улыбнулась. Её спутник ничего не заметил. Джим представил, как будет барахтаться и ёрзать на ней детское тело малайца, как настойчиво он будет выпрашивать у неё наслаждения. В первый раз за день ему стало весело. Он побежал на запад по улице святого Андрея. Везти их нужно было через весь центр к отелю “Holiday Inn”. Так далеко Джим никогда не бегал. Он быстро пробежал несколько кварталов, пересек небольшой парк, где едва сдержался, чтобы не остановиться у фонтана, и через короткий переулок вышел на центральную улицу. Теперь бежать все время прямо, только в самом конце нужно обогнуть площадь, пересечь канал и остановиться у отеля. Всего здесь добрых пять миль. Когда-то он проходил эту улицу вместе с Дидрой. Тогда, как и теперь, десятки попрошаек сидели на тротуаре, протягивали вперед замасленные бейсбольные кепки, позвякивая мелочью. Среди них часто попадались молодые люди. Скопческие бородки, слипшиеся волосы, неизменные леноновские очки. Джим не мог спокойно их видеть. Он не верил, что их жизнь была тяжелее, чем его, что когда-то, может быть, очень давно, у них не было дня, когда можно было сделать всё по-другому. Ему хотелось толкнуть или ударить кого-нибудь из них. Дидра заметила его раздражение и сказала: - Все они наркоманы. Если человек упал, ему трудно подняться. Она сказала это, нисколько их не осуждая. Она принимала такую жизнь как один из путей в этом мире. Джим остановился на перекрестке, ожидая зеленого света - “новый оттенок в палитру ирландского стихотворца”. Справа, на земле, лежал пьяный нищий. Его друг, похожий на Мела Гибсона, пока держался на ногах. Глаза у него были живыми и радостными. Наверное, выходя утром из своего угла где-нибудь в благотворительной ночлежке, едва смыв под душем пыль и хмель, он задыхается от полноты собственной силы. Мир кажется ему желанным и удивительно ярким. И это чувство заставляет его снова напиваться, просить мелочь: - Я здесь, брат, я же здесь. Почему ты отворачиваешься, почему не смотришь на меня? - тридцатипятилетний отец семейства неловко улыбается и старается обойти бродягу. - Брат, я не там, куда ты смотришь! Я же вот тут!..Эй парень! - вдруг он обратился к Джиму.- Привет! Как твои дела? Ты здесь пробегал на прошлой неделе. Парень, я получил работу! Слышишь? Во вторник я уберусь отсюда. Осталось только подсобрать на билет до Манитобы! Береги себя, парень! Слышишь? Брось ты свою коляску! Будь прокляты эти доллары! Во вторник я уеду на Запад! Ты меня больше не увидишь, парень! Последние слова едва донеслись до Джима. Во вторник... Воскресенье посвящалось таинству Святой Троицы, понедельник - Святому Духу, вторник... вторник - Ангелам Хранителям, среда - Святому Иосифу... Джиму все время приходилось бежать под солнцем. Пот заливал глаза, темные пятна ползли перед ним, голова кружилась, уличный шум сменялся загадочным приятным звоном. Никогда раньше, даже во время самых тяжелых тренировок, Джим не отдавал земле так много пота. Работая рикшей, улицы он всегда пробегал легко, бодро осаживал коляску, помогал выбраться из нее седокам, непринужденно принимал деньги... Бледно-серый выцветший асфальт под ногами. Рестораны по обеим сторонам улицы уже заполняют те, у кого есть с кем туда прийти. Час-два - и по городу растечется обычный вечер. Будут новые заказы, другие лица... Может быть эта улица прекрасна, но сейчас она - мой враг. Я должен победить её, поглубже вдавить в землю. С каждым шагом я отнимаю у неё частицу жизни. Потому так горячо моим ступням. Но это ничего. Мужчину можно убить, но победить - никогда. После того, что случилось с Дидрой, Джим долго не мог видеть своих старых друзей. С ними больше не о чем было говорить: за словами сочувствия он угадывал бесконечное вселенское безразличие. Первым, с кем он сблизился, был Руди - двадцатитрехлетний студент отделения актерского мастерства с лимонными набриолиненными волосами. Фигура у него была нескладной: длинные тонкие ноги, широкие бедра, узкие плечи. В его ужимках нетрудно было угадать голубого. Руди часто подсаживался к Джиму в библиотеке и столовой, рассказывал о новых спектаклях и своих героях, закатывая глаза и сцепив перед собой пальцы. Сначала это раздражало Джима, потом он привык. Он не знал, что притягивало к нему Руди: похоть или вызванное его сверхчувственностью стихийное сострадание ко всему, что лишено любви. То же самое было и у Дидры. Он знал, что тогда она могла выбрать тысячи других книг об индейцах Южной Америки, чтобы потом, точно так же, радоваться чьим-то мыслям. Она могла выбрать любой другой стол и он бы никогда не увидел ее. И точно так, как она делала это с ним, она бы спала с другими мужчинами. Но в нем тогда она увидела одиночество. Это было неглавное, но ей, кроме всего, хотелось помочь ему. Джим бы никогда не подумал, что гомосексуалист окажется так похож на неё. Джим говорил с Руди о том, о чем ему едва ли б удалось рассказать кому-то другому: - Любовь, преданность никогда не получают награды. Тебя или оставляют, или отнимают тех, кого любишь. В конце концов ты всегда остаешься один. - Любовь,- сказал Руди - уже награда тому, у кого она есть. За нее нужно платить. Поэтому дальше бывает только боль и несчастья. Не горюй, Джи. Самое прекрасное у тебя уже было. - Это ерунда. Это философия тех, кто ничего не хочет от жизни. - Хочешь ты чего-то от неё или нет - жизнь дает столько, сколько сама решает тебе дать. Больше этого ты никогда не сможешь от нее добиться. Главное, не отказываться от того, что тебе предлагают. Потом Руди приняли в знаменитую театральную студию в Нью-Йорке. Черней вороньего крыла пусть будут волосы его. Чтобы было легче бежать, Джим часто повторял эти строчки. Смарагд, заключенный в оправу морей. Ежегодные кельтские фестивали в пятидесяти милях от моего дома. Волынки, парады, танцы и крепкие рыжие девушки. Пусть волосы его будут черны, как крыло ворона, Густою кровью пусть будет его лицо, А тело пусть будет белым, как снег... Белым, как снег. Где-то на Западе горели леса и по ночам небо над городом было непроницаемо-матовым, с багровым отливом. Вокруг было тихо, улицы засыпали рано и редкие компании загулявших горожан были благовоспитанны и умеренны в своих развлечениях. Все было по-прежнему продуманно и уютно. В каждом квартале работало несколько ресторанов и закусочных, витрины, как обычно, призывали зарабатывать больше, клоуны до позднего вечера зазывали на ярмарку - в этом году выручка от продажи билетов превзошла все ожидания. Но пожары в провинции не прекращались и часто за ручным неоном рекламных вывесок вдруг вставала другая, великая стихия. И тогда русскому путешественнику, который оказался в тот август по другую сторону океана, в чужой стране, было страшно. Тогда он жалел, что приехал сюда. Он начал жалеть об этом ещё ночью в Амстердаме, где должен был сменить самолет. Он долго стоял на мосту неизвестной ему эпохи через узкий канал. Внизу, над самой водой, между двух берегов, носилась летучая мышь. Иногда она поднималась совсем высоко, и ему казалось, что вот-вот заденет его крылом. Он не мог понять, зачем она мечется от одного камня к другому в черном с примесью грязно-желтого света фонарей воздухе. Тогда ему впервые вдруг сделалось беспокойно и жаль себя. Жаль, за то что он был один в огромном, сыром городе, что он устал и, наверное, уже близок к разорению. Но он был из тех, кто потратив первую сотню долларов, не могут удержаться, чтобы не спустить ещё тысячу. Утром он первым автобусом уехал в аэропорт. Новый Свет встретил его туманами и дождями. Его партнеры были почтенными англосаксонскими бизнесменами. Большую часть своих денег они уже потеряли в России и едва ли были рады его приезду. Но русский путешественник крепился и везде старался видеть добрые знаки. Когда он задумывался всерьез, то не мог понять, зачем приехал сюда, ввязавшись в безумное предприятие - в его успех он не верил с самого начала. Каждое утро он пытался разобраться в бумагах и только больше путался в расчетах, вздыхал, думал о том, что деньги он заработал случайно, что это было великое счастье, подарок судьбы, какой бывает только однажды, что скоро он опять будет нищ, и уходил в ресторан завтракать. Начинал он с ветчины и апельсинового сока, но, не утерпев, заказывал местное пиво, убеждая себя, что оно совсем слабое, почти безалкогольное. После двух бутылок мысли его менялись, он думал, что этот город - далеко не последнее место на земле, где можно проводить время, что все не так уж и плохо, что он ещё выбьет нужный ему контракт и загруженные контейнеры кирпичного цвета поплывут через Атлантику. Скоро он встретит их в Петербурге, и вечером, после многочасовой суеты на таможне, всем телом ощущая веселую усталость и задор от завершенной сделки, будет куражиться с друзьями в “Прибалтийской”, кричать какие-нибудь глупости официантам, бросать деньги оркестру, стараясь перещеголять сумрачных черноволосых торговцев мандаринами за соседними столиками. Иногда, наспех перелистав подготовленные для него документы, он решал жить экономно, отказывать себе во всем, в первую очередь, в еде, готовился отголодать несколько дней, пропускал завтрак и уходил в город. Но скоро ему становилось тоскливо от занятых делом людей, от их будничных улыбок, с какими они открывали кафе и магазины, от машин, искавших место для стоянки. Хотелось с кем-нибудь поговорить, о чем-то рассказать, над чем-нибудь посмеяться. Голод становился все сильнее, и ему уже казалось, что он давно живет с этим чувством, все больше раздражаясь от аромата жареных колбасок - их на каждом углу предлагали иммигранты из Польши. И, наконец, в полдень, говоря себе, что на завтраке он всё-таки сэкономил, а в сущности - это такая мелочь, что не стоит даже о ней и думать, он заходил в какой-нибудь китайский ресторан. Обедал он размеренно и долго. Когда потом, размякнув, он выходил на улицу, небо было белесым от зноя и невысокие дома уводивших к центру переулков уже почти не отбрасывали тени. Жара здесь была какой-то особенной. Влажный воздух обволакивал тело, одежда становилась чужой и липкой, неприятный зуд расползался по коже. Ничего не хотелось делать, он кое-как добирался до гостиницы и сидел под кондиционером в баре, манерно раскуривая сигару. Иногда вдруг налетал ветер, приносил низкие тучи и опять целые сутки шел дождь. Столбик термометра не падал и первые минуты земля точно шипела от пролившихся на неё потоков. Когда, наконец, дождь затихал, тяжелый туман ложился на город. Верхущки небоскребов растворялись в мареве, люди становились как будто бы меньше и недоступней. Термометр по-прежнему показывал девяносто два по Фарингейту. В такие дни у русского путешественника с самого утра болело сердце, он становился особенно нетерпелив, докучал своим партнерам, пытался пить пиво и думал о том, как бы развлечь себя назло оцепеневшей природе. Боль в груди и под лопаткой усиливалась, и потом, когда туман рассеивался, у него долго немела и покалывала левая рука. В тот день русскому путешественнику опять было нечего делать. Ночью он почти не спал, встал рано, тотчас принял душ, позавтракал и ушел в город. Нужно было чем-то занять себя и он отправился на заезжую выставку Ренуара. У входа в Национальную Галерею он украдкой наблюдал за молодым американцем с лоснящимся румяным лицом и калифорнийским выговором. Его спутницей была подвижная китаянка. На лице её было много ранних морщин, смотрела она исподлобья, беспокойно, неестественно широко раскрывая упрямые глаза. Ждать пришлось долго и американец отыскал для неё свободное кресло. Она резко опустилась в него, выставив вперед плотно сжатые колени, и о чём-то задумалась. Старательно, с каким-то искренним любопытством она рассматривала мраморные плиты у себя под ногами. Очередь продвигалась, увлекая вперед американца. Наконец он обернулся, осторожно позвал её. Она встрепенулась и, сгорбившись, быстро пробила себе дорогу. Он опять поспешил усадить её. Потом всё повторилось. Иногда ей приходилось расталкивать благодушных туристов, и тогда американец предупредительно улыбался, поджимая губы. И все вокруг тоже улыбались, пропуская вперед маленькую женщину. Потом, когда он шел по долгой прямой улице, навстречу мерной рысцой бежал рикша - рослый светловолосый парень. Длинные стройные ноги, узкие мускулистые бедра, твердая грудь, выступавшая из-под белой футболки. Вёз он щуплого улыбчивого малайца и полусонную мулатку с толстыми икрами. Все трое были беззаботны и безразличны друг к другу и русский путешественник долго с удивлением глядел им вслед. Вечером в ресторане гостиницы он рассказывал о необычном рикше своему соотечественнику: - Я уверен, что на многолюдной улице я был единственным белым, кто обратил на это внимание. Остальные, гордые своим современным антирасистским воспитанием, ничего не заметили. И я подумал, что, наверное, человечество завершило свой круг. - Да, вот оно, бремя белого человека. Заметьте: в самом прямом смысле. Может быть, таково их бессознательное покаяние? Что до меня, то я никогда не мог найти в себе этого неискоренимого нордического чувства вины перед угнетенными в прошлом народами. Они много пили, закусывали стэйком с кровью и его жесткие куски едва не застревали у них в горле. Им было приятно, что они понимают друг друга, что они умны и богаты настолько, что смогли позволить себе приехать в эту страну, остановиться в дорогой гостинице и каждый вечер стараться привыкнуть к полусырой говядине. - Вы здесь давно? - Уже два месяца. Отправляю на родину местную национальную гордость - творения Форда и иже с ним. Знаете ли, “линкольны” и “джипы” у нас любят все больше. Раньше читал историю в университете. - Какую историю? - История у нас была одна... Да-а. Несколько минут они молчали. Долго не подходил официант с предложениями о десерте, историк становился всё ироничнее. - Когда ехал сюда, я боялся выглядеть дикарем, страдал от мысли, что полжизни прожил в каменном веке. Учил английский, первые недели мечтал стать таким же, как они. Всё здесь казалось таким простым и мудрым. И конечно же, я восторгался по каждому пустяку. Чистое кафе - о, это прекрасно. Чистый туалет - ещё лучше. Ваш собеседник отрыгнул и извинился - святая простота! А потом я вдруг понял: их единственное достоинство в том, что у них одинаково пахнет изо рта и всегда на всё готов костяной оскал улыбки. А сколько - вы только подумайте! -сколько людей у нас по-прежнему видят в них пророков, ждут их явления, просят: ”научите нас!” или даже по-старому, хорошо знакомому “придите и владейте нами”. - Да, у нас был социализм. Я сам десять лет проповедовал его с университетской кафедры да ещё ездил с лекциями о марксизме в нищую африканскую страну. И негры улыбались и верили мне. Может быть, верят и сейчас. Но социализм, как ни старался, не смог сделать нас одинаковыми, связать наши мысли, упорядочить вкусы. - Вы, наверное, уже заметили двенадцатиметровую рекламу салона мужской одежды прямо напротив нашего отеля. Ничего удивительного: знаменитый актер представляет новый костюм. Меланхолично-загадочная улыбка, пальцы глубокомысленно подпирают подбородок. Эдакий карманный общедоступный князь Андрей. Сколько здесь таких старательно отработанных, отшлифованных шаблонов. Попробуй меня, сьешь меня, носи меня! Молодой папа, только что вернувшийся с теннисного корта, молодая мама - правда, когда она умиротворенно улыбается, видны первые, такие милые морщины в уголках губ - обнимают своего первенца, веселого светловолосого карапуза. А потом случайно папина рука касается маминой спины и она смотрит на него влажными, осоловелыми глазами - точно после оргазма - и склоняет голову на его плечо. И большинство не только любит такие сценки, но и почитает их высшим завоеванием культуры. Вот он, горшок наших народников! Возрадуйтесь, нечаевцы, его все-таки поставили выше Рафаэля! Он быстро, не разжевывая, проглотил пирожное и отхлебнул кофе. - А популярные постеры с репродукциями Ван Гога? Я ещё понимаю, когда таким ручным делают Дали: он сам всю жизнь мечтал стать самым вывешиваемым. Поэтому и пугал толпу параноидальными пейзажами и эякулирующими фаллосами. Но Ван Гог! Какая искренность страдания - и теперь её можно держать прямо над обеденным столом! - Какие-то пресные города, их “маленькие Италии или Испании” с декоративными патио и романскими аркадами полны фальши и кажутся пародией на Европу. - И красивых машин здесь в тысячи раз больше, чем красивых женщин. Потом, наевшись и захмелев, они вышли в фойе отеля. - Я не могу понять, откуда это,- сказал историк. - Откуда - что? - Откуда это расхожее мнение о русском интеллигенте как о неприкаянном, страдающем скитальце, неисправимом духовном страннике? С завидной легкостью он заносит себя в касту учителей, чтобы потом ему повсюду было трудно, чтобы везде ему приходилось бороться с непониманием, разбивать стены, протискиваться к душам обывателей. И всегда он будто бы остается чужим, всегда он шире общего аршина, всегда он выделяется в толпе. Но я думаю, что на земле нет более изворотливого, приспосабливающегося к любому мнению, любой перемене человека. Хамелеон, а не медведь, должен стать нашим национальным тотемом. Русского интеллигента я бы определил так:”существо двуногое, идущее на компромиссы”. И, рассмеявшись, они простились, весьма довольные друг другом. Русский путешественник прошел в свой номер, быстро разделся, опустился на кровать, закрыл глаза. Он никак не мог привыкнуть к местному времени, спать не хотелось. Пролежав так минут десять, он поднялся, принял душ. Взглянув на часы, он подумал, что дома сейчас раннее утро. Хотелось действия, развлечений, неожиданных встреч. В зеркале он увидел лицо вполне молодого мужчины, улыбнулся себе, наскоро оделся и спустился в бар. Там он смело, не задумываясь, подсел к стареющей незнакомке. Она оказалась сербкой, которая уже полтора года полулегально жила в этом городе, не теряя надежды получить статус беженца. Она говорила по-русски с забавным акцентом. У нас все по-прежнему плохо, не знаешь чего ждать. Трудно зимой, очень трудно. Нет, здесь я одна. Мама с сыном дома, ждет вызова. Отца расстреляли за нарушение комендантского часа. Муж? О, муж, далеко, не знаю. Спасибо, да, я люблю бурбон. Всё изменилось, русские теперь так богаты. И, кажется, вы ушли от войны. “Джек Дениэлс” они запивали черным горьковатым пивом. Она вспомнила русскую песню, которую учила в школе, и часто, прерывая свои рассказы, вдруг начинала напевать её, тихо, потом все громче. И он смеялся и умиленно гладил её по спине и дряблым, затянутым в черные колготы ляжкам. Она была намного старше, чем показалась вначале. Но ему было уже всё равно. Он шалел от мысли, что сегодня ему будет принадлежать её пусть усталое и измятое, но ещё незнакомое тело. А потом вдруг лицо его сделалось багровым, голова закружилась и он, сбивая левой рукой со стойки бокалы, по-рыбьи глотая воздух, повалился на пол. Сербка вскрикнула и тут же ладонью оборвала себя, точно вспомнив, что ей лучше всего поскорее уйти отсюда. Уйти незаметно, как она уже давно привыкла уходить от тех, с кем ей бывало хорошо. К ним подбегали испуганные официанты, но он едва ли видел их, едва ли понимал, что это к нему тянутся их руки. Черные пятна плыли перед глазами, к горлу подступала сладкая тошнота. Его тело, отяжелевшее от ужинов и обедов, казалось опять юношески легким, почти воздушным. Через четверть часа специализированная машина “скорой помощи” увозила его из гостиницы. А через несколько недель, оправившись после удара, оставив в больнице последние деньги, он летел в Москву и думал, что ещё не всё потеряно, что у него остались знакомые и они обязательно помогут ему подняться. Он вспоминал вечер с сербкой и разудалая песня опять звенела у него в голове. Молодая скуластая стюардесса пахла чем-то простым и свежим. Верхние пуговицы на её сорочке были расстегнуты и видно было начало темного разреза груди и черные родинки на смуглой коже. А Джим, высадив у отеля мулатку и малайца, снова вернулся к ярмарке. Он скоро нашел новых пассажиров и опять повернул на северо-запад. Руки снова уперлись в прогретую ладонями перекладину, тихо заскрипели колеса за спиной. Он сделал один круг по центральным улицам и вместе с другими рикшами встал у выхода. К ним никто не подходил и за три часа Джиму шутками удалось уговорить только полного высокого джентльмена лет пятидесяти с четырнадцатилетним мальчуганом. - Ну меня-то ты не повезешь!- сказал он, выставляя вперед живот. - Конечно повезу, сэр, - ответил Джим, улыбаясь и расправляя плечи. Он отвез их к ближайшей стоянке, где они, хорошо заплатив, пересели в новый “Линкольн-Навигатор”. Джим тотчас побежал к муниципальному театру, чтобы успеть к разьезду после спектакля. Он боялся, что от него пахнет потом. Надо брать с собой дезодорант. Правда, кому-то может и это не понравиться. К черту. Завтра я уже не смогу так бегать. Завтра у меня будет выходной. Хотя осталось только два дня ярмарки. Еще только два дня можно будет что-то заработать. Потом пойдут гроши. Зимой мне будут нужны эти деньги. В этом году я не буду работать. Только два-три класса в неделю для третьего курса. За зиму я должен закончить диссертацию. Кажется, в это уже никто не верит. Он едва не опоздал - зрители расходились. Последняя сцена “Мадам Баттерфляй” продолжалась на улице: горожане были полны патетики, кое-кто плакал. Зазывать клиентов, как у входа на ярмарку, Джим не мог. Теперь глаза его блестели, голос был мелодичным и он улыбался, как улыбаются выпускники-отличники на университетских фотографиях, сдерживая слезы восторга. Но никто не подходил к нему. После истории Рене прогулка на рикше могла показаться малоизысканной. Через четверть часа Джим понял, что ждать больше некого. Нужно было опять поворачивать на восток и он снова встал между оглоблями. Джим должен был вернуть коляску на склад у ярмарки, где она запиралась на ночь. Порожним он побежал через весь город. Спешить было некуда, но, по привычке, он ускорял шаг, хотя дыхания уже не хватало, его тошнило. На центральных улицах Джим надеялся, что его кто-нибудь остановит. “Can I give you a ride?”- спрашивал он несколько раз у самых добродушных и веселых на вид. Но те только сдержанно улыбались. Дальше потянулись длинные улицы двух-трехэтажных особняков, где почти никого не было. Потом Джим долго бежал через кварталы, где уже все спали, пока наконец не увидел застывшее над домами чертово колесо. У склада он думал застать кого-нибудь из знакомых охранников или рикш, как и он, отбегавших этот день, и вместе выпить где-нибудь пива. Но было совсем поздно, посетители давно разошлись, все коляски были сданы и Джим никого не встретил. Душевые были закрыты и он подставил голову под кран умывальника. Ледяная колючая вода потекла на затылок, и вместе с ней вернулось старое чувство, с каким он становился под душ после тренировок. Джим опять увидел десятки голых тел, услышал смех и обычные грубые шутки, и ему показалось, что усталость проходит. Он переоделся и вышел на улицу. Когда- то он говорил себе: в жизни нет ничего случайного; все, что с нами происходит, наделено смыслом, каждая незначительная встреча может оказаться предупреждением или новой возможностью для нас. Нужно только воспользоваться этим. А поэтому всему, что случилось с Дидрой, должно быть какое-то оправдание. Но потом он понял, что в жизни ничему нет объяснения, ибо ни в одном событии нет никакого смысла, либо он так бесконечно выше нашего разума, что едва ли удастся его разгадать. И все здесь - только вечный неумолимый хаос случайностей. Через десять минут Джим сидел в полупустом пабе. Пить ему не хотелось, но он заказал бокал пива и чипсы. Выцветшие фотографии старинных пивоварен, рекламные постеры “килкенни” и “кока-колы” тридцатых годов, зеленые занавески, столы в форме трилистников, антикварное издание Свифта на полке под потолком, популярная карта блужданий Блума и Стивена. Расхожий антураж. Может быть иногда у кого-нибудь такая обстановка выдавит пьяную слезу-другую. Сожмется горло от гордости за своих предков. Здесь когда-то он сидел вместе с Дидрой. Но теперь ему уже почти не больно. Во рту горчило от “гиннеса” и Джиму было трудно заставить себя глотать тягучее пиво. Без всякого удовольствия он выпил первую пинту и быстро опьянел. Сытая дружелюбная официантка. Может быть, когда он будет меньше думать о Дидре и снова начнет искать близости с женщинами, он выберет именно такую, простую и круглолицую. Интересно, как она будет любить его. Наверное, постель с ней будет продолжением хорошего сочного гамбургера. Милый, нет, только с презервативом. Не дурачься, будь умницей. “Safe sex or no sex at all” или “Женщина должна быть готова, когда она будет готова, - мужчина должен быть готов всегда”. Дерьмо. Два-три измятых лица. Семья, работа для них теперь только дополнение к такому вечеру, когда можно сидеть самому и тянуть пиво. От него наступает опьянение густое, тяжелое. Совсем не такое, как бывает после двух-трех дней наедине с ромом, когда к тебе вдруг приходит невероятная ясность, “момент истины”. Мир тогда кажется чище - из него уходит все лишнее. Все занимает свои места и ты принимаешь этот порядок. Тогда ты поэт... Сейчас этот человек уйдет из бара, заведет свой “Бьюик”, заедет на стоянку в подвале многоэтажного дома в престижном районе, достанет из багажника упаковку пива и до утра будет пить в машине, до утра не увидит жены. Потом, через годы, если бы все было иначе, Джим бы тоже стал так прятаться от Дидры? После второго бокала ему стало намного лучше. Теперь он сможет пить долго - больше он не чувствовал отвращения. Теперь хорошо было бы заказать ужин, а потом и не заметишь, как больше половины всего, что заработал за день уйдет на поддержку малого бизнеса. Нельзя терять головы от двух выпитых кружек. Джим подозвал официантку, рассчитался и вышел из бара. Ночь была холодна: к городу снова подступила осень. На улицах было тихо, музыки из ресторанов почти не было слышно, машины проезжали редко и тут же терялись вдали среди уличных фонарей, там, где все огни города сливались в одно разноцветное облако. Яркая полная луна, точно из голливудовской мелодрамы, едва приподнялась над аккуратными крышами в западной части города. Идти Джиму было далеко. Но, наверное, тогда Джим не думал об этом. Он думал о том, как дома разогреет полфунта куриных крылышек по-техасски, достанет из холодильника бутылку “короны”. Можно будет включить телевизор. Ночь прекрасна, даже если ты один. Есть много способов обмануть одиночество. Пусть только на время, я научился это делать. Обогнув площадь с памятником премьеру другой страны -“We shall fight in the field. We’ll never surrender”-, он вышел на набережную. Пройти по ней пятьсот ярдов, потом повернуть направо, два переулка - и он уже дома. Завтра с утра опять в библиотеку на три часа, потом короткий отдых и в четыре он снова побежит к ярмарке. Летом нужно использовать каждый шанс, чтобы заработать. Это он понял на первом курсе, когда допоздна мыл посуду в университетской столовой. На скамейках не было никого, кроме двух-трех уснувших бродяг. Джим вдруг заметил, что он нехорошо вспотел, что уже давно не может идти прямо и его все больше сносит к реке. Он остановился. Колени дрожали, рот наполнил тяжелый металлический привкус, дышать было трудно: что-то нависло над диафрагмой, сдавило грудь. Такое уже было с ним однажды после тяжелой игры. Тогда ему долго казалось, будто что-то надломилось у него внутри. Огни города поднялись и закружились перед Джимом. Если полицейские сейчас увидят меня, то решат, что я пьян или накурился марихуаны. И от этого ему вдруг стало весело. Пошатываясь, он свернул с улицы и спустился к реке. Город скрылся за соснами. У самой воды он сел на землю, прижался к холодному валуну. Камень почему-то оказался необыкновенно мягким. Две черные белки, играя, гнались друг за дружкой. Увидев Джима, они выпрямились и застыли. Их распушившиеся при беге хвосты вдруг сжались, передние лапки изогнулись крючком. Он почувствовал напряжение их мускулов, тревогу их глаз. Из кустов выбрался неуклюжий енот. Шерсть его блестела и Джим видел, как стучит под ней сердце зверя... Черней вороньего крыла пусть будут волосы его... Прожит день, один день, один из последних дней лета. Скоро закат застынет на верхушках клёнов, ветер понесет паутину и с каждым днем все труднее будет выходить к людям. Пришло время оставить этот город. В нем я научился говорить, здесь я полюбил Дидру. Теперь его камни остры, от его пыли пересохло горло. Когда-то он казался большим, теперь я пробегаю его за несколько часов. Иссякнет мир, как море в час отлива, Пройди же мимо и найдешь покой... Когда Дидра ушла, я изо всех сил старался выдавить из себя боль. Всего неполный год. Теперь ее почти не осталось. Но кроме этой боли, здесь у меня ничего больше не было. Перед рассветом бледно-зеленая пелена легла на землю, на рыжее поле. Камни слились с туманом. Новый океан открылся над Джимом. Он видел, как вверху проплывали острова, едва не наползая друг на друга, как медленно и высоко поднимались волны. Он слышал глубокие раскаты, с какими они разбивались о берег, и звенящий таинственный гул заполнял все вокруг. И Джим радостно погружался в эти незнакомые звуки. Три года назад бродяга индеец ушел из резервации на Западе. Он жил в горах, работал на лесоповалах, десятки раз переходил границу и уже не мог понять в Штатах он или в Канаде. Он спал в лесах и на брошеных фермах, на вокзалах и мостовых больших городов, где днем он пытался разжалобить прохожих испитым медным лицом, влажными глазами и заунывными песнями. Иногда ему давали на выпивку, иногда ему удавалось попасть в ночлежку, иногда приходилось драться с такими же попрошайками и убегать от полицейских. Он не знал, что будет делать зимой и сможет ли пережить холода в новом году. В ту ночь он не мог уснуть и долго сидел под мостом в каком-то городе. Босой старик в пальто отдал ему полбутылки виски, и в ту ночь индейцу было хорошо. Когда начало светать, он встал и побрел вдоль берега. Над головой проносились лимузины, ревели автобусы, земля дрожала от тысяч колес. Мир опять изменялся. И вдруг, когда совсем рассвело, у большого серого камня он увидел тело другого. Зубы его были сжаты, глаза открыты. Индеец долго смотрел на него. Что-то заставило этого хорошо одетого парня умереть здесь, умереть, как умирают бродяги. В его джинсах индеец нашел исписанные листки и деньги: их хватит не на один завтрак и ужин. Оглядевшись, он быстро зашагал дальше и уже скоро не помнил о трупе. Он думал, что теперь ему до вечера будет тепло, люди вокруг будут опрятны и незлобливы. Где-то далеко, над небоскребами, поднималось солнце, сосны у реки стыли в тумане. Индеец шел ссутулясь, неровно, спрятав руки в карманы. Он вспоминал другие деревья и другие воды, которые видел на берегу Великого Моря. 1.Когда у них родится Сын, Его Старуха заберет - Распнет Младенца на скале И вопли в чашу соберет Уильям Блейк (пер. С. Степанова) 2. Джим, недавно я научился отличать людей от духов, которых послали в наш мир. Бывает, идешь по улице и видишь человека и все вокруг думают, что это человек. И только моя знает, что это другая сущность. |