Вячеслав Бекарев Чародей «Как быть? Что делать? – думалось ему, покуда думалось. – Ведь это не блуд, вовсе нет, человеческие желания не во власти наших умов. Они иногда причиняют немыслимые боли самому автору их. Мы понимаем всю ужасность и дикость пожеланий, но удавить их в зародыше не имеем силы. Мы терпим их, лелеем – выпестуем – не даем умереть. Позволяем цвести им и чувствовать; чувствовать тепло от прикосновения к ним. Ведь мысли мои не настолько уж и чудовищны, это не блуд, не разврат, не похотливое желание, как у некоторых. Это не секс. Это тяжелее. Это чувствительнее. Это полет, да, именно полет. Способность позволить себе немного полетать. Помечтать. Разрешить». «Что я, наверное, сделал не так? – думалось ему, снова думалось. – Что могло вызвать к потусторонней жизни такие чувства? Что в моем детстве указывало бы на возможность подобных глубоко лиричных произведений? Что я хотел бы поиметь от своей нескончаемой жизни? Ведь не возможно принять задаром такой грех, я не отмолю его в костеле или кирхе, мое проклятие откинут прочь как крышку гроба вредные послушники Христа, и позволят служителям умирающих религий вогнать осиновый кол в плоть моих нечеловеческих желаний. Мы будем все чувствовать утекающие секунды из огромной дыры от моей немыслимой боли. Немного сумбурности в человеческих мыслях меня уже не удивляет. Способен ли я лететь?» Снова приходили теплые мысли – отогнать их не было сил, так не бывает сил у человека, подыхающего на жарком солнце пустыни оторваться и посмотреть в другую сторону, нежели той, где виден тонкий, чувствительный силуэт миража с сиреневой водой и ярко-зеленой пальмой посередине. Это плод его желаний. Такие мысли не уходят с рассветом; получив право на жизнь в темноте под тихую и сумасшедшую музыку, они дальше начинают жить сами. И только узколобые гении способны им противостоять. Посчастию он мог прочувствовать это, он был отвлечен на другие ценности; как некто топит свою истину в вине, он пытался топить свои желания в книгах, неприлично написанных книгах, но желания всяких авторов будили к воспоминаниям о своих желаниях, показывали и открывали потайные двери в странные комнаты. Он послушно следовал в них, точно надеялся, что за следующей будет кто-то – кто-то добрый и хороший, – кто разрешит сонм его противных проблем. Человеческая плоть, обнаженная болью, раскрывая объятия, манила к себе, давала целый брызг фантазий, слишком невозможных, чтобы их можно было поцеловать, чтобы можно было дать им право на жизнь. Он терпел их. Он любил их. Болью перестали быть просто желания. Он это понимал. Одно из самых теплых – это увидеть издавленное, исковерканное, помочаленное тело человека, не пережившего визг и стон автомобильной аварии. Вид его валяющегося трупа наполнял блаженством рот и дальше вниз до кишечника – в темноту нутра человеческой природы. Он оглядывался, спокойно позволяя себе оглядываться, потому что сотня человеческих существ рядом с ним оглядывалась и, высунув от напряжения длинные языки, тоже смотрела на красную милицию, белую скорую, разломанную «Тику» и тело – длинное и сутулое, – выносимое и увозимое в холодный морг, где оно остынет, как остывают ночью его желания, к которым он прикасался руками, погружаясь в медленный и потный сон. Теперь, когда-то, это больше не имеет существенного движения. Мы не понимаем своих стремлений, послушно течем за ними туда, куда укажет нам бог, бог любви и плодородия, как разрешенная порнография журналов на прилавках тянущихся улиц. Где бы мы ни были, они настигнут нас, придут тихими кошками, осторожно наступая лапками на гниющие раны. Мы почувствуем их приближение. Ему нравились телепрограммы, в которых показывали гробы. Как рождественские коробки, перевязанные сырыми ленточками, истончающиеся постепенно, они стояли рядами, а рядом плакали их бывшие матери; он впитывал женские слезы, чувствуя сумятицу различных вкусов, как гурманы – вина. Не дано улететь, как легендарной птице Феникс. Он сидел, слезящийся, чувствовал приливы и отливы своего тела, которому нравились крики и плачи в новостях, где ходили слишком реальные томминокеры, стучащиеся в наши двери. «Ах, какая сеточка тончайших желаний опускается на меня, прилипая к голому телу!» – утром подумалось ему. Странные ощущения, охватывающие мысли, когда он видел деточек, нарядных маленьких; деточек, взявшихся за руки и марширующих где-то рядом. Их тоненькие тельца раздадутся, вытянутся, превратятся в молодых людей и приятных девушек, но сейчас, когда тянется зачаточная стадия личинки, когда половые признаки неразвиты, можно будет интересней проводить с ними время. Это не блуд, повторял он для себя, потому что можно забыть. Ему так нравились детские крики. Приятные. Ласкающие крики. Звуки, дарящие смешные мысли. Звуки, заставляющие дрожать пальцами. Звуки, вызывающие тяжесть внизу живота. Еще молодой, без тридцати шести лет, вот он сел на скамью в приличном городском парке. Не в джинсах, не в сорочке, а в правильных брюках, правильном галстуке. Разносторонне огляделся; просто потому, что было хорошо, позволил себе чуть-чуть, на пределе желаний, отпустить монотонный галстук и расслабиться под тенью невыносимо высокого дерева, чьи листья всего лишь аура в тяжелой августовской жаре. Иглы, тоненькие, остренькие, укололи сердце, пронзили душу, когда свободно блуждающий его взгляд остановился, остановился, замер, оценил и понесся дальше, чтобы никто не заметил этой недозволенной минутной остановки. Он где-то раньше уже видел этого забавного карапуза. Толстая двухлетняя девочка с косичками, торчащими в разные стороны, с пухлыми ручками, держащимися за маму, с ножками, топающими гоп-гоп, с розовыми локотками и коленками, с приятной рожицей, улыбающейся взрослым тетям и дядям, с наивным взглядом, верящим в теплое добро. Он не мог смотреть на нее без содрогания, без дрожи в груди, без мерцания в мозгу, без приятного щекотания в паху, но беспристрастно сидел на скамье и ждал спада желания, возвращения способности управлять собой, спокойно видеть вокруг, спокойно держать руки на коленях, спокойно улыбаться топающему малышу. О, какое наслаждение прикоснуться к девочке, содрать и выкинуть в сторону ее миниатюрные сандалики, которые красными расхристанными точками будут валяться на обочине парковой дорожки, снять чулочки или гольфики, тоже красные или желтые в цвет сандаликов, пощупать теплую ножку, розовую кожу на коленках, а потом достать из кармана маникюрные ножницы и по одному отрезать пальчики на ногах. Малюсенькими пупсиками будут падать они на зеленую травку и красить ее в пурпурный тон. Для большого пальчика придется приложить большое усилие, потому что там косточка чуть больше и ее так просто не получится перекусить маникюрными ножницами, которыми его жена осторожно подстригает ногти, надавить, сжать, получить чувственное удовольствие от сильного нажима, от несчастного крика, от исполнившегося желания. Почему мать терпит своего ребенка? Он никогда не понимал. Ему всегда было бы приятно разорвать этого мальчишку, разбудившего его через минуту после того, как он сумел заснуть, или эту девчонку, не желающую заткнуться в общественном транспорте, разевающую рот и плачущую горючими, прекрасными слезами. Весь вечер он сидел перед телевизором, положив большие руки на колени и откинувшись на спину; он смотрел то, что больше всего его интересовало: художественные фильмы, полные убийств; его мучила не удивительная загадка смерти, не этот странный переход из одного состояния бытия в другое, а чувства, которые плескались, как рыбки, в человеке, когда он отходил. Для него это было важно. Для него это было хобби во внерабочее время. Это огромное увлечение смертью. Этот болезненный интерес к ощущениям агонизирующего. Эта неприличная страсть к причинению физической боли. Это все было смыслом жизни. Необходимостью, как воздух. Жена мыла посуду на кухне. На работе он все продумал и в обеденное время снова спустился вниз в парк вместе с приятным, аппетитным гамбургером сидел на той же скамье, опустив галстук и расслабившись под тенью, блуждая осторожным взглядом. В кармане брюк у него лежала сосательная конфета, потому что шоколадная или ирисовая расплавилась бы от тепла его тела. Он продумал, что если мать посмотрит, как он передает конфету девочке, то он скажет банальным, простым голосом: «Какая у вас большая дочка!» или «Какой у вас замечательный ребенок!» Они тут появились: девочка и мама. Они шли рядом, дружно держась друг за дружку, а потом девочка, как вчера, улыбнулась дяде, сидящему на скамье, может быть, она его запомнила с прошлого дня. Он легко и непринужденно вытащил из кармана конфету и протянул ей. Маленькая толстая девочка дотянулась до него ручкой со смешными пальчиками и, когда брала конфету, докоснулась до его руки, до его взрослых пальцев. Он почувствовал прилив-отлив, и еще он почувствовал, что ему хорошо. Девочка развернула его конфету, неприлично теплую от его тела, и положила в ротик, красненький и маленький. Он улыбаясь смотрел и наслаждался. Ее маленькие пальчики на руках. Он бы хотел схватить ее за запястье и засунуть ее ладонь вместе с набором из пяти пальчиков в мясорубку, а затем крутить, крутить, крутить, наблюдая, как плачет ребенок, чувствуя ее слабенькую силу в своей руке, заталкивающей кровоточащий обрубок уже без пальцев, уже без ладони все дальше, все глубже в кратер мясорубки, приятное ее извивание, ее беспомощность и ее размолотые кусочки, падающие с той стороны через крупнокалиберную решетку. Он мягко улыбался и смотрел, как девочкУ кушает, как девочка кушает его конфету. Он хотел сказать маме: «Какой у вас замечательный ребенок!», но не сумел от першения в голосе, и подумал, что если откроет рот, то собьется и упадет в яму, вырытую не им. Они ушли, а мама на посошок оглянулась и очень по-доброму улыбнулась ему, как бы хваля за сделанное им хорошее дело. Он сидел и смотрел им вслед, пока изгиб дорожки не скрыл от него маму и толстую двухлетнюю девочку, смешно вышагивающую гоп-гоп. Потом он смотрел на фантик от его конфеты, которую съела девочка, и сейчас, когда она идет где-то между деревьями, невидимая для него, но все еще чувствующая во рту сладкий, приторный вкус сосательной конфеты, а он сидит здесь, несуществующий больше – пока – для нее и думает о ней. Смешной, хорошей, непосредственной толстой девочке с маленькими пальчиками на руках и ногах. Весь вечер он сидел, запершись в спальне, и старался собраться с мыслями; они были непослушными для его воли и хотели, чтобы он начал действовать, действовать сразу и решительно, чтобы прямо завтра пошел в парк и познакомился с женщиной, чтобы послезавтра знал, где она живет и есть ли у нее муж, и чтобы через два дня был уже с девочкой наедине, там, где никто не разорвет их прочный порочный союз, где никто не помешает ему развлечься. Жена сидела в зале и смотрела неинтересную ему киноленту. Следующий день он снова провел в парке – приличный молодой человек, имеющий обыкновение спускаться во время обеденного перерыва на природу, посидеть, посмотреть, послушать, полюбоваться, повосхищаться, поинтересоваться. Когда проходила мимо мама с миленькой дочкой, он кивнул и сказал: «Здравствуйте». «Здравствуйте», – ответила молодая женщина и наивно улыбнулась мужчине, который был так добр к ее симпатичной крошке. Он достал для девочки конфету с арахисовым вкусом и отдал ей. Ее маленькое, самое главное создание, доброжелательно улыбаясь, съела ее, на этот раз женщина никуда не увела девочку, а просто постояла рядом с ней, с любовью наблюдая, как дочка доедает конфету, а потом почти приятельски кивнула ему и повела девочку прочь – домой, или куда они там ходят каждый день в одно и то же время. Весь вечер он просидел дома на кухне, острым ножом чистил яблоки и резал их на дольки, съедал их целиком и смотрел прямо перед собой. «Только бы один раз дотронуться подольше, побольше, насладится спелым прикосновением», – хотелось ему. Жена ушла от него поговорить с соседкой. Через неделю женщина садилась рядом с ним и охотно говорила о погоде. Конфета, нагретая его телом, стала традицией. Они вдвоем смотрели на девочку, которая старательно и сосредоточенно разворачивает бумажку, вынимает карамельку и засовывает ее к себе в рот, а потом как щеки ее сначала с одного боку, а потом с другого смешно оттопыриваются – это она языком перекатывает конфету из стороны в сторону, и в конце смешно, как кролик, хрустит ею. Они вдвоем смотрели на девочку, испытывая при этом разные чувства. Он вечерами сидел сконцентрированный и не замечал свою жену. У нее на стороне начался роман; роман-мелодрама с покушением на убийство. Однажды, совсем долго от той, первой, почти случайной встречи, они сидели на скамье рядом и говорили о невоспитанном писателе-эмигранте, о Владимире Набокове, человеке, не скрывшим своих утонченных желаний. Как оказалось, женщина очень любила этого писателя и знала прекрасно его произведения. С ней было интересно поговорить об этом, но он не столько говорил, сколько слушал, и блуждающим взглядом стрелял в девочку. Теперь можно было не бояться подолгу смотреть на нее, теперь в этом не было ничего такого, теперь он просто помогал молодой маме осуществлять неусыпный надзор над совсем маленькой девочкой, над крохотной глупышкой, чтобы ни в коем случае, чтобы не дай бог с ней ничего не случилось. Она легко бегала и прыгала, такая солнечная, такая смешливая, из тех счастливых детей, на которых смотришь и каждое их движение вызывает улыбки на сердце и радость в душе, он не мог не почувствовать это. О, как эфирно! Она подбежала к ним, протягивая в руке, разноцветный камушек, светло-коричневый с двумя быстрыми, словно экспрессионистскими мазками, нанесенными молочной, серебристо-белой краской. «Какая прелесть», – повосклицала мама. А девочка подошла к нему и начала вытягиваться и показывать свой интересный камушек, а чтобы он сумел лучше его рассмотреть, она привстала на цыпочки и держалась, боясь упасть, за его колено. Детское, восхитительное прикосновение на его бедре. Удерживая, словно танками, мысли, которые как печатные бланки телеграмм неслись перед его внутренним взором. Он хотел бы ее схватить и побежать, понести на руках в очень безлюдное место, где раздел бы догола, срывая туфельки, носочки, сарафанчик и белые трусики, треугольником выглядывающие из-под сарафанчика, когда она нагибалась, а затем вытащить из кармана штанов наждачку, теплую, горячую, огненную, и начать ею елозить, зачищать розовую кожицу девочки, сначала легонько, чтобы она смеялась и осторожненько пыталась отвести в сторону его руки, а потом все сильнее, все больнее, чтобы она заизвивалась, закричала, заметалась, чтобы кровь разлилась вокруг нее теплой лужицей, чтобы брызги, как от фонтанчика, раскидались вокруг вместе с ошметками кожи. Пока еще нельзя. Пока еще она стояла перед ним вытянутая по струнке и улыбалась так задорно, что он не смог не улыбнуться ей в ответ. Вечером жена сказала, что уйдет от него к другому. Ей с другим интересней. «Здравствуйте». «Здравствуйте». «Как ваша девочка сегодня?» «Ой, спасибо… Я хотела бы вас попросить о помощи…» «А что случилось?» – заботливым голосом спросил он. «Мне необходимо сегодня быть в одном месте, но с девочкой посидеть некому: муж на работе, а мои родители сейчас в отпуске. Мне неудобно вас просить об этом…» «Ничего страшного», – немного напряженным голосом сказал он. «Буквально полчасика. Для меня было бы просто замечательно, чтобы вы побыли их с моей девочкой. А малышка вас знает и совсем не испугается, она ведь понимает, что маме нужно бежать и ничего страшного не случится». «Конечно, – совершенно нормальным голосом сказал он. – Я совсем не против». «Иди ко мне», – сказал он и, когда девочка подошла, положил ей на плечи свои руки. Они так стояли вдвоем и смотрели вслед убегающей маме. «Ути-пути, гава-гава», – сказал он и, когда девочка заулыбалась, он тоже улыбнулся ей, хотя внутри у него все так и дрожало, точно перетянутые струны фортепьяно, которые через секунду лопнут с убивающим душу визгом. Он хотел бы протянуть руки к шее девочке, но успел успокоить свои слишком игривые мысли. Он не любил детей. Очень давно, когда еще был юношей и замечательно учился в институте, он развлекал себя придуманными историями. Он рассказывал для себя сказки; сказки просто и легко угоманивающие душу. Он придумал, как убил бы девятимесячного младенца соседей сверху. Он взял бы жестяное ведро и опустил бы в него маленький кипятильник. Когда вода бы закипела, он медленно окунул бы в нее, булькающую и испаряющуюся, девятимесячного ребенка соседей сверху… Но потом он понял, что с историями не надо спешить. Необходимо мгновение подождать. Тогда придет в голову более интересная идея. Если опускать ребенка вниз головой в кипящую воду, то он ошпарится и задохнется – умрет. Быстро. Если опускать ребенка вниз ногами, то будет прекраснее, увлекательнее, занимательнее, любопытнее, его ножки окажутся в кипящей воде и большие пальчики покраснеют, его пупочек окажется в кипящей воде и животик вздуется, его плечики и ручики окажутся в кипящей воде и пальчики сами собой сожмутся в кулачки, его вздыбленное личико окажется в кипящей воде и в ротик хлынет поток обжигающей лавы. Он все равно умрет. И теперь – то же самое. Нельзя просто задушить руками, тяжелыми от осуществляющейся мечты. Надо придумать интереснее идею. Расслабь воображение. Почувствуй нереальность происходящего. Он повел девочку к себе домой. Она бежала то впереди, то чуть сзади, собирая букет из зеленых листьев и длинных травинок, сорванных на газоне. Смешные шишечки чинары он сорвал с высокого дерева, встав на цыпочки, по ее просьбе. Они пришли к веселому домику с изумрудной крышей. Девочка сказала ему, что такой домик ей нравится гораздо больше, чем другие. Они вошли в дом, и он порадовался, что жена ушла от него. Ей с другим интересней? Девочка легко и просто забежала в комнату, потом побежала в зал. Там она запрыгнула на диван, закрытый коричневым покрывалом, и засмеялась. «Мне у вас нравиться», – сказала она. «Хорошо, хорошо», – засмеялся и он, чувствуя жжение в груди. Девочка, такая смешливая, толстенькая, чудовищно маленькая, продолжала смеяться, сидя на диване у него в доме, а он прошел в комнатку и достал из медицинской аптечки одноразовый шприц. Дезинфицирующий спирт брать он не стал. Его губы дрожали, руки чесались, зрачки мерцали. У него стало очень затрудненное и тяжелое дыхание. Его мысли, как птицы полетели, полетели; именно так полетели, как он мечтал, чтобы они летели все эти годы. Он почувствовал приближение нового уровня жизни, нового круга ада, там ниже, чем за девятым есть еще жизнь, мелкая и невзрачная на вид, но полная сил. Голова начала раскалываться от боли, и он растер виски, осторожно отставив шприц в сторону, чтобы не уколоться об острую иглу. Он вышел в зал, где девочка – маленькая, как босая – играла кусками света – солнечными зайчиками. Она полулежала на диване – такая детская, как ничто детское, как очень старая игрушка, найденная на чердаке, – и ладошками с масюпенькими пальчиками ловила солнечный блик, потом взмахивала – как улетала – и блик пропадал с ладошки, снова падал куда-то вниз, за невидимую сторону дивана. Он стоял в дверях, наблюдая за игрой света и хорошенькой девочки. Точно желая нарисовать картинку, удивительный оригинал в акварели, где правильные, легкие тона смогут точно передать всю жизнь этих замечательно-подвижных секунд, которые он дарил, как самый дорогостоящий подарок, этой девочке, чья мама спешила куда-то, а папа был на работе, а бабушка с дедушкой только завтра будут вызваны в город срочной телеграммой. О, река желаний! плыви же по ней стилем баттерфляй; позволь же себе окунуться в вожделенную воду, позволь же холодным струям омыть твое разгоряченное тело; расслабься, прижми хвосты к ладоням, наслаждайся. Он накинулся на нее, как коршун на цыпленка; быстрее, прежде чем она успела понять и пискнуть во весь свой мизерный голос, он уже обхватил ее и прижал к себе, выворачивая чудную головку с непонимающими, испуганными до ужаса глазами; первые слезы у девочки задрожали на ресницах, но как ромашки полетели в стороны, когда он швырнул ее на диван и, зажимая со всех сторон ногами и своим мужским телом, начал чудодействовать над ней; как ненормальным колдовским жезлом, шприцем, он взмахнул им и, вывернув личико – испуганное и плачущее – так, чтобы на него падал тот самый легкий лучик солнца, с которым девочка, смеясь, резвилась секунд пять назад, начал убивать; медленно, медленно, как сокрушающее время, он поднес к ее глазу свой жезл – иглоукалывающий шприц – и осторожно, словно начинающий офтальмолог, начал вгонять иглу в глазенку маленькой девочки; острие – точное и железное – проткнуло зрачок, и на нем выступили какие-то темные капли; девочка кричала; чародей чувствовал это всеми изгибами своего тела, прижимавшего ее, чувствовал дрожь от ее крика; когда он подумал, что уже достаточно погрузил иглу в глазку девочки, то второй рукой осторожно начал набирать – вытягивать – в шприц то полужидкое, белое что-то из ока девочки; когда закончил, она исходила криком; он вытащил шприц и передвинул ее личико так, чтобы солнечный свет упал теперь на второй глаз; под его телом девочка начала задыхаться, она – двухлетняя – не могла кричать больше; чародей шептал заклинания, чувствуя, какое удовольствие получает оттого, что сейчас зажимает свою жертву, чувствует ее телом и позволяет себе выкручивать ее душу; девочка почти умерла; он с размаху воткнул в ее глаз шприц и втянул – всосал – в него второй – последний – взгляд девочки; она затихла, а он упал на нее, вдавил в диван и начал удовлетворяться с нею мертвой, держа перед глазами шприц с ее глазами… Через минуту к нему в дом зашла жена, чтобы забрать оставленный в спешке пеньюар. |