Книги с автографами Михаила Задорнова и Игоря Губермана
Подарки в багодарность за взносы на приобретение новой программы портала











Главная    Новости и объявления    Круглый стол    Лента рецензий    Ленты форумов    Обзоры и итоги конкурсов    Диалоги, дискуссии, обсуждения    Презентации книг    Cправочник писателей    Наши писатели: информация к размышлению    Избранные произведения    Литобъединения и союзы писателей    Литературные салоны, гостинные, студии, кафе    Kонкурсы и премии    Проекты критики    Новости Литературной сети    Журналы    Издательские проекты    Издать книгу   
Главный вопрос на сегодня
О новой программе для нашего портала.
Буфет. Истории
за нашим столом
1 июня - международный день защиты детей.
Лучшие рассказчики
в нашем Буфете
Конкурсы на призы Литературного фонда имени Сергея Есенина
Литературный конкурс "Рассвет"
Английский Клуб
Положение о Клубе
Зал Прозы
Зал Поэзии
Английская дуэль
Вход для авторов
Логин:
Пароль:
Запомнить меня
Забыли пароль?
Сделать стартовой
Добавить в избранное
Наши авторы
Знакомьтесь: нашего полку прибыло!
Первые шаги на портале
Правила портала
Размышления
о литературном труде
Новости и объявления
Блиц-конкурсы
Тема недели
Диалоги, дискуссии, обсуждения
С днем рождения!
Клуб мудрецов
Наши Бенефисы
Книга предложений
Писатели России
Центральный ФО
Москва и область
Рязанская область
Липецкая область
Тамбовская область
Белгородская область
Курская область
Ивановская область
Ярославская область
Калужская область
Воронежская область
Костромская область
Тверская область
Оровская область
Смоленская область
Тульская область
Северо-Западный ФО
Санкт-Петербург и Ленинградская область
Мурманская область
Архангельская область
Калининградская область
Республика Карелия
Вологодская область
Псковская область
Новгородская область
Приволжский ФО
Cаратовская область
Cамарская область
Республика Мордовия
Республика Татарстан
Республика Удмуртия
Нижегородская область
Ульяновская область
Республика Башкирия
Пермский Край
Оренбурская область
Южный ФО
Ростовская область
Краснодарский край
Волгоградская область
Республика Адыгея
Астраханская область
Город Севастополь
Республика Крым
Донецкая народная республика
Луганская народная республика
Северо-Кавказский ФО
Северная Осетия Алания
Республика Дагестан
Ставропольский край
Уральский ФО
Cвердловская область
Тюменская область
Челябинская область
Курганская область
Сибирский ФО
Республика Алтай
Алтайcкий край
Республика Хакассия
Красноярский край
Омская область
Кемеровская область
Иркутская область
Новосибирская область
Томская область
Дальневосточный ФО
Магаданская область
Приморский край
Cахалинская область
Писатели Зарубежья
Писатели Украины
Писатели Белоруссии
Писатели Молдавии
Писатели Азербайджана
Писатели Казахстана
Писатели Узбекистана
Писатели Германии
Писатели Франции
Писатели Болгарии
Писатели Испании
Писатели Литвы
Писатели Латвии
Писатели Финляндии
Писатели Израиля
Писатели США
Писатели Канады
Положение о баллах как условных расчетных единицах
Реклама

логотип оплаты

Конструктор визуальных новелл.

Просмотр произведения в рамках конкурса(проекта):

Конкурс/проект

Все произведения

Произведение
Жанр: Эротическая прозаАвтор: Davy Shepherd
Объем: 47605 [ символов ]
ЕЩЁ РАЗ ПРО ЭТУ ДОЛБАНУЮ СУКУ-ЛЮБОВЬ.
ЕЩЁ РАЗ ПРО ЭТУ ДОЛБАНУЮ СУКУ-ЛЮБОВЬ.
 
 
ПАНДЕМОС
ИЛИ
MA FILLE FATALE.
 
Verde que te quiero verde.
Verde viento. Verdes ramas.
Federico Garsia Lorca.
 
 
 
 
Рядом с домом прямо под виноградником стоял топчан, по¬крытый мягкой кошмой, поверх которой были набросаны одеяла. На нем мы и занимались любовью.
Дом стоял на отшибе за хо¬рошей каменной оградой, так что видеть нас никто не мог. Мы выскакивали во двор совсем голые и начинали гоняться друг за другом. Догнав, я любил легонько ухватить тебя за уже заго¬ревшую задницу, черт побери, какая же у тебя была попка!
Бывало, берешь в ладонь и чувствуешь, как постепенно разгорает¬ся под рукой шелковистая упругая плоть. И, не выдержав, начинает сам собой хулиганить палец, забираясь как будто бы ненароком в самые потайные твои глубины. А ты, глупо хихикая, вовсю уже вертишь задом, и мы снова носимся с тобой друг за другом, оба красные от похоти и загара, и у меня давно сто¬ит и становится все больше и больше, а ты только взглядываешь украдкой, думая, что я не замечаю этих твоих укромно брошен¬ных взоров, но мне и так ясно, что ты уже распалилась и на¬греваешься с каждой минутой сильней и сильнее...
Когда же, до¬гнав, я беру тебя, наконец, на руки и несу на топчан, глаза у тебя становятся совсем сумасшедшие, и ты шепчешь: «Не надо, ну, не надо, милый, я боюсь сойти с ума…»
Бережно уложив тебя, я касаюсь языком твоей шеи, и по телу твоему пробегает дрожь, совсем легкая, как, если бы тебе стало чуточку холодно, а я веду все ниже и ниже и на пути моем возникает у самых глаз большой коричневый сосок, вставший стоймя и разбухший, и, легонько прикусив его, я подкладываю руку тебе под плечи, а сам медленно двигаюсь всем ртом вниз, выцеловывая каждую клеточку твоего почти что не¬вменяемого теперь тела...
Я держу тебя за бедра, и даже не за бедра, а за мягкую складочку у самых бедер и целую чуть пух¬лый горячий живот, погружая язык в атласную пещерку пупка, а ты вся выгнулась и дрожишь, и вот я медленно спускаюсь язы¬ком к лобку, покусывая начинающиеся волосы. Они щекочут мне губы и мягкие, как пух.
Так и чувствую на губах эту пушистую мягкую поросль…
Ты непроизвольно сжимаешь ноги, а я целую твои упоительные ляжки, сначала снаружи, потом внутри, мед¬ленно разводя их руками - ты ведь знаешь, как умеем мы цело¬вать, когда любим.
Я ложусь лицом к твоим ногам и губами ищу чуть выступающую повлажневшую горошинку. Я чувствую, что гу¬бы твои завладевают потихоньку моим естеством, а руки просят, чтобы я прилег сверху, и дал тебе его целиком. Оно великовато для тебя, и я боюсь, что подавившись, ты можешь задохнуться от страсти, но стоит тебе коснуться язычком заголенного кон¬чика, сдвигая с него кожицу краями губ, и я уже, не сознавая себя, всем ртом впиваюсь в самое прелестное место, которое я у тебя знаю, стараясь, однако, быть как можно нежнее и не повредить ненароком эту слишком ранимую мякоть.
Раздается легкий стон, похожий на вздох - даже в сильнейшем экстазе ты не позволишь себе застонать громче, зная, что это будет для нас слишком грубо - и, открывшись, принимаешь меня всей глоткой так глубоко, как только можешь, а кончики пальцев твоих теребят самую крайнюю точку корешка моего, уводя меня Бог знает куда...
 
Я переворачиваюсь к тебе лицом и целую твои глаза и брови, щеки и губы, наши языки встречаются и играют между собой, и я ложусь на тебя, поскольку я мужчина, а ты женщи¬на, и мужчина, хотя бы раз, за время, что они вместе, должен побывать сверху женщины, и я вхожу, но вхожу осторожно, пони¬мая, что ты должна очень сильно захотеть меня, чтобы все у тебя открылось, и я не смог причинить тебе боли - что делать: не у всех размер одинаков.
Ты, рукою придерживая грудь, ищешь мои соски своими, зная, как это усилит нам наслаждение, и, обхватив ногами мне бедра, касаешься ступнями поясницы, а я держу тебя сзади, внедряясь глубже и глубже, и ягодицы твои в ладонях горят и трепещут...
В следующий момент мы становим¬ся одним существом - двуполым платоновым андрогином - и труд¬но понять нам уже, кто есть кто, и бешеный ритм несет нас, и вдохи уже едины, и я стараюсь сдержать себя и не кончить, пока не почувствую пульсирующий жар всего твоего нутра, а ты, то сокращая, то расслабляя вход, сама уводишь меня вы¬соко-высоко, и вся моя нежность и любовь извергается в тебя вместе с семенем, и все мое тело охватывает какая-то сладкая боль - я вижу, что в глазах у тебя застыли слезы, и плачу сам от великого утоления подкожного своего сердечного зноя...
 
Мы долго лежим, обнявшись, посреди виноградника, и кажется, что время остановилось и ждет вместе с нами, когда мы выйдем с тобой из невозможного своего забытья.
Потом ты целуешь меня, лицом ускользая к бедрам, и внезапно садишься сверху спиной ко мне. Я всегда был противником подобных твоих художеств, а потому, обняв, бережно укладываю тебя к себе на грудь, об¬нимая коленями твои нежные ноги, и своими сосками, опухшими от страсти и нежности, чувствую, как разгорячилась твоя спи¬на.
Немножко развернув тебя поудобнее, я лицом ищу твоего лица и мы целуемся с тобой глубоко и долго, не переводя ды¬хания, а движения наши теперь медленны и как бы ленивы...
 
Я кормлю тебя виноградом из губ, и, немного спустя, мы опять принимаемся за прежнее, но теперь наслаждения наши легкие, они почти лишены страсти, зато удивительно разнооб¬разны.
Иногда мы пробуем что-нибудь новенькое, как например, однажды я сдуру встал перед тобой, широко расставив ноги, и, взяв тебя на руки, посадил сверху, а ты, бедняжка, повисла на мне, обхватив меня крепко руками и ногами, однако, по твоим гла¬зам я понял, что поза эта оказалась для тебя чересчур, и я немедленно опустил тебя на землю, сказав, что мне самому не¬удобно и больно, а ты благодарно смотрела на меня и улыбалась одними глазами.
В другой раз ты, севши лицом ко мне сверху, и постепенно вытягивая ноги, легла валетом - затылком мне прямо на щиколотки - и я сначала боялся, что выскочу с не¬привычки, но все получилось превосходно: мы кончили одновре¬менно, почти не двигаясь - мы только ласкались руками, а ступни мои едва-едва касались твоей груди, и до сих пор боль¬шой палец моей правой ноги чувствует жаркую кожу левого твоего соска…
 
О, как грустно нам было возвращаться в Москву после то¬го благословенного азиатского лета… О, любимая моя, как ты была печальна… Как мне хотелось утешить тебя хоть чем-нибудь, но слова застревали у меня в горле.
Ты тоже молчала. Мы только смотрели друг на друга, такие вдруг одинокие, и оба мы понимали, что лето кончилось, и больше у нас такого не будет.
А поезд шел по ночной равнине, и колеса отстуки¬вали: "Про-щай-на-всег-да, про-щай-на-всег-да…", и светила в окно большая казахстанская луна, круглая и ровная по краям, точно блин у хорошей хозяйки, и душный воздух врывался сквозь опущенное стекло, а мы с тобой сидели, тесно прижавшись друг к другу, словно предчувствуя бесконечную нашу разлуку, хотя и не понимали тогда, почему мы должны расстаться.
И добрыми, немного навыкате - как у теленка - глазами всю дорогу смот¬рела на нас проводница и, видимо, понимая нас и сочувствуя, никого не подсаживала к нам, и целые трое суток мы были в ку¬пе одни, но нам от этого было не легче, а становилось все гор¬ше и горше.
Мы почему-то боялись Москвы и, как в последствии выяснилось, недаром, а пока за окном проплывали зеленые еще деревья, неподвижно застывшие в горячей августовской позоло¬те, и ты молчала все время, и только изредка брала меня за руку, а я смотрел на тебя, словно выскакивая наружу всем своим разрывающимся сердцем, и ничем я не мог уже помочь тебе, да и себе, наверное, тоже.
В поезде мы были невинны, как дети, и весь этот трехдневный путь проделали точно брат и сестра, а я вспоминал по нескольку раз на дню самое начало нашего чудесного лета, первого и последнего лета, проведенного вмес¬те, и всю дорогу мне что-то не давало покоя...
 
Ты не сразу согласилась поехать со мною в дом моей ма¬тери.
Мама упорно тогда продолжала жить в Казахстане и в Москву перебираться отказывалась.
В тот год она укатила на все лето к каким-то родственникам, и дом ее стоял пустой среди слив и яблонь и персиков - вокруг разрослись малина и смородина вперемежку с кустами сирени и жасмина - с террасой, оплетенной виноградом, стеклянная дверь которой раскрыва¬лась прямо в зеленую гущу.
И еще там рос маньчжурский ши¬повник с красными маленькими цветами, цвели бело-розовые мальвы, и громадные кусты роз благоухали на весь сад.
Мне было очень жаль, что этот дом, прекрасный дом моей матери пустует среди живого цветущего безмолвия.
И когда ты так не¬ожиданно согласилась поехать со мной, мы очень просто сели в переполненный поезд и устремились черт-те куда, не пони¬мая, и только смутно предчувствуя какие-то неожиданные лет¬ние напластования, которые, возможно, нас и не ждали...
 
О, Боже мой, как я сходил тогда с ума, - мы были знакомы с тобой уже целый год, а я даже не смел до тебя дотронуться, и сердце мое трепетало и громыхало в груди от желания пожить с тобой наедине и сжималось, затихая и почти скуля от страха, что ты меня отвергнешь.
Но стоило тебе - о, Господи, как я был счастлив! - уви¬деть этот мой дом, - ты просто шагнула на террасу, которую солнце расчертило сквозными узорами, пробиваясь через гус¬той виноградник, и, повернувшись ко мне, тихо сказала: «По¬целуй меня, милый, мне так хорошо сейчас…»
И мы каким-то непонятным образом прожили с тобой здесь все лето, и ты све¬тилась прямо с утра неожиданным немосковским светом и, на¬верное, была счастлива...
 
А потом, когда я, надоедая тебе звонками, пытался вернуть тебя и молил о встрече, ты сухо просила забыть и не вспоминать, а я звонил опять и опять, и потом ты просто вешала трубку, заслышав мой голос, я же не верил тебе или не хотел верить, и все спрашивал, неужели ты всё забыла, ты мрачно отвечала мне: - «Во всем виновато солнце, южное солнце, мой милый, в Москве я никогда не наделала бы таких глупостей»,… - но это неправда, - говорил я, но ты меня уже не слушала, потому что знала - это неправда.
Ты помнишь, когда мы приехали в Москву, и я пошел прово¬жать тебя, ты позвонила домой, а там оказался кто-то из тво¬ей родни, и нам нельзя было приехать вместе - пришлось долго бродить по городу - и мы брели с тобой куда глаза глядят и никак не могли расстаться, пока ни втиснулись в какую-то те¬лефонную будку неподалеку от твоего дома, - мы сразу начали целоваться, и ты, не выдержав, расстегнула юбку, я помог те¬бе спустить ее до колен, поскольку юбка была узкая, и задрать ее не было возможности, а сам расстегивал в это время твою кофточку, путаясь в крючках, петлях и пуговицах, и пальцы мои дрожали, а ты жадно стаскивала с меня брюки, и две пуго¬вицы с ширинки оторвались и покатились под ноги...
 
И я взял тебя прямо там, в будке, хотя вокруг сновали какие-то люди, и, наверное, вовсю глазели на нас, но нам было все без раз¬ницы, и я помню, как мешала нам одежда, а в Москве уже похо¬лодало, и тебя лихорадило немного, и тело покрывалось «гусиной кожей», и, Боже мой, как же это было здорово! - правда, очень раздражал твой жесткий неснятый лифчик, который пришлось за¬драть к самым ключицам, но мы тогда совсем потеряли голову, и я кончил несколько раз, не вынимая, и, совершенно довольные друг другом, мы расстались в твоем подъезде.
В Москве тогда рано начались холода - ведь мы приехали чуть не в начале сентября, и это холодное возвращение, возможно, и определило всю дальнейшую нашу глупость...
 
Потом нам долго не удавалось встретиться, но ты сама позвонила мне, когда твои родители уехали на дачу, и сказала, что дверь будет открыта.
Я приехал - дверь на самом деле ока¬залась открытой - и вошел в переднюю.
Из глубины квартиры послышался твой голос - ты просила не зажигать света, - и я в темноте снял пальто и ботинки и пошел прямо на голос.
Ты сидела в дальней комнате, закутанная в красный шелк. Света ты зажигать не хотела, и только в углу горел электрокамин, бросая вокруг мрачные бордово-причудливые отсветы, а ты была, как выяснилось, совсем раздета, и только красный шелк ниспа¬дал глубокими кровавыми складками.
Я подошел близко-близко, и ты протянула руки. Не глядя мне в лицо, ты обняла меня за ноги и, скользнув ладонями вверх, стала расстегивать брюки.
Они упали на пол вместе с модными тогда узкими трусами и точно связали меня по щиколоткам.
Ты не дала мне переступить через них и, крепко обхватив сзади, неожиданно, и жадно принялась сосать, широко распахнув горло, и как бы высасывая целиком всю мою человеческую душу, а я был так переполнен спермой, что ты не смогла проглотить все сразу, и беловатая струйка по¬текла у тебя с губ к подбородку, и ты не хотела почему-то, чтобы я ласкал тебя, жестами требуя немедленно убрать руки, и, нагнувшись, я слизнул эту струйку, поймав ее у самого края, и наши губы встретились...
 
Раздевая меня до конца, ты целовала меня всего, опускаясь все ниже и ниже, пока не встала на колени, выцеловывая мне промежность, а я гладил твои волосы и желал тебя, как никогда.
Не поднимаясь с колен, ты поло¬жила на ковер локти, и я вошел сзади, навалившись на тебя сверху, я обхватил руками тебя за шею и, осторожно подсунув ноги, обхватил твою шею еще и щиколотками.
Я полностью по¬вис на тебе, но ты была крепкой и сильной, и это лишь рас¬палило нас обоих до предела.
Когда, мерно раскачиваясь, я с размаху входил в тебя, уже ничем себя не сдерживая, ты вцеплялась пальцами в ковер, и казалось, что ты царапаешь его ногтями.
В момент самого сильного полыхания всех любов¬ных моих огней, когда все нервы мои искрили, как перекалив¬шиеся провода, ты вдруг утробно завыла, чем ввела меня едва не в ступор, и я с трудом удержался, чтобы не выскочить.
Мне стало не по себе, а ты после этого всю ночь кричала, не сте¬сняясь, сама меняла позы и способы и даже впилась мне раз в спину ногтями, разодрав ее до крови...
 
Я ничего не сказал тебе, но, видимо, ты сама почувствовала, как странно мне все это.
К утру ты затихла, расплакалась и, плача, вылизывала мой из¬раненный бок и просила прощения, и говорила, что сама не зна¬ешь, как могло так получиться, и что ты, наверное, свихну¬лась.
А я старался не смотреть на тебя и лежал, закрыв гла¬за, молча курил, и мне почему-то вспомнилось тогда самое начало наше¬го знакомства.
Я стоял у какой-то киношки и ждал одну из своих прия¬тельниц. Она не пришла, и тут ты, подойдя ко мне, спросила лишний билет, и я еще подумал тогда, что ты тоже сойдешь - не пропадать же вечеру.
Пока мы сидели в кино, ты очень нер¬вничала, почти не смотрела на экран и поминутно оглядыва¬лась назад.
Впоследствии я понял, что это обычная твоя мане¬ра, когда тебе хочется привлечь к себе внимание. На улице ты с некой, я бы сказал истерической, ноткой в голосе попросила забыть тебя и не провожать, но я ответил, что уже слишком поздно и не в моих правилах отпускать девушек одних.
Подумав, ты согласилась и даже предложила подняться к тебе на седьмой этаж и покурить.
На площадке я протянул тебе пачку "Мальборо" (я всегда ношу с собой американские сига¬реты - в этом есть особый шик, хотя мне они никогда не нра¬вились), но ты открыла дверь и пригласила зайти в квартиру – «не стоять же на лестнице», - добавила ты.
В прихожей я по¬пробовал сразу обнять тебя, а ты не успела даже снять пальто и совсем не сопротивлялась - только несколько раз повторила: «Не надо так, ну, пожалуйста, не надо так сразу… Вам это не идет».
У меня опустились руки, и мы всю ночь просидели на кухне. Мы говорили до утра, но говорили как-то бессмысленно, вернее, смысл нашего разговора был не в словах, он таился где-то за ними, и, когда я утром ехал домой, я чувствовал, что люблю тебя и жалел, что не спросил телефона.
Несколько раз я приезжал к твоему дому и торчал у подъезда.
Однажды мне повезло - я встретил тебя, выходящей из дому с каким-то мужчиной. Ты не узнала меня сначала, но, внезапно обернув¬шись, что-то шепнула своему спутнику, вернулась ко мне и, не здороваясь, быстро, негромко и внятно произнесла телефон¬ный номер, которого я так добивался.
На следующий день я позвонил тебе, и мы встретились. Мне очень хотелось взять тебя за руку, но я постеснялся. Я вообще очень застенчивый - ты же знаешь.
Мы продолжали встречаться, совершая длинные многочасовые прогулки. Дальше прогулок дело не шло.
Как-то разбудив меня звонком среди ночи, ты попросила немедленно приехать.
Ты сидела на постели полностью одетая и, сдержанно всхлипывая, умоляла найти врача, который мог бы сделать аборт.
Поскольку сам вырос в семье медиков, то в свои девятнад¬цать лет я знал довольно много весьма неожиданных вещей. Поэтому, спросив у тебя, какой срок и, выяснив, что нет и месяца, посоветовал обойтись без врача, а просто попробо¬вать отвар луковой шелухи.
А летом, когда мы жили в Казах¬стане, ты вдруг призналась, что наврала мне тогда, потому что очень хотела меня и надеялась - после этого я стану сме¬лей и нахальней.
И теперь, по истечении столького времени, я никак не могу понять, когда ты говорила правду…
 
Ты проплакала все утро, целуя сбоку мою расцарапанную спину, а я говорил тебе, что все это пустяки, но чувствовал, что уже не люблю тебя так, как раньше.
Той ночью мы оба пре¬вратились в обезумевших животных, и в этом была виновата ты.
В какой-то момент я почувствовал отвращение, и ты, по-моему, заметила произошедшую во мне перемену, когда, плача, прово¬жала меня утром, и больше уже не звонила.
Я тоже не позво¬нил тебе сразу, и только через неделю спохватился, но ты от¬вечала сухо и наотрез отказалась меня принять.
Я продолжал названивать тебе, а ты продолжала говорить со мной каким-то механическим спокойным тоном, правда, обидного ничего не го¬ворила, просто просила оставить тебя в покое, потом и вовсе перестала отвечать на звонки и вешала трубку, только заслы¬шав мой голос.
Несколько раз кто-то ночью звонил мне и мол¬чал, я надеялся, что это была ты.
В то время я ходил совер¬шенно неприкаянный, неглаженный и небритый - нельзя сказать, чтобы я опускался - просто весь я был насажен, как на стержень, на одну лишь мысль: увидеть тебя во что бы то ни стало...
 
И как-то ненароком, видно, от безнадеги, я переспал со своей со¬седкой.
Она была старше меня лет на пятнадцать и жила вдвоем с восьмилетним сыном в квартире напротив.
Однажды мы с ней напились, и я разорвал на себе рубашку и майку, а потом долго ревел в голос без всякого стеснения. Что касается На¬таши – она, может, и вправду немного полюбила меня и, пожалев по-бабьи, захо¬тела сама поговорить с тобой.
Я был слишком пьян и беседы вашей совсем не помню. Помню только как она ласково повторяла в трубку «Пиздрон ты мой ушастый», видимо, обращаясь таким образом к каким-то твоим, мне не веданным глубинам.
В скором времени выяснилось, что твоя мать умудрилась через телефонную станцию засечь номер, с ко¬торого звонила Наташа, и мне пришлось объясняться в отделении милиции с участковым и дать ему подписку, что ни я, ни мои знакомые больше тебя не потревожат.
Но я все равно продолжал звонить, а потом, не выдержав, начал ночами простаивать у твоих окон, и ты несколько раз выходила куда-то из подъезда, хотя время было далеко за полночь, но ты торопливо исчезала в проходном дворе - там, перед домом, была остановка такси, - не обращая на меня ни малейшего внимания...
 
И теперь я целыми днями езжу твоими маршрутами - в метро, в автобусах и трол¬лейбусах - и все жду, не столкнусь ли с тобой случайно, но мне не везет, а если и повезет, то что, собственно, изменит¬ся, поскольку всё, наверное, идет как должно…
 
И совсем недавно, когда умерла моя мать, я опять приехал в тот дом, где мы так любили друг друга в то единственное, совместное наше лето.
Маму похоронили, и этот наш с тобой дом отошел ко мне.
Долго роясь в каких-то пыльных, навален¬ных кучей бумагах, я нашел старую тетрадку с полудетскими своими стихами, и одно из них чем-то напомнило мне тебя или, скорее, тот образ, который осел во мне, откристаллизо¬вавшись за все эти годы из собственных моих солей и кислот:
«Сквозь окна снов моих пришла/ далеким запахом печаль,/ как незнакомые глаза/ мне кротко молвили: «нельзя»…/ И дня пустой, усталый сок/ сквозь стекла медленные тек./ Словами замкнуты уста,/ в бесцветном сердце пустота -/ - не постучит в него никто,/ лишь луч сквозь ночи решето/ продернется, как нить, в окно,/ когда вокруг темным-темно,/ и лишь луна одна молчит/ и лучик-ниточку в ночи/ все тянет бережно ко мне…/ В невозмутимости камей/ безбрежных дней печаль моя…,/ - О, не оставь! - но лишь смола/ воспоминаний - сгусток снов/ терзает память вновь и вновь,/ да день, свершающий мой срок,/ стал от меня опять далек…»
 
И скверные эти, неумелые вирши как нельзя более соответствуют всей моей любовной бездарности. Гуляя по саду накануне отъезда, я думал, что, наверное, это была судьба моя - влюбиться в тебя без надежды, без смысла, без света и без радости.
Самое главное, что пора¬зило меня вдруг посреди золотых осенних лепнин - это полная изначальная бездарность самого сильного, если не сказать - великого - чувства, отпущенного мне судьбой, возможно, еди¬ножды на всю мою жизнь.
И неоткуда мне было взять не только счастья, а и, попросту, свежего воздуха для тебя, единствен¬ная моя, родная моя девочка, потому что любовь моя была бес¬просветной...
 
И теперь этот дом, владельцем которого я сделал¬ся, стал мне в тягость и опротивел.
Я уехал оттуда, давши зарок никогда больше туда не возвращаться, а, уезжая, объя¬вил о продаже дома, поручивши все дела знакомому нотариусу...
 
Бред ли это или явь - не знаю, но по приезде я позво¬нил, и ты, услышав мой голос, не повесила трубку, но замол¬чала и молчала все время, пока я рассказывал тебе, что умер¬ла мама, и что дом наш теперь продается, и еще я говорил, что люблю тебя и больше не могу без тебя жить - хоть под поезд лезь - а ты вдруг расплакалась и сказала, что вышла замуж, но это неважно, я сейчас приеду к тебе - и просила не прода¬вать дома.
Ты и впрямь позвонила в дверь через час и всю ночь утешала меня, как могла, но мне хотелось совсем другого и поделать я с собой ничего не мог - вся платоника наша оказалась нарочитой безвкусицей, да и пошла она в задницу, впро¬чем, и ты вместе с нею…
 
Ты что-то долго рассказывала про мужа, а под утро пообещала мне, что разведешься с ним в ближайшие дни - благодаря какому-то блату в ЗАГСе. Я слушал тебя в пол-уха, и, видимо, что-то перегорело во мне, и от твоего приезда я не испытывал ни удовлетворения, ни радости.
Наверное, я устал от бесплодных желаний и собственной глу¬пости, от мыслей моих о тебе, что не давали покоя ни днем ни ночью, и с тайным удовольствием разглядывал морщинки у глаз твоих и губ, а ты-таки здорово подурнела...
 
Приехав, ты, наконец-то, освободила меня от постоянного мучительного ко¬шмара - я понял, что не люблю тебя больше, а только хочу, и я взял тебя под утро, как самую обыкновенную самку, спокойно и грубо.
Ты была покорной, с неожиданной кротостью выполняя все, что от тебя требовалось.
То ли ты не понимала, что про¬исходит со мной, то ли - черт тебя знает, почему ты не вос¬противилась!..
Эта твоя покорность ослепляла меня, разжи¬гая в глазах красный текучий огонь, и кровавое это марево застило мне весь свет...
 
Я опомнился только тогда, когда, как бы в шутку, привязав тебя к кушетке, прижег сигаретой сосок, и ты закричала.
Трясущимися руками я отвязал тебя и все про¬должал бормотать что-то, глядя в пол, а ты все целовала ме¬ня и говорила, что сама во всем виновата...
 
«Ты был таким доб¬рым, таким нежным, - повторяла ты, - таких мужчин я больше никогда не встречала. Ты так любил меня, милый мой, родной, ни с кем мне не было так хорошо, как с тобой, и вот, что я с тобой сделала…»
 
Я уложил тебя спать, и во сне морщинки твои разгладились.
Во мне проснулось что-то прежнее. Я лег рядом и стал целовать тебя, спящую.
Ты открыла глаза и про¬шептала: «Милый мой, любимый мальчик, прости меня за все. Не люби меня, не надо, только прости»...
И еще ты говорила, что не вернешься ко мне, потому что я все равно тебя брошу и ни¬когда не смогу переступить через то, что пережил по тво¬ей вине, и что ты будешь приезжать ко мне, когда я захочу, и что скоро я ее совсем забуду, а она так боится остаться од¬ной...
 
Потом она просила меня не продавать дом - вдруг я захо¬чу поехать туда с кем-нибудь еще, и говорила, что любит меня по-прежнему, а теперь, наверное, даже сильней - но ты все равно забудешь меня, потому что я не та, кого ты сможешь полюбить no-настоящему, я только ее провозвестница - она так и сказала: «провозвестница» и еще сказала, что очень зави¬дует той, другой, которую я обязательно когда-нибудь встре¬чу, и добавила, что очень боится за меня, ведь любовь так глупа - она не выбирает, а та, другая, может не оценить те¬бя по-настоящему, и мы трахнулись с ней последний раз и рас¬стались уже белым днем...
 
Когда она ушла, я понял, что поте¬рял ее окончательно и целый день ходил злой, но звонить ей не стал - что-то переменилось во мне за ночь.
Всю следую¬щую ночь я гулял по городу и, не помню как, вышел к ее дому. Задрав голову, я долго стоял под балконом.
В одном из окон зажегся свет, и я собрался уходить, когда она выскочила из подъезда в одном пальто, наброшенном на ночную сорочку.
Я не хотел подниматься к ней, считая неудобным вторгаться в чу¬жую семейную жизнь, но она не слушала меня и тащила за со¬бой чуть не волоком.
В комнате у нее так же горел камин, на полу валялся отрез ярко-алого шелка. Я спросил про мужа. Она только засмеялась в ответ…
«Я все ждала, - говорила ты, - когда ты сам придешь ко мне, и весь день просидела у окна».
Ты смеялась и плакала одновременно, а я никак не мог взять в толк, отчего мне ста¬ло вдруг так легко и спокойно, а, главное, так же хорошо, как тогда.
Но я продолжал допытываться насчет мужа.
«Муж объ¬елся груш, - сквозь смех проговорила, ты. - Его нет и никогда не было. Я придумала его вчера ночью.»
«Зачем?» - глупо выспрашивал я, чувствуя, как накатывает волной запах жас¬мина и винограда, принося с собой и родинку на милой заго¬релой папке, и телефонную будку, и многое другое.
«Не знаю, - задумалась ты, - наверное, чтобы не оказаться совсем уж голой».
Но волдырь с левой груди никуда пока не денется, потом останется след от ожога, и вот видишь, что мы с тобой наделали, неразумная, возлюбленная моя дочь…
 
 
 
ЭКСТРА-СИСТОЛА.
 
 
Очнулся он на полу в кухне. Почему-то сильно воняло газом.
С трудом поднявшись, подошел к плите и закрыл конфорку. Ничего страшного – просто убежал чайник.
Сколько же он тут провалялся?
Неожиданно опять схватило сердце. Удержался за холодильник.
Хорошо, что успел открыть окно, а то б надышался.
Крепкое тридцатилетнее тело отказывалось служить: ноги – словно длинные бумажные упаковки с жидко напиханной ватой, и руки еле держатся, скользя по эмали.
В сердце как будто кол вогнали, а телефон не работает...
 
Наконец немного отпустило. Главное - дышать спокойно. Вдох - выдох, вдох - выдох. Все нормально.
Теперь - лечь и расслабиться. Сердце можно уговорить.
Надо же такому случить¬ся: пять лет не виделись, и на тебе...
 
Где она вошла? На Белорусской? Нет, на Маяковке. Точно. На Маяковке.
Он сидел в самом углу и смотрел в соседний вагон. Узнал сразу - только вошла, и сразу узнал.
Тут же к стеклу прилип. А она села близко-близко от того, другого стекла.
Они сидели почти рядом: лишь две вагонных стенки разделяли. Мельком взглянула сквозь стекло, нахмурилась и отвернулась.
Встала, когда к Соколу подъезжали. Еще раз поглядела на него неодобрительно. И вдруг застыла на мгновенье - узнала.
Хо¬тел улыбнуться - не вышло: губы дрожали, и улыбка разъехалась. Не получилось улыбки.
А она, как вышла, несколько шагов впе¬ред прошла и прямо напротив него остановилась. Подошла к ва¬гону поближе и ждет, чтобы тоже выходил.
Встать ему не уда¬лось: ни с того, ни с сего – сердце…
Там, снаружи, ждут, а сердце болит - сил нет.
Рукой под левый сосок - успокоить - неловко как-то: еще подумает, что он приступ разыгрывает, мол, пожалей меня - видишь, как мне плохо.
Потом, видно, по¬чуяла - неладное - и сама решила к нему в вагон…
Да только шаг сделала, двери захлопнулись, и он уехал. Доехал до ко¬нечной - к Речному - отошло.
Покатил обратно - нет ее нигде.
Теперь вот снова прихватило.
Я лежал, закрыв глаза и никак не мог понять, что со мной творится.
Сердце давно прошло, да и встреча наша скорее напо¬минала сон, чем явь. Впрочем, она и была сном. Видно, бывают такие сны - наяву.
Я это понял, когда попытался вспомнить, чем знакома мне недавняя сердечная боль. Точно так болело у меня сердце в детстве при нехороших снах - во сне болело.
Не было никакой встречи, да и быть не могло. Потому что незачем нам встречаться...
 
Я чувствовал себя спокойным и немного разбитым и, засы¬пая, подумал, что она ничуть не изменилась - все такая же.
А я… а я толстею, лысею, старею потихоньку - вот и сердце пошаливает…
 
 
 
 
 
УРАНИЯ,
ИЛИ
НОЧНЫЕ НАКЛОНЕНИЯ
ГЛАГОЛА «БЫТЬ»
 
The day is gone and all its sweets are gone
John Keats
 
 
 
 
Если бы я мог сказать ещё хоть что-нибудь…
Но за окном брезжит, а я опять перечитываю интервью, взятое накануне, и никак не могу оторваться...
 
Она была странная, наша бе¬седа, однако, рукописный ее двойник не борется со мной, как бывает обычно, и так называемая «фактура» его отнюдь не противится авторским вожжам...
 
Я чувствую, что глаза понемногу слипаются, и неожиданно замечаю, как в меня вторгается чье-то безмолвное бормотание, и там, внутри, затевается дурацкий, не относящийся к делу монолог, вызванный, тем не менее этой странной беседой с не менее странным моим визави...
 
«Отца своего я никогда не знал и помнить, естественно, его не мог, поэтому со словом «отец» связаны не воспоминания мои о нем, а детские беспомощные ожидания этих самых, не могу¬щих ни откуда взяться, воспоминаний.
И, собирая по крупинкам мое давнее неприкаянное детство, я вслепую нащупываю в себе некий быстротечный образ, который сам я и запечатлел когда-то на фотобумаге собственного моего воображения, мечтая об от¬це, когда соседские мальчишки избивали меня, а я лежал заре¬ванный в лопухах и с нетерпением ждал, что он вот-вот непре¬менно придет и накажет обидчиков, в кровь разобьет им носы и надерет уши, и увезет меня с собой куда-нибудь далеко-да¬леко, где никто нас не знает, и мы поселимся вместе: только он и я, и нам будет хорошо вдвоем, а потом приедет мама, и нам станет ещё лучше…»
 
Параллельно во мне возникает еще один не проявленный го¬лос, пониже:
«С первого дня приезда к умирающей я чувствовал, что из меня, как из тюбика, постепенно выдавливают живую начинку и на четвертые сутки, в день ее смерти, я был совершенно пуст и выскоблен.
Одетые в черное старухи что-то шеп¬тали мне, а я рассеянно смотрел за окно, туда, где буйство¬вала горячая казахстанская осень, а под виноградником стоял топчан, на котором когда-то мы так любили с тобой друг друга…»
 
Третий беззвучный набормот летит вскачь первым двум и произносится уже едва заметным шелестящим шепотом:
«В вагоне было безлюдно и жарко, под мерный перестук я почти задремал, как внезапно что-то знакомое, мелькнувши за окном, отвлекло меня.
Опомнившись, я сначала взглянул, а потом и припал всем лицом к бегущему вместе со мной непод¬вижному как бы стеклу, провожая глазами сиротливо притулив¬шуюся к холму белокаменную колоколенку, и тот, другой июль, заполыхал во мне вовсю, когда губы твои, непристойно разбух¬нув в матерящейся вагонной толпе, кричали во все стороны с твоего похудевшего за неделю лица о бесстыдстве недолгого нашего счастья, когда кое-как соскочив с поезда, мы в обним¬ку направились к поселку, где сразу от забора начинался лес, а на вашем приусадебном участке росли две березы и дуб, а забор обвила, загрузила с обеих сторон живая изгородь - зе¬лень, и в глубине этих чащ находилась маленькая, по самую макушку увитая плющом и хмелем беседка, похожая на дорогую старинную игрушку, рядом с которой журчал такой же игрушеч¬ный, точно выточенный из горного хрусталя ручеек, а в нем переламывались - пурпур по золоту - закатные летние огни, и среди всей этой эпикурействующей флоры высилась обрамлен¬ная в поздний закат, точно в чудесный серебристо-малиновый шелк, ваша двухэтажная красавица-дача…»
 
И, механически правя уже законченный текст, который с утра мне предстоит везти в редакцию, я слышу, как эти голоса объединяются в общий нарастающий вопль:
«Неживая, нелюбимая теперь и ненужная мне тогда, вернись…» и, словно раздирая в кровь пальцы о шпингалеты и рамы намертво задраенных окон времени, сквозь матовое стеклянное многолетие которых рвется в обратную даль вся скопившаяся нерастраченная моя сперма-память, я снова и снова всем телом наваливаюсь на эти замкнувшиеся когда-то оконницы, но деревянные створы их задубели, а тупое нефрито¬вое стекло успело врасти и укорениться в крепких многослой¬ных пазах, и только слабый запах твоей выгорающей на огнен¬ном солнце кожи доходит до меня через спрессованное и срос¬шееся время мелкими, с непривычки робеющими вспышками, и я не знаю уже, твой ли это пахучий отсвет, или он оброс поти¬хоньку неожиданными случайными примесями, собравшись понем¬ногу из глухих и перебитых теперь флаконов, давно уже выбро¬шенных за ненадобностью в сточные чужие канавы бессмысленного и жалкого нашего прошлого-будущего…
 
Азиат, с которым беседовали мы накануне в порядке эксклюзивного журнального интервью, был монахом и, как сказали мне по секрету, считается святым у себя на родине…
 
« Настоящая наша судьба складывается из множества вза¬имосвязей прошедшего и будущего - можете называть это кар¬мой», - сказал он, отвечая на один из глупых моих вопросов.
«Если человек рождается убийцей, то это значит, что карма его из прежних рождений перешла на данном витке его реинкарнационной эволюции в сущностное состояние, а сопротивление сво¬им глубинным сущностным механизмам обычно бессмысленно, и потому искуплением для него будет удерживаться от убийства, если, конечно, он сможет обречь себя на это, постигнув свою природу.
На практике это почти невозможно, но бывают исклю¬чения. Наиболее оптимальный вариант для него - видимо, ис¬кать работу, связанную с убийством, и выполнять ее, не заду¬мываясь.
Прирожденный каратель - это не грешник: это общественная данность. Можете называть это его дхармой.
«Дхарма» в одном из своих значений определяет сущностную природу предмета.
Скажем так - огонь должен гореть, и в этом его дхарма.
Сопротивляться сво¬ей природе очень мучительно и опасно…»
 
А моя дхарма, видимо, в том, чтобы любить тебя до скон¬чания дней и наконец-то смириться с этим, но мать моя сто¬ит передо мной как живая, а ты - тебя я уже не помню, и никак не могу выбраться из этого вязкого, неподвижно-риторического моего стиля…
 
Москву поджаривало на медленном июльском огне, Казахстан помаленьку баюкал в воздушной своей колыбели невесомо-про¬зрачное осеннее золото, отец утонул в зеленом пруду моего затянувшегося ряской детства, а язык наш птичий мы с тобой давно уже позабыли...
 
У калитки стоял ишак, и ты смотрела на него, как заворо¬женная, - вот и все, что вижу я пока с верхнего этажа насто¬ящего моего времени: ишак и ты - оба вы ярко раззолочены, точно под поздним ночным фонарем, потому что вокруг вас темень-тьмущая и сверху больше не видать ни зги…
« Одна моя знакомая, - говорит монах, - с детства меч¬тала уехать в Европу. Она вышла замуж за европейца и, спу¬стя два дня после свадьбы, погибла в автомобильной катаст¬рофе.
Не знаю, могла ли она избежать этой смерти. Возможно, она смогла бы ее отдалить. Но она должна была умереть в Европе, и с этим ничего не поделаешь…»
 
А голоса не умолкают…
 
«…Мы уедем отсюда, папка, и заживем среди прекрасных и добрых людей, которые поймут меня, и не станут ругаться по пустякам, крича на меня прямо на улице, а дети их подружатся со мной, и вместе с новыми друзьями мы будем ходить в кино и в школу, и потом, когда мы вырастем, то все равно не расста¬немся, а будем ходить друг к дружке в гости, и петь, и сме¬яться, и говорить о разных пустяках, и, умирая, непременно вспомним каждого из нас, и смерть наша покажется не такой страшной, какой бывает она обычно, когда умирала мама - ты ведь помнишь - она умерла ночью и, умирая, улыбнулась одними губами:
«Не вешай носа, капитан, - сказала она. - Корабль идет на рифы… Следи за курсом», и кончина ее была много легче, нежели ее жизнь...
А в свидетельстве, выданном мне тем же днем в местном сельсовете, причиной смерти указывался рак легкого, и ответить тебе я ничего не успел - голова твоя уже откинулась на подушку, но топчан наш продолжал стоять где стоял, и я никак не мог отрешиться, чтобы совсем не смот¬реть на него, когда, выскочив из калитки, пустился бежать по поселку, разыскивая старух, что сидят по ночам с покойниками…
 
Звезды мои запутались в волосах и ресницах твоих. От¬пусти их, не держи - все равно без надобности - маленькие они еще у меня совсем.
Коли увидишь меня под своими окнами - знай - не тебя я ищу, а звезды свои хочу собрать, потому что без них мне скучно и жить совсем не хочется…
 
Ах, Боже мой, как хотелось мне рассказать ему про тебя, когда он, наконец, объявится, и мы бы выпили немного вина и пошли бы гулять по городу - двое взрослых здоровых мужчин, а потом вернулись бы к нашей чудесной маме, и она кормила бы нас поздним ужином, ни о чем не спрашивая, и, сама не в силах заснуть, долго си¬дела бы одна за столом, думая про то, как быстро летит вре¬мя - уже и вырос сын, и девушка у него появилась, а мы как раз опять с тобой поссорились, но я знал, что папа все ис¬правит – он возьмет телефонную трубку и позвонит тебе, и ты сразу же приедешь к нам, услышав папин рокочущий и нежный го¬лос, а если не приедешь, то мы поедем к тебе вместе с папой, и он увезет нас обоих к морю, где песок золотист и бел, и мы будем лежать на этом песчаном бархате и смотреть на тугие бирюзовые спины бегущих и длящихся волн, а солнце спускалось бы в море лучезарным и красным желтком, и, сев на какой-нибудь катер, мы долго-долго плыли бы вдоль побе¬режья, следя за огоньками на темном ночном берегу, и соленые брызги долетали до нас, а воздух дышал бы нам прямо в лицо просоленным морем и сладкими розами, и теплым, темнеющим к вечеру летом, но папка давно утонул в пруду, а я, наг¬нувшись, набрал в горсть сухой шершавой земли, горячей и скорбной, и медленно просыпал ее над крышкой гроба. Корич¬невые крошки скользнули по черному деревянному озеру, сбегая оттуда на красный шелковый кант…
 
…Ее зарывали медленно...
 
Я стоял близко-близко от раз¬верстой зияющей пасти, которая постепенно насыщалась твердой и пыльной глиной. Было жарко. На меня сыпалась земля. Кто-то пытался увести меня от могилы.
Солнечный свет пробивался сквозь густую пыльно-мясистую листву, уже вовсю разноцветную, и неровно ложился косыми полосами на жалкую иссохшую землю.
Вокруг летали большие черные мухи, а на соседней могиле сто¬яла седая ворона, и точно такую же ворону застал я дома на топчане - она смотрела на меня, не мигая, и совсем не думала улетать, а дом наш, как ты помнишь, стоял на отшибе за хоро¬шей каменной оградой, и видеть нас с тобой, естественно, никто не мог, когда мы выскакивали во двор совсем голые и начинали гоняться друг за другом, тем более, что моя мать уехала то¬гда на все лето к своей сестре, о чем и сообщила мне в Мо¬скву, и, приехав, мы застали с тобой этот дом совсем пустым, одиноко застрявшим среди слив и яблонь, и персиков, а вокруг разрослись малина и смородина вперемежку с сиренью и жасми¬ном, и стеклянная терраса, аккуратно примкнувшая к кухне, была до самого загривка оплетена виноградом, и ее прозрачная дверь распахивалась прямо в зеленую гущу, где цвели бело-ро¬зовые мальвы, и рос манчьжурский шиповник, цветущий здоровен¬ными кровавыми каплями, а громадные кусты роз приторно насы¬щали собой весь садовый наш застойный дух, и топчан стоял под самым виноградником, весь в бегущих межлиственных узорах, и эта смутная зелень снова обступает меня, и я опять слежу сквозь нее за искрометным солнечным бликом, что загорается ярко но самому краю разлапистого виноградного листа, и малахитовая фольга пламенеет текучей и быстрой дугой и, словно, плавится, прогнувшись под легким и знойным ветром, но мы, слава Богу, лежим в густой и смежной тени, осененные со всех сторон этой плотной и нежной кровлей, однако, стоит солнцу войти в белесое трепетное облако, и вот мы уже, точно со дна заброшенного лесного озера лениво следим сквозь толщу полупрозрачных, волнуемых вертоградных вод за пробивающимся к нам померкшим расплывчатым светом и знаем, что потонуть нам недолго, а потому и тонем, украдкой следя друг за другом, хотя, стоит нам встретиться взглядом, как наши глаза стыд¬ливо расходятся прочь, а ты стоишь у калитки и с изумлением разглядываешь ишака, который и сам смотрит на тебя с любо¬пытством…»
 
Что, собственно, так уж сильно предшествовало моей сегодняшней ночи, чтобы заставить меня взяться за это довольно неудачное интервью, к которому я был со¬вершенно не готов, но, невзирая на довольно посредственное знание предмета, все-таки позвонил в один из журналов, где меня хорошо зна¬ли?
Бог весть...
 
Когда я увидел этого человека в длинной струящейся одежде абрикосовых нежных тонов, во мне шевельнулось какое-то забытое детское чувство, сродни тому, что испытал я, стараясь научиться плавать - я барахтался в воде, вовсю колотя по ней руками и ногами, а восторг от собственной сме¬лости мешался во мне с потусторонним могильным ужасом…
 
« Вам нужно почаще вспоминать самого себя, - сказал мне монах напоследок: мы говорили через переводчика, и я посте¬снялся сказать, что давно забыл, как это делается.
« Память - большая сила, и чем лучше вы себя вспомните, тем скорее поймёте, что вас на самом деле ожидает в дальнейшем.
Единст¬венное, что мне хочется добавить на прощанье - не жалейте о прошлом - пусть ваше прошлое само пожалеет о том, что вовремя не смогло удержать вас…»
 
Как, все-таки, удивительно впервые понять, что ты сов¬сем один на этой земле, ещё тяжелее следующий шаг - осоз¬нать, что всю свою жизнь таковым и был, и одиночество твое есть некая основная линия, возможно, по временам, и пунктирная, всего твоего существования, но признать за собой окончательно непреложную эту ущербность - почти что подвиг...
 
Внезапно до меня дошло, что сколько помню себя, я всегда бо¬ялся и сторонился людей, даже самых близких, даже тебя - мне было много проще любить тебя в одиночку, обнявши с си¬лой подушку с куском одеяла, и, находясь с тобой рядом, я хотел поскорей расстаться, удрать куда-нибудь, скрыться и там уже мечтать вовсю о том, как увижу тебя завтра, поэтому моя бодрая глупость в твоем присутствии была, наверное, не¬выносима.
Я лез вон из кожи, стараясь казаться говорливым и остроумным, я прямо выскакивал из себя, пытаясь выглядеть бывалым и тертым, но робость подстерегала меня, выскакивая из-за угла в самые отчаянные наши минуты, и девать ее тогда было некуда...
 
Она пропала лишь в доме моей матери, когда мы приехали с тобой в Казахстан.
Посреди здоровенного базара, заваленного виноградом и дынями кто-то из продающих почему-то заговорил со мной по-казахски, но языка я совсем не помнил, хотя и учил его когда-то в школе, пока не уехал в Москву к умирающей бабке, и от этого казахского обращения мне вдруг стало весело, вернее сказать - свободно...
 
И, вернувшись до¬мой, я почувствовал, что не боюсь разглядывать тебя в открытую, и вспомнил, что, когда мы ездили к тебе на подмосковную дачу, я не испытывал и половины той свободы, что обуяла меня теперь, но язык наш тогдашний, младенческий и какой-то пти¬чий, мы позабыли - я утратил его в поезде, на пути из Казах¬стана в Москву, да и сама ты о нем больше не вспоминала, и на вокзале мы, не задумываясь, перешли на общепринятый сто¬личный наш эсперанто, которого, как успел убедиться я за все эти годы, никто из говорящих на нем толком не понимает, и когда я попробовал сказать тебе с запинкой: «девочка моя лю¬бимая…», у меня получилось «ко мне или к тебе?», и ты не откликнулась, и, казалось, колеса еще продолжают отстукивать «про-щай-на-всег-да, про-нщай-на-всег-да…»
Мама умерла много позже, и, вглядываясь в мертвое съежив¬шееся лицо, я вспоминал детство - вкус растертого желтка, истаивающий на губах, дрова, потрескивающие в печке (печки этой в доме давно уже нет, поскольку кладовку перестроили под кухню, приспособив ее под газовую плиту, в комнаты про¬вели электричество, а в маленькой пристройке оборудовали ван¬ную), чей-то длинный-длинный забор с дырой, а в ней виднеет¬ся дозревающий «белый налив», желтый, сплюснутый с боков коридор школы, солнце, собранное окошком и опрокинутое на пол классной в этой чудовищной сельской школе, похожей на психушку…
 
Тропинка уводит в поле…
«Мама, а почему люди умирают?»
«Они не умирают, а уходят…»
«А я тоже умру?»
«Никогда».
«А куда ведет эта тропинка?»
«К птицам».
«Зна¬чит, на небо?»
«Наверное»...
 
И уже вечером:
«А звезды - это цветы?»
«Да, спи, сынок»...
 
…Вода с шумом вырвалась из ко¬лонки.
Если лечь и смотреть на нее, можно увидеть маленькую радугу.
«А радуга, она из чего?»
«Из света.»
«А из цветов тоже?»
«И из цветов тоже.»
«А из каких цветов, из роз?»
«Из всяких» …
 
У Оли золотые волосы и синие глаза.
«Мама, я ее люблю. Мы скоро поженимся».
«Спи, спи, ты еще маленький».
«А когда вырасту?»
«Обязательно».
«А почему Винни-Пух та¬кой смешной?»
«Потому что добрый».
«А я добрый?»
«Да. Спи».
«Значит, я тоже смешной?»
«Конечно, смешной».
«А смешной - это хорошо?»
«Очень»…
 
«Я не добрый, - говорит Винни-Пух, - я просто еще маленький,' - и протягивает лапу с апельсином, - будешь со мной играть?»…
 
Маму похоронили.
Я рылся в старых бумагах и нашел тет¬радку с полудетскими своими стихами, написанными, по-моему, еще в восьмом классе, поскольку в девятом я уже прописался в Москве у бабки.
Стихи были глупые, и одно из них кончалось так:
«- 0, не оставь! - Но лишь смола/ воспоминаний - сгусток снов/ терзает память вновь и вновь/ да день, свершающий мой срок,/ стал от меня опять далек…»
 
Только при чем здесь топчан, никак не могу понять…
 
И, все-таки, даже после Казахстана я чувствовал, что смог бы расстаться с тобой без всякого сожаления.
Ты каза¬лась мне тогда слишком чувственной, слишком первой во всех любовных наших начинаниях и слишком доступной...
 
И, когда мы приехали в Москву, а на дворе стояла студеная ранняя осень - холода начались совсем не вовремя, - то не знали куда девать¬ся: ко мне ты не хотела, а к тебе было нельзя, и мы в стран¬ном каком-то отупении, которое принималось нами обоими за безумную страсть, втиснулись в холодных потемках в какую-то телефонную будку, случайно застрявшую в грязи на отшибе, не¬подалеку от твоего дома, и я вспомнил сейчас почти живо, как мешал мне твой жесткий лифчик, вздернутый к самым ключицам, но язык наш мы с тобой позабыли, и ты остаешься опять в про¬мозглой осенней ночи, застывшая на простуженной остановке, а я, выпрыгивая наружу всей кровью, разбиваюсь в лепешку о стены и окна увозящего меня троллейбуса, но знаю при этом, что никакой такой любви не было, ничего не было, кроме обыч¬ного летнего приключения - жаль, что не хватило денег пое¬хать к морю…
 
«Если вы полюбили предмет, человека или животное, - продолжает святой в нашем с ним интервью, - не расстраивайтесь и не огорчайтесь, если существо это обманет, в конце концов, все ваши ожидания, а, главное, не бойтесь его потерять.
По¬старайтесь забыть на время о собственных страданиях и страхах - просто смотрите на это существо или предмет и ни о чем не думайте. Бог многолик и каждому открывается по-своему…»
Copyright: Davy Shepherd, 2008
Свидетельство о публикации №158579
ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 21.02.2008 00:00

Зарегистрируйтесь, чтобы оставить рецензию или проголосовать.
Устав, Положения, документы для приема
Билеты МСП
Форум для членов МСП
Состав МСП
"Новый Современник"
Планета Рать
Региональные отделения МСП
"Новый Современник"
Литературные объединения МСП
"Новый Современник"
Льготы для членов МСП
"Новый Современник"
Реквизиты и способы оплаты по МСП, издательству и порталу
Организация конкурсов и рейтинги
Литературные объединения
Литературные организации и проекты по регионам России

Как стать автором книги всего за 100 слов
Положение о проекте
Общий форум проекта