РЕЛЬСЫ, ДОМИК, И БОЛЬШЕ НИЧЕГО. Он уже и не помнил, когда к нему пришла эта странная, несколько да же дикая на первый взгляд идея – поселиться в заброшенном домике путевого обходчика. Может быть, это случилось еще в Ленинграде, в конце сороковых, когда он, в то время еще Каргер Михаил Самуилович, огненно рыжий красавец, под два метра роста, считался одним из лучших застрельщиков при спец отделе Ленинградского НКВД. А может быть и позже, в Москве, уже имея в кармане документы на имя Приходько Василия Марковича, и работая в ЖЭКе, на скромной должности бухгалтера. Да, все- таки в Москве. Он тогда зачастил в Загорск. И не то, что бы в Бога уж так сильно уверовал, а, что-то на душе стало не спокойно, сон куда-то пропал, и все слежка за собой чудилась. Хотя какая уж тут слежка. Документ совершенно чист, даже фотографию не пришлось переклеивать. Этот самый Приходько, похож был на него как брат-близнец, разве, что волосы темно-русые, но на черно-белой фотографии паспорта разницы практически не видно. Да и времена уже нынче не те…. Так вот, однажды, притиснутый орущей, жующей тающее мороженое , и обильно потеющей толпой пассажиров электрички следующей до Загорска к самому стеклу окна, залапанного и грязного, и лениво наблюдая за пролетающей мимо подмосковной природой, чуть позолоченной надвигающейся осенью, он обратил внимание на маленькие домики, обычно стоящие возле перегонов, вдоль полотна железной дороги. Два окошка, маленькое крылечко, крыша под шифером, а вокруг на многие километры никакого жилья, лишь рельсы, домик и больше ничего. Он тут же представил себе, как было бы хорошо, вечерами, сидеть на таком маленьком крылечке и попивать крепкий, отдающий дымком чай из большой кружки. И чтобы рядом никого не было, ни людей, ни воспоминаний. Он словно заболел этой мечтой…. Приехав, домой, войдя в свою огромную, хотя и однокомнатную квартиру на Кутузовском, все еще находясь под впечатлением от своих фантазий, он, как был в ботинках, прошел на, весь в лепных гирляндах балкон, сел на древнюю, но еще крепкую табуретку и задумался. А может быть, и задремал. В конце сороковых, Михаил, словно подсознанием своим почувствовал, что время его заканчивается, что вокруг (в стенах его конторы), что-то изменилось, что в поведении его коллег по цеху, происходит нечто непонятное, агонизирующее. Они словно доживали последние деньки, беспробудно пьянствовали, мародерствовали, состязались в необдуманной жестокости с подследственными. Он был их полной противоположностью - спиртного в рот не брал, работу свою, хотя быть может, и не любил, но выполнял всегда добросовестно. К подрастрельным своим Михаил относился если и не с уважением, то, как минимум с пониманием (мол, что поделаешь, у каждого своя работа, у меня вот такая), и пистолет его никогда не дрожал, добивать не приходилось, хватало одного выстрела. Мало, кто догадывался, что этот рыжий дылда, с внешностью самой простецкой, уже давно, с самой блокады, делал свой маленький гешефт. Обильные свои спец пайки, дармовую водку, он через третьи руки сбывал голодающим Ленинградцам, приобретая по дешевке золото и камни. С картинами, антиквариатом и мебелью не связывался, предпочитая малогабаритные ценности. В тоже время, через знакомого особиста, Каргер и раздобыл чистый паспорт какого-то горемыки из хохлов-старообрядцев. В снежную новогоднюю ночь 1950года, когда, по его мнению, внимание милиции было ослаблено праздничными возлияниями, да и предполагаемые попутчики, скорее всего, были бы подшофе, на Московском вокзале Ленинграда появилась длинная, нескладная, заснеженная фигура в старых стоптанных ботинках с прожженной, брезентовой котомкой за спиной. Каргер Михаил Самуилович, пропал без вести, а на свет появился Приходько Василий Маркович, из крестьян, с корочками об окончании ленинградских курсов счетоводов и работников бухгалтерии. Давно это было. И Саша была. Маленькая, хрупкая, с капельками пота над верхней губой, она всегда смешно задирала голову, когда хотела посмотреть ему в глаза. Повезло ему с ней. Никогда не жаловалась на безденежье. А когда ему, как бухгалтеру ЖЭКа дали эту самую квартиру с видом на триумфальную арку, сдала свои простенькие сережки в скупку, и, простояв целый день в очереди, купила роскошные, как их в то время называли Шаляпинские обои, и сама же ими ее и оклеила. Целыми днями, под высокими потолками слышался ее веселый, радостный смех, ее постоянное - Васенька, Васенька. Прокололся Васенька. Как-то во сне, в его очередном, ночном кошмаре, которые последнее время все чаще и чаще приходили к нему - приснилась мать. Проклинала она его, прощала и тут же снова проклинала…. А он оправдывался, кричал что-то, доказывал. Проснулся весь в слезах, и увидел над собой ее широко раскрытые, удивленные глаза.- Вася, а ты откуда иврит знаешь? – спросила она его с изумлением. В ответ на его бессвязные и неубедительные оправдания, она с какой-то горечью и надеждой спросила - Вася, а ты вообще-то Вася? Рано утром, молоденький, с юношеским пушком на щеках, врач, приехавший на вызванной им карете скорой помощи, констатировал Сашину смерть вследствие сердечного приступа. Подушка, всю в Сашиных слезах, которой он ее и задушил, валялась под большой, двуспальной, с блестящими, металлическими шарами кроватью, прикрытая его стоптанными, войлочными тапками. После скромных, немноголюдных (Саша была сиротой) похорон, Василий достал из-под паркета увесистый сверток золота (больше прятать его было не от кого), и зажил одинокой, но вполне обеспеченной жизнью. Шли годы, он уже и забыл свое настоящее имя, и свой настоящий день рождения. Ни одна чистка, не коснулась его ни каким боком, в положенные сроки он менял паспорта или вклеивал новые фотографии, и на заслуженный отдых он так и ушел Приходько Василием Марковичем, унося, домой грамоту, и дешевые ручные часы с гравировкой от сослуживцев. А тут домик, рельсы. Какая-то глупая мечта…. Поздним июльским вечером, когда электрички увеличили свой интервал, Василий Маркович, седой и старый, сидел на теплых досках маленького крылечка, пил крепкий чай и с умилением прислушивался к тихому шуму листвы старой, корявой березы, растущей прямо рядом с домиком. Пестрая курица, привязанная за ногу длинным шпагатом, кудахча, копалась клювом в сером песке. Изредка, она прикрывала свои глаза серыми, папирусными веками и замирала, словно прислушиваясь к чему-то. Серебром сверкающие рельсы, извиваясь, уходили за поворот. Тишина. Слегка попахивали мазутом разогретые за день шпалы. В фиолетово-розовых зарослях кипрейника, самозабвенно стрекотал кузнечик. На дальнем болоте, самые нетерпеливые лягушки пробовали свои силы в сольном кваканье. Большая, голубоватая стрекоза, нервно подергивая прозрачными крыльями, пролетела над самой головой старика. Вдруг, к переезду, скрипя и громыхая на стыках рельс, подошла ручная дрезина. Четверо ребят, молодые еще, прыщеватые, какие-то дерганные, лет по шестнадцать-семнадцать, не больше, одетые в дурацкие, черные, кожаные куртки, и какие-то клоунские, огромные ботинки, встали над ним. - Дед, дай закурить - ухмыляясь, спросил один, явно заводила. - Ребята, я не курю. - Здоровье бережешь?- явно провоцируя, вновь ухмыльнулся, обнажая подпорченные передние зубы, лидер.- А выпить есть? - Я и не пью - ответил Приходько.- Да и вам не советую. - Ты сука, внукам своим советовать можешь, а не нам.- Заводясь, брызжа слюной, заорал тот, и со всего размаха, своим странным ботинком, ударил Василия Марковича под ребра. И тут, все они словно с цепи сорвались - удары сыпались один за другим. Дед свалился с крыльца, и все пытался прикрыть лицо от безжалостных ботинок. Но ребята, став кругом, словно на тренировке, весело и беззлобно работали ногами. В фиолетовом, вечернем небе вспыхнул яркий фонарь приближающегося состава. - Хорош, пацаны, быстрее на дрезину - крикнул старший, и по пути, убив пинком курицу, рванул к рельсам. Они быстро расселись, взявшись за рукоятку, и раскачивая ее взад и вперед, со стуком унеслись в ночную мглу. А на окровавленном песке, возле маленького домика, стоящего под большой, корявой березой, медленно и больно умирал Каргер Михаил Самуилович. И в этом самом домике, на жесткой, панцирной кровати, застеленной стареньким, солдатским одеялом, под подушкой, лежал, все еще довольно увесистый сверток, с тем самым, блокадным золотом. |