Глава 1 Кошка получилась на кошку не похожей. Скорее на пенек— пузырчато-вздыбленный, со следами эрозии и ржавчины, с двумя узко поставленными, чуть потолще гвоздей штырьками на том, чему следовало называться головой, и вьющимся сзади толстым жгутом. Собственно, когда-то это и был пень — только настоящий, еловый, обглоданный мхом и грибами, прибежище для всяческих короедов — а теперь покрытый толстой коркой быстро застывающей пены, под которой и мох, и насекомые задохнулись. Грибницы ушли глубоко в землю, а пыль вокруг пенька посветлела и заискрилась цветами побежалости. Эдгар вздохнул и, поставив баллончик у своих забрызганных пеной кроссовок, принялся заточенной лопаткой разглаживать лапы, закруглять лоб, формировать хвост и ушки. Вышло криво и плоско, даже хуже, чем при первом напылении. Огорченный, он оглянулся на Франтишека: «Исправляй и покажи как. Ты ведь умеешь». Тот поднялся, отряхивая джинсы и заправляя мокрую прядь волос за ухо. Склонился над кошкой-пеньком, и вот уже лукавая зверюга оскалилась чеширской ухмылкой, выгнула дугой спину, словно готовая потереться о хозяйские ноги, сверкнула глазами, тягуче-ореховыми, со стальным переливом. Увы, в который раз Эдгар не уследил за скользящими пируэтами лопатки в пальцах друга. - Ну вот, как живая. И отчего у меня так не выходит? Франтишек беспомощно передернул плечами. Не понимая, почему выходит у него, он и подавно не смог бы объяснить другому. Творить из пены 3D-граффити было для него столь же естественно, как дышать или говорить. Даже более — потому что, по натуре слегка аутичный, Франтишек редко и неохотно разговаривал с людьми, а нормально дышать ему не давала астма, которая последние пару месяцев безжалостно наступала. Мучительная болезнь шагала рука об руку с его социофобией. Стоило кому-то — кроме Эдгара — приблизиться и заглянуть ему в лицо — как Франтишек бледнел, покрывался испариной с головы до пят и начинал со свистом и со стоном втягивать в себя воздух, нашаривая в кармане баллончик с лекарственной аэрозолью. После каждого приступа наступало состояние усталой замутненности, краски меркли, и вообще никого не хотелось видеть. Апатия сменялась острым чувством стыда, тревогой и подозрительностью. В каждой улыбке ему чудилась насмешка, а в любом безмолвии — шепоток. И не зря. Имя Франтишека — подобно взрыву новогодней петарды, раскатистое в начале и шипящее в конце — у всех шаумбергцев было на кончике языка. Чуть что — его норовили выплюнуть вместе с очередной сплетней. «Круглый сирота при живом отце, ворует картошку в огородах у соседей», «наркоман», «путается со взрослой женщиной, на десять лет старше», «гомосексуалист, точно, а что вы думаете у него за отношения с этим, как его, Хоффмановского мальчишку — Эдгаром?», «спятил уже давно — шизофрения у них в роду, наследственная» - и тому подобные шишки, которые часто валятся на талантливого аутсайдера. Картошки паренек не воровал, но кое-что из этих нелепиц вполне могло оказаться правдой. Городок-то маленький, в таком не то что шила, булавки в мешке не утаишь. «Нет дыму без огня», - говорили самые разумные, косясь на сироту — кто негодующе, кто с брезгливым сочувствием. В желании осудить человека есть что-то от зависти. Не злословят о маленьких и неприметных, а лишь о тех, чье унижение щекочет самолюбие, дает почувствовать себя героем — вот я какого титана затоптал! - делает тебя выше высокого, умнее умного. Это знает любой школьник. Никого не бьют с таким удовольствием, как отличников и вундеркиндов. Болезненного и пугливого Франтишека никто бы и не подумал склонять, если бы не его победы на чемпионатах уличных художников, не вислоухая фигура осленка перед зданием ратхауса — в самом престижном, чтобы не сказать больше, месте города - не десятки других, тонкорогих, косматых, изящных, длиннохвостых, черных или пятнистых, длинных, как тростниковая цапля, или ростом с прикроватную тумбочку, спящих или танцующих под деревьями, одиноких или собранных в причудливые группы, рассыпанных по аллеям парка 3D-граффити. Кстати, о парке. Он был заложен девять лет назад, после того, как подростковые фантазии — многие с эротическим подтекстом - выплеснулись на улицы Шаумберга и погрузили городок в бесчинство и хаос. В первых лучах зари, когда на языке еще таял сладковатый блеск фонарей, все скамейки, киоски, разделительные столбики, шлагбаумы, кусты и трансформаторные будки — представали плотно укутанными разноцветной пеной, точно рождественские елки синтетическими снежными шубами. Пенные фигурки вздымались посреди площадей и автостоянок, запруживали узкие тротуары, залепляли двери подъездов и стоки фонтанов, из-за чего сбитая с толку вода покидала привычные русла и текла по асфальту прохожим под ноги. Ни штрафы, ни заградительные надписи не могли сдержать стихию детского творчества, бурлившую, как река у плотины. Пришлось бюргермайстеру выделить на окраине участок земли и сослать туда граффитчиков. Постепенно парк разросся, из нагромождения безвкусных фаллоподобных скульптур превратился одновременно в музей под открытым небом, подростковую ярмарку тщеславия и приманку для туристов. От южной оконечности загородного кладбища он тянулся через луг и вырубку к безглазым постройкам заводского квартала Шаумберг-Реден. По нему можно было слоняться целый день, изучая и разглядывая... и время от времени кто-нибудь, действительно, приезжал — из Берлинского или Гамбургского университетов, а порой из самого Парижа. Бродил от фигуры к фигуре, измерял, записывал, фотографировал со всех сторон или вертким карандашом делал наброски в блокноте - а затем публиковал в журнале заумно-напыщенную статью или защищал диссертацию о влиянии экологии на молодежную культуру. Побывал в Шаумбергском парке и сам Йорг Шеффлер. Не делал снимков — да и на что ему дилетантские потуги — но осмотрел благосклонно граффити-городок и сам изваял в подарок две композиции. Одна — небольшая, филигранная. Торт со свечами, а на нем — стайка серебряных бабочек. Все как будто под металл, а на фитильке каждой свечи — стеклянный огонек. Благоговейно огороженная колышками, чтобы не затеряться среди неумелых поделок, скульптурка ютится в дальнем конце парка, у самой кладбищенской стены. В полу километре от нее — ближе к центру — возвышается вторая. Именно возвышается, ибо она огромна и представляет собой до верху залитую пеной бывшую водокачку, которую лопатка мастера превратила в две слившиеся в объятии человеческие фигуры. Похожие на четыре гибких древесных ствола ноги, словно исполняющие причудливые танцевальные па, руки, переплетенные, как в игре, где нужно распутывать узелки, тугие плечи, лица, утопленные в базальтовых складках одежды. «Черные любовники», так их называют ребята, а в каталоге скульптура значится как «памятник вечной любви» или «вечная память любви» - в общем, что-то настолько слащавое и пафосное, что трудно запомнить. - Да Бог с ней, - Франтишек швырнул баллончик Эдгару, а лопатку сунул за пазуху, так что черенок остался торчать наружу, острый и любопытный, как нос карманного пиноккио. - Смешно все это. Вот если бы я мог так... В лучах заходящего солнца «черные любовники» казались тепло-палевыми, с легким налетом позолоты. Вот сейчас отпрянут друг от друга — представилось отчего-то Эдгару — и обернутся пугливо и зло, как застигнутая врасплох парочка. Он поежился. - А попросись к нему в ученики. Слабо? Во вторник, после выступления. Последние пару недель у подростков только и разговоров было, что о Йорге Шеффлере и его скором визите в Шаумберг. Ограду стадиона, на котором Йорг собирался демонстрировать искусство пеноваяния, местные старшеклассники уже размалевали из баллончиков — в его честь — во все цвета радуги. - Слабо, - бледно улыбнулся Франтишек. - Таких, как мы, вокруг него знаешь сколько? Они медленно побрели прочь от заводской окраины, загребая кроссовками палую листву и тревожа заплутавшие среди мертвых корней тощие ростки куманики. Миновали часовенку с малиновой крышей, зеленого ангела, перевернутый грузовик, скорбящую дриаду и архангела Михаила с мечом. Близость кладбища настраивала умы юных художников на религиозно-трагический лад. У выхода из парка Франтишек остановился. - Спасибо, что проводил, - сказал он смущенно, нервно поглаживая шершавую перекладину ворот. - Дальше я пойду сам, а ты возвращайся в город. У его ног ныряла в толщу кустарника тускло зеленая тропинка. Ветви над ней смыкались аркой, образуя влажную и узкую - похожую на лисью — нору. - Лекарство взял? - деловито осведомился Эдгар. Франтишек кивнул и похлопал себя по оттопыренному карману, словно говоря: думаешь, я недоумок, не понимаю, что мне нужно? Эдгар видел, что ему плохо: в движениях появилась угловатость — совсем как на уроках, у доски - острые черты лица еще больше заострились. Взгляд тянулся вниз и припадал к земле, как голубь-подранок. - А то пойдем вместе? Может, понравлюсь вдовушке? И мне — приятно, и тебе полегче. А она как любит? - спросил Эдгар торопливым полушепотом и сам залился краской. - Да перестань, - с досадой произнес Франтишек, и губы его побелели. - Хоть ты не повторяй эти глупости. - Извини. Удивительно, как при своем росте — метр девяноста два, когда наедине с собой, на улице сантиметров на пять ниже, а в школе или в компании ребят — на все двадцать - Франтишек умел становиться маленьким. Словно складывался пополам, а то и втрое, заворачивался в собственные плечи, кисти, рукава, точно летучая мышь - в перепончатые крылья. Вот и сейчас — то ли от неудачной шутки Эдгара, то ли от своих каких-то страхов и мыслей — он уменьшился настолько, что легко скользнул под сомкнутые лисьей норой ветви. Хрустнул сучок под его ногой. Душераздирающе вскрикнула потревоженная птица — и стало тихо. Эдгар постоял несколько минут, озираясь и мысленно взвешивая в ладонях забрызганное мертвыми мошками окно, за которым мать качает на коленях сестренку, теплый пар над чашкой янтарного чая - и мокрую траву, колючее нутро кустарника, бегущую по пятам ночь. Его, как бабочку, влек ласковый свет родного дома, но любопытство манило в темноту. Затем пригнулся и — едва ли не на четвереньках — последовал за приятелем. На этот раз ему удалось пройти дальше, чем в предыдущие. Выталкивающая сила появилась сразу — точно не в лес углублялся, а пытался протиснуться в бутылочное горлышко. Но сейчас она казалась мягче и не злой, а как бы вопросительной. Словно тот невидимый, кто еще пару дней назад решительно преграждал дорогу, вдруг усомнился — а не впустить ли? - и теперь не столько сдерживает, сколько тычет Эдгару в грудь указательным пальцем, интересуясь: «Ты кто?» «Я друг Франтишека», - ответил Эдгар, и сопротивление исчезло, сменившись мягкой печалью. Как будто над колыбелью задернули марлевый полог, и крошечный мирок затуманился, погрузился в покой и дрему. Он уже не выталкивал, а терпеливо уговаривал, вполголоса жаловался, сонно грустил. Эдгар преодолел последние несколько метров и очутился перед домом «вдовушки». Плоскокрыший бунгало тугими весенними плетями увил плющ. Золотилось сосновое крылечко. Над входом покачивался старомодный висячий фонарь. Тускло белела дверь с прибитой — рожками вниз — подковой. Зеркально сверкали низкие окошки с лаковыми подоконниками. Из дымохода в охряно-желтое небо, слегка тронутое вечерней зеленью, сочились струйки беловатого тепла. Аккуратный домик, можно бы сказать веселый, если бы не окутавшая его закатно-солнечные стекла и гладкие стены аура - даже не суровости, а как будто очень большой беды. Эдгар принюхался, затем осторожно приблизился и вытянул шею, стараясь за бликами разглядеть внутренность комнаты. «Вдовушку» он в первую минуту не узнал — настолько по-другому она выглядела, так не похоже на маленькую неопределенного возраста женщину в сером, надвинутом на лоб платке и длинном черном платье, из-за которого ее и прозвали «вдовушкой». Говорили, что на самом деле мужа у нее нет — ни живого, ни мертвого. Шаумбергские дети любили рассказывать о ней всякие истории: будто бы она не то ведьма, не то оборотень, каждое полнолуние покрывается перьями и, обернувшись совой, целую ночь вьется вокруг «черных любовников», пытаясь выклевать им зрачки. Мало ли какие глупости способны выдумать мальчишки? Конечно, приличные люди этой ерунде не верили. Считалось, что «вдовушка» живет подаянием, а может быть, и мелким воровством, хотя Эдгар ни разу не видел, чтобы она протягивала руку или запускала ее в чужой карман. Да и встречал он ее редко — на рынке, в булочной или в мясной лавке — всегда глухо запахнутую в черно-серое, торопливую и глядящую в пол. Вдовая или нет — ей явно было чего стыдиться и что оплакивать. Теперь в паре метров от Эдгара сидела за накрытым к ужину столом та же «вдовушка», нищенка, воришка, в том же уродливом платье, только без платка - и растрепанные локоны пламенели жарче огня в камине, превращая их обладательницу в госпожу, в львицу, в царицу людей и зверей. Оттененные волосами, стали заметны и сливочные веснушки на молочной коже, и высокие скулы, и прохладные, бархатно-илистые, как озерная галька, глаза. Потрясенный вдруг открывшейся красотой, Эдгар не сразу заметил не только небогатое убранство комнаты: уже упомянутый стол под штопаной скатертью, три простых сосновых стула, буфет-«горку» со стеклянной витриной, тигровый коврик на полу; не только разбросанные повсюду детские кубики, стоящие перед хозяйкой жестяную тарелку и кружку, и разделочную доску с буханкой хлеба; но и своего несчастного приятеля. Тот застыл в неестественной позе, чуть наклонившись вправо. Прямой, точно палку проглотил. В руках он сжимал два зеленых кубика... точнее не так, он держался обеими руками за зеленые кубики... или еще лучше — два кубика крепко держали его за руки, не давая извлечь из кармана баллончик с лекарством. Два крашеных кусочка пластмассы сковывали руки, а что-то невидимое под столом удерживало за ноги, придавливало к полу ступни, а голени — к ножкам стула, так что Франтишек не мог ни упасть, ни вскочить. Оцепенелый и точно приклеенный к месту, он боролся с приступом: вдыхал часто и усиленно, а выдыхал с хрипом. Он сделался до того мал и тонок — особенно по сравнению с царственной хозяйкиной гривой, затопившей ярким светом все пространство столовой - что мог ниткой протянуться сквозь игольное ушко. Эдгар растерянно таращился на друга, не зная, как поступить — броситься на помощь или поостеречься и, как пристало воспитанному человеку, не вторгаться незваным в чужой дом. Погруженный в раздумья, он переступал с ноги на ногу, и тут — ибо, как известно, миром правят случайности — под его кроссовкой неожиданно громко хрустнула ветка. Женщина за столом подняла голову и встретилась взглядом с Эдгаром. Несколько секунд они — оба удивленные — смотрели в глаза друг другу. Один — впившись ногтями в податливый лак, другая — молитвенно переплетя испуганные пальцы. Пары мгновений оказалось достаточно, чтобы понять — молчаливой вопрошающей силой, стерегущей дорогу в кустах, была не «вдовушка». Эдгар отпрянул, соскользнув пальцами с исцарапанного подоконника, и обратился в бегство. Глава 2 «Вдовушку» он встретил на следующее утро возле булочной — и не сказать что случайно. Полтора часа околачивался возле щедро декорированной марципановыми звездами витрины, разглядывая торты и булочки, брецели, эклеры в шоколаде и в сахаре, и, точно поземкой, припорошенные сладкой белизной крендели. Едва завидев плотно зачехленную, невзрачную фигуру, устремился к ней, но замешкался. Смутился. «Вдовушка» узнала Эдгара и, хоть смотрела мимо, поверх его плеча, но краешек платка отвернула, выпустив на свободу рыжую прядь. Тотчас, как от искры, вспыхнула вчерашняя краса, и глаза просияли ярче сахарного снега, и мешковатое платье тонко обрисовало талию. Вместе они вошли в полутемную булочную, в сдобный аромат и теплый дрожжевой дух, и купили: она — полбуханки черного хлеба, он — медовую коврижку для сестренки и для родителей, и не понятно для кого — марципановую розу. От растерянности, должно быть. Так и стоял в розой в одной руке и с бумажным пакетом в другой. - Что же ты удрал? - спросила «вдовушка». - Тебе мама не говорила, что подглядывать не хорошо? Эдгар хмуро молчал. Тут что ни скажешь — все будет глупо. - Шпионил за приятелем? - Зря вы это, - буркнул Эдгар. - Франтишек болен. Нельзя с ним так. Рука об руку, будто старые знакомые, они покинули булочную. Разноцветный ветер налетел порывом и плюнул им в лицо вишневыми косточками, одуванчиковой пыльцой и скомканными конфетными обертками. Запутался в длинной юбке «вдовушки», притих, присмирел, как котенок, и виновато поплелся, перекатывая мелкий сор, дальше по переулку. Эдгар брезгливо отерся рукавом — мятые бумажки с запахом жженой карамели вызывали отвращение. - Слабак твой Франтишек, - «вдовушка» явно старалась говорить на подростковом жаргоне, но получалось смешно и нелепо. Как иностранец, выучивший язык по старым книгам, или гость с побережья — они всегда изъясняются либо пространно и вычурно, либо нарочито простецки. Сыплют заумными фразами да сленговыми словечками, но в нужный тон попасть не могут. - И вовсе нет, - заспорил Эдгар, которому стало обидно за друга. - Он лучший граффитчик Шаумберга, и не только — во всей области второго такого не найдете. Очень талантливый, и ребята его за это уважают. Вам бы его поберечь. - Как Йорг Шеффлер, да? - сказала, как ладонями по ушам хлестнула. - А что? - вскинулся Эдгар. - В пятнадцать лет и Шеффлер не был светилом. У Франтишека все впереди. Вот, выучится — ого-го каким станет. Ни один мастер не упал с неба! - Правильно рассуждаешь, - согласилась «вдовушка» и как-то в раз сникла, помрачнела. Спрятала медный локон под серый, с фиолетовыми кистями платок, а Эдгару показалось, будто солнце за тучу зашло. - Но я не о том спросить хотела. Йорг скоро будет в Шаумберге — ты слышал? Вот и возможность твоему другу поучиться, поглядеть на мастера за работой. Наверное, ждете — не дождетесь выступления? - А то, - с достоинством ответил Эдгар. «Вдовушка» извлекла из кармана блокнотик и огрызок чего-то грязно-бурого, бывшего прежде карандашом, и не то поцеловав, не то послюнявив его графитовый кончик, накорябала на вырванном из блокнота листке пару слов. Аккуратно сложила записку и протянула Эдгару — жестом, каким нищему подают на паперти. - Сделай любезность, мальчик, передай это Йоргу. Я бы попросила Франтишека, да он побоится. Слабак, говорю же. Надо тебе пару марок на билет? Могу подарить. - У меня есть деньги, - отозвался тот оскорбленно, и прежде чем взять листок — ведь обе руки у него были заняты — преподнес «вдовушке» марципановую розу. - Отдам, будь спокойна, - сказал, и густо покраснел — не только лицом, но и затылком, шеей, спиной, локтями и пятками — зарумянился мучительно и жарко, потому что не собирался обращаться к ней на «ты». Само вырвалось. - Прочтешь — уши надеру, - предупредила женщина и торопливо засеменила прочь, унося свои полбуханки и — стыдливо, венчиком вниз, укутав от ветра подолом — сладкий мартовский цветок. «Сколько ей лет, интересно? Одевается, как старуха, а выпендривается, как пацанка», - подумал Эдгар и лизнул перепачканные марципаном пальцы. Спать. Скорее. После тошнотворной бессонной ночи, короткого послерассветного беспамятства и полуденного визита Эдгара Франтишек чувствовал себя хуже, чем самый потрепанный из развешанных в соседском дворе половичков, по которым все утро колотили бадминтонными ракетками, выбивая пыль. Коврикам повезло. Избитые и распятые, как грешники на кресте, на бельевых веревках, они грелись в лучах слабого весеннего солнца, сверкая полосатой чистотой. В самом Франтишеке пыли осталось столько, что хватило бы на целый ковровый музей. Стоило ему сомкнуть веки, как она поднималась изнутри, вставала комом в горле — густым войлочным комом — и душила, душила... Эдгар говорил долго и путанно. Показал Франтишеку записку, и, конечно, они тут же ее развернули и прочли, со смехом вспоминая «вдовушкину» угрозу «надрать уши». Вернее, читал вслух и смеялся Эдгар, а Франтишек полусидел в постели, утопая в подушке, и боролся с пылью за скупые, но такие сладкие глотки воздуха. Хотелось лечь, но тогда дышать становилось еще труднее, и ком в глотке из войлочного делался плотным, как древесина, и вставал колом. - «Йорг, а Йорг? Ты еще помнишь меня? Приходи двадцать девятого марта в полшестого в наш домик, - прочел Эдгар. - Не забыл — за парком 3D? Нам надо поговорить. Надеюсь, придешь один? Ф.» Что это за Ф., интересно? - Феодора. Ее зовут Феодора. - Занятно. Ай, да Шеффлер. Правда, забавно узнавать про кумиров такие вещи? - Какие? - шепотом, потому что пыль окутала его голосовые связки, спросил Франтишек. - Ну, про интрижки всякие. Про то, что ничто человеческое им не чуждо... - пожал плечами Эдгар, а затем поставил вопрос ребром. - Зачем ты, собственно, к ней таскаешься? Смотри, до чего себя довел, парень. Так и слечь не долго. - Она мне платит, - кротко ответил Франтишек. - Нет, не за то, что ты подумал. Я убираюсь в доме, готовлю, ну и... не важно. Знаешь, она просто очень одинока, ей нужно, чтобы кто-то был рядом. Хоть иногда. Выслушал, сам что-нибудь рассказал: что в городе происходит, о чем люди говорят. Феодора почти ни с кем не общается и нигде не бывает. А мне надо на что-то жить. - Так взял бы у отца. Он обязан тебя содержать, ты несовершеннолетний. Или вот, в овощной лавке подработку найди — Циммер всегда берет школьников и платит неплохо. И плюнул бы на эту Феодору, хоть она и красивая, но толку? Тебе вчера плохо было — из-за нее. Скажешь, нет? Что она тебе сделала? - Мне всегда с людьми плохо, - уклончиво ответил Франтишек. - Но это моя проблема и ничья больше. Давай не будем, пожалуйста, я устал. Сегодня не пойду в парк, хочу поспать немного. Эдгар ушел, весело хлопнув дверью, так, что та едва не слетела с петель — благо, держалась на честном слове — а Франтишек остался размышлять о работе в лавке у Циммера, выступлении Йорга Шеффлера и странной записке Феодоры и, незаметно для себя, задремал. Спал чутко, прислушиваясь к пению дрозда за окном и считая трещины на потолке — потому что глаза его были полуоткрыты - и не то видел сны, не то бредил наяву. Ему грезилось, что он стоит посреди овощного царства, по колено в слезоточивом луке и землистой картошке, и весь мир держит в ладонях. Потом кладет его на разделочную доску и нарезает тонкими кружками, и мир внутри белый, как редиска. Снаружи - красный, а внутри - невинный, рассыпчатый, хрусткий. Белое в красном. Подобные кошмары мучили Франтишека уже несколько лет — с тех пор, как протянулась к нему золотая ленточка от «черных любовников» и через домик за кладбищем, опутала по рукам и ногам, лишила покоя и воли. Порой она представлялась ему и не ленточкой вовсе, а щупальцем огромного спрута, который притаился в кустах и весь город сплел в клубок, нанизал на черные нити своей неугомонной любознательности и столь же неугомонной неприязни ко всему человеческому. Ибо что же, как не раздутая до чудовищных размеров мизантропия, может побудить изучать мир через разрушение? Нарезать ломтиками, как овощ, чтобы вскрыть его суть? Вначале Франтишек сопротивлялся. Он ненавидел редиску, ее коварное устройство. Картошка и лук, и даже морковь, огурец или капуста — гораздо честнее. Он пытался отделить себя — настоящего — от себя — внушенного, искусно слепленного из недобрых мыслей спрута, но в конце концов сдался. Он затаил в кармане складной перочинный ножик, и каждый день, как только выдавалась свободная минута, затачивал его лезвие, пока то не сделалось тоньше паутинки и смертоноснее змеиного укуса. Когда-нибудь ему придется, волей или неволей, выявить чью-нибудь сущность, как выявлял он ее во сне. Может быть, врага, или друга, или свою собственную. Главное, чтобы она оказалась белой. Глава 3 Рассветало лениво, понемногу. Сперва холодно позеленело небо. Ветер прошелся с мокрой тряпкой и смахнул с него мелкий звездный сор, остатки тумана и лунные стекляшки. Как-то так получилось, что и зелень смахнул — непрочную, как водоросли на стекле — а под ней обнаружилось нечто лимонное, теплое и пуховое. Потом из темного океана вершин вынырнуло солнце. Потянулось, отряхнулось, как искупавшийся пес, забрызгало медовыми каплями кусты, и тропинку, и луг, и двух сонных, точно зимние пчелы, людей. Путь предстоял неблизкий, поэтому Гельвард и Йорг — именно так звали этих двоих - вышли затемно и налегке, вернее, с одним рюкзаком, который несли по очереди. Вдали от моря полагалось ходить пешком. Велотранспорт не запрещался, но дальше Гринвальда дороги становились заболоченными, да и на подходе к Шаумбергу оставляли желать лучшего. Так что велосипеды пришлось оставить в Зельцбурге, последнем цивилизованном городке перед рыхлой и непредсказуемой внутриматериковой зоной. На путниках были одинаковые темно-серые ветровки поверх светло-серых теннисок с логотипом «Еcolife», закатанные до колен джинсы, и кроссовки, стилизованные под старый добрый адидас, только Йорг повязал вокруг шеи желтую косынку, а Гельвард — синюю. Впрочем, оба знали, что вздумай они одеть хоть средневековые фраки с белыми манишками, или камуфляж, или вплести в волосы дикие розы — через пару дней в таком же наряде будут щеголять все без исключения мальчишки от Зельцбурга до Гельзенкирхена. - Благодатный край, - заметил Йорг, позевывая. - Цветет круглый год. А у нас на газонах даже крокуса паршивого — и то не сыщешь. Обочины тропинки лучились белыми и голубыми звездами пролески. Разлапистый куст кизила, точно невеста под желтой кисеей — к несчастью фата такого цвета, к несчастью — распространял вокруг себя тонкую ауру печали. Тюльпаны вставали на цыпочки среди молодой травы. Их тугие бутоны набухли от влажного мартовского воздуха и растрескались, как спелые арбузы. - Хотел бы я здесь жить, - продолжал разглагольствовать Йорг. - Перебраться куда-нибудь, подальше от побережья, в какой-нибудь Шаумберг. - Ага, - сказал Гельвард. - Да я не о том, - с досадой отозвался Йорг. - Просто купить домик в чертовой глуши, заняться чем-нибудь нехитрым и полезным. - Например, начать разводить свиней? - При чем тут свиньи? А хотя бы. Надоело размахивать баллончиком, все равно пена — пеной остается. В ней пустоты девяносто процентов, если не все девяносто девять, и один процент яда. Мы, Гельвард, из ничего делаем ничто. Варим суп и выплескиваем, а накипь собираем, и объявляем ее произведением искусства. И кичимся своим талантом. Йорг не лукавил. Он любил цвета и формы, елей аплодисментов и витражи фантазий, и радостный полет лопатки, округляющей острые края, но терпеть не мог пену. Любую. С детства. С запахом бензина - радужную на черном асфальте. Сливочно-топленую, жирную в кринке с молоком — от нее язык и небо становятся гладкими, точно восковыми. С привкусом крови, мясную, которую мама дуршлагом откидывала в раковину и мимо раковины, на плиту, на кафель, на клетчатый линолеум. Грязно-бурую у причала. Корабли в гамбургский порт в те годы уже не заходили, но один еще стоял - заякоренный, облезлый и потрепанный волнами «Рикмерт». Вдоль его ржавых бортов пенилось особенно сильно — мертвыми рачками, обглоданными водой рыбными скелетами, склизкими водорослями, солью и йодом. Сколько Йорг себя помнил — море умирало. Каждый день, вернее каждую ночь — потому что процесс распада активнее совершался в темноте — оно выносило на узкую береговую полосу дохлых осьминогов, каракатиц, акул с бледными вздутыми животами, похожих на тряпки скатов. Попадались зверюги и покрупнее. Один раз выбросило не то тюленя, не то морского котика — живого, но скрюченного и вялого. Отравленного. Атласные бока несчастного ходили ходуном, ласты судорожно дергались, пока не застыли, неестественно вывернутые, так что у пятилетнего Йорга при взгляде на него разом заныли все — молочные тогда еще - зубы. Мальчик только диву давался — как много в море всякой живности, способной умереть. От тысяч, десятков тысяч, миллионов гибнущих организмов исходила трудно переносимая вонь, которая однако, не воспринималась обонянием, а проникало каким-то образом сразу в мозг. Смердящее излучение смерти растекалось по ночным улицам, собираясь в лужицы под запаркованными машинами, ватным туманом стелилось над газонами, грызло беззащитный киль «Рикмерта», выпадало жгучей росой. Просачиваясь в тела спящих людей, медленно изменяло их. Йорг просыпался с привкусом желчи во рту, чуть более мертвый, чем накануне. Одиночество расцветало в нем, точно тина в стоячей воде. Волосы утратили золотистый оттенок моченого льна. Голубые глаза потемнели и заволоклись облаками, сперва не густыми — жемчужно-пепельными, а потом - черными и плотными грозовыми тучами. Мальчик болезненно вытягивался, теряя детскую округлость, и в конце концов сделался длинным и сухопарым, тощим, как русская борзая, с виду — сильным, а внутри — хрупким и пустым. Будто карандаш, из которого выдернули графитовый стержень. Он вырос и, подобно большинству его ровесников, взялся за баллончик с пеной. 3D-граффити тогда только-только входили в моду, и Йорг преуспел в этом искусстве, как никто другой. - Не глупи, - сказал Гельвард. - Здесь можно неплохо расслабиться, но жить? Я бы не согласился, да и ты сбежишь через пару недель. Что, не так? Экзотика и близость к природе хороши в малых дозах. А пока дыши, наслаждайся, такой покой, тишь, и воздух здесь отличный, - он втянул ноздрями немного цветочного аромата, выпятил грудь и даже слегка ослабил ремень на джинсах. До Шаумберга оставалось километра четыре, но вдоль тропинки, превратившейся, между тем, в неширокую, но хорошо укатанную дорогу — потянулись домики с дерном на крышах, и огороженные кольями полосатые грядки, и густо просмоленные - кое-где заваленные, кое-где подгнившие - фонарные столбы. Перед одним из домов двое рыжих детей играли в глубокой, затянутой тиной луже, стоя по колено в мутной зелени и половниками вычерпывая из нее тритонов. Йорг мигнул, на ходу прикрыл глаза. Волосы — золотые, как солнце. Только здесь, вдали от моря, еще можно увидеть такие. Парень в холщовых штанах, и, несмотря на прохладный ветер, по пояс голый и потный, перекапывал огород. Жирные комья сверкали драгоценными камнями, скатываясь с его лопаты. Парень подхватывал их на лету и дробил в алмазную пыль. Землю убить труднее, чем море. Она инертна и самодостаточна. Эти люди всю жизнь рылись в земле, умея извлекать из нее пищу. - Хороши селяне за работой! - восхитился Гельвард и прищелкнул языком. «А мы и того не умеем, - размышлял Йорг. - К нам еда поступает в пакетиках, и бес знает, откуда — с крестьянских полей или с химического завода. И учиться нам поздно. Все кончено, песенка спета. Не расцветет больше наша лужайка». Думал без горечи, потому что златокудрые жители материковой зоны нравились ему. Дневное светило поднялось высоко. Мир вокруг оживился, и цвета заиграли ярче, не ослепляя, а мягко согревая радужку. Йорг снял ветровку и перекинул через локоть. - Эй, - Гельвард ткнул ему в бок указательным пальцем. Получилось больно, настолько, что к горлу опять подкатила желчь. - Твой шедевр? Как ты его назвал? Не могу вспомнить - вроде о любви что-то. Какая-то напыщенная ерунда. Шаумберг встречал их молчаливым объятием — пенно-каменной верностью двух зловеще переплетенных фигур. Запрокинув голову, Йорг несколько минут хмуро разглядывал «черных любовников». - Понятия не имею, - ответил, наконец. - Сам забыл. - Однако, странное у тебя представление о любви. Осмотрим парк? - Уж какое есть. Полагаю, у тебя нет и такого — и вообще никакого. Гельвард, я устал, как черт, и натер ногу этим проклятым ботинком, так что давай-ка сначала в гостиницу. Сколько у нас еще? Три часа до выступления. Надо было на другой день назначить, куда спешим? - Два с половиной, - Гельвард закатал рукав и сунул Йоргу под нос блестящие круглые часы. - Нет, два сорок пять, если точно. А мы по быстрому. Туда-сюда прогуляемся — и все. Надо знать, чем дышит молодежь, если не хотим прослыть старомодными. Они торопливо обогнули цепочку почти одинаковых плит за ржавой загородкой и вступили на территорию 3D-парка. - Ты обратил внимание, что почва везде черная, черноземная, или красная, глинистая, а на кладбище — белая? - спросил Йорг. - И пахнет солью? А все, что на ней растет — бледное и тонкое? Он заметно — и по всему видно, демонстративно — прихрамывал. - Ты бредишь, чудак. Тоже мне загадка сфинкса. Это обыкновенный песок, вот, и здесь такой, - передернул плечами Гельвард и ковырнул носком кроссовки пучок вымученно-желтой травы. - Было бы глупо отвести под кладбище и граффити-парк плодородные участки. Здесь не сеять. Ты глянь: кажется, в Шаумберге объявился свой мастер. Новенький. Надо бы его переманить, или... Действительно, среди пустого шлака попадались настоящие крупинки золота — ладные, хоть и не всегда пропорциональные скульптурки. Звери, волшебные фениксы или сказочные вервольфы, кусающие собственные хвосты, застывшие в полете или прыжке. Летящие линии, ясные, уверенные контуры — но главное, в них чувствовался характер, настроение, душа, как сказали бы пустозвоны-критики. Все вместе они — эти кошки, змеи, птицы, чудища — каким-то непостижимым образом рассказывали историю стеснительного, неуверенного в себе подростка, возможно, некрасивого, вплоть до уродства, или болезненного, отторгнутого сверстниками. Одаренного аутсайдера, индивидуалиста, в котором Йорг - не без тщеславного удовольствия - узнавал себя. - Или что? - спросил испуганно, вспомнив собственное детство, опасные улицы Гамбурга, полицейских за каждый углом и разновозрастные — от самых мелких школяров, до девятнадцатилетних переростков - банды мальчишек с баллончиками. С одной стороны, взаимопомощь, восхищение талантом, с другой — жестокая конкуренция. Тем, кто отказывался влиться в группу, рубили пальцы. - Или этот парнишка нас переиграет, - пояснил Гельвард. - Ну, нас-то? - усмехнулся Йорг. - Да никогда! Переиграть Йорга Шеффлера было невозможно, и сегодня, выступая перед сотнями детей, подростков и взрослых, он еще раз доказал это. Гельвард скручивал из проволоки каркасы — оплетал жесткими спиралями и петлями камни и пни, металлические ворота и толстые деревянные болванки — все, что свезли поклонники 3D-граффити на шаумбергский стадион. Делать приходилось быстро, не раздумывая, не примеряясь — так, словно бежишь по горячим углям. Шоу требовало стремительности. Ловкость рук вознаграждалась улыбками. Гибкая медь нагревалась, обжигая кончики пальцев. Йорг, напротив, не торопился. Он расставил вокруг себя полукругом разноцветные баллончики — точно армию оловянных солдатиков, и спокойно, не суетливо, нагибался то за одним, то за другим. Настоящее мастерство не терпит глупого фиглярства и сумбура в мыслях. Оно исполнено достоинства, но не заносчивости; человеколюбия, но не доброты, ибо доброта в искусстве — это нонсенс и в добавок моветон. Сегодня Йорг Шеффлер будет ваять для паренька, чьи скульптуры поразили его сегодня в парке. На языке пены - быстро застывающей, мимолетной и воздушной - поговорит с ним об иллюзиях. Поведает ему свои страх и надежду, прогуляется с ним бок о бок по берегу моря и по запруженным серой толпой гамбургским улицам. Йорг и сам не заметил, как на совершенно не подходящем каркасе, подготовленном то ли для лося, то ли для оленя - во всяком случае, для кого-то стройного и рогатого - его лопатка и баллончик изваяли насквозь проржавевший, покосившийся остов «Рикмерта» с обломками мачт. Публика зааплодировала. Не обращая внимания на протесты Гельварда, он явил благосклонным взглядам шаумбергских бюргеров стайку вертких чаек, расклевывающих тушу мертвого дельфина. Затем наколдовал газетный киоск — затейливый, стилизованный под бревенчатый теремок - стесанный волнами причал и себя, маленького, сидящего на корточках на волнорезе. Устало сгреб в рюкзак баллончики, вытер лопатку о штаны. Подростки на трибунах свистели, выкрикивая: «Браво! Жжешь!». Гельвард смотал и так же скормил рюкзаку остатки проволоки — для следующего представления, другой рукой успевая раздавать автографы. У выхода со стадиона к ним приблизились двое мальчишек. Один — высокий и невзрачный, остроносый и настолько худосочный, что казалось, струился по ветру, будто мираж. Длинные пальцы он то перекрещивал, то распрямлял, то почти переплетал узлом, а большие, точно кленовые листья, ладони норовил подставить солнцу. Второй — коренастый, с плоским лицом и пунцовыми щеками. Не за автографами подошли, без карандашей и блокнотов. Ребята мялись, явно желая что-то сказать, обменивались вопросительными взглядами и тычками под ребра. - Ну, парни? - подбодрил Гельвард, окутывая вниманием краснощекого. Йорг, чуть склонив голову набок, присматривался к худому. Текучая мимика — брови то взлетают домиком, то успокаиваются, губы улыбаются и грустят одновременно - и при этом замороженные, точно деревянные жесты. Испуг и восторг. Тысяча слов на кончике языка и восхищенная немота. «Провалиться, если это не тот самый местный гений, - про себя улыбнулся Йорг. — Подобное не может не притянуть подобного». Однако не провалился — что подтверждало безусловно его правоту - а спросил: - Тебе понравилось? Мальчик энергично закивал, а его приятель, наконец, решился и — жестом, каким вручают царский указ — подал Шеффлеру многократно сложенный листок бумаги, пробормотав что-то вроде: «Извините, помялась». По блеску в глазах парня не трудно было догадаться, что письмо от женщины. Йорг, заинтересованный, взял, и, развернув, пробежал глазами. Гельвард заглядывал ему через плечо. - Это та девушка, да? А ты говорил, что она умерла. Если я чего-то не путаю, конечно. - Путаешь, - буркнул Йорг и, скомкав листок, сунул его в карман. - Я сказал, что она, наверное, умерла. Вернее, даже так: наверняка умрет. Умей чувствовать нюансы. - Нюансы нюансами, а у тебя, похоже, неприятности, - возразил Гельвард. - Что делать будешь? - Да ничего. Пойду, поговорю. Займи пока чем-нибудь молодых людей. Я должен собраться с мыслями. - Соберись, ага. Да уж найду чем занять, не беспокойся. Как ни хорохорился Йорг Шеффлер - беззаботно распрощался с ребятами, и заковылял прочь вразвалку, нарочито вальяжно, хоть и подворачивая слегка натертую ногу - под языком у него снова сделалось горько. Он несколько раз сплюнул в пыль, чуть не задев носок своей кроссовки, но так и не смог избавиться от мерзкой вязкости во рту. Как в году ***-м, когда позорно и торопливо бежал из Шаумберга после яркой материковой весны, цветения магнолий, запаха отварной капусты, лившегося из каждого окна вместе с музыкой детских голосов и сварливой воркотни домохозяек, после шелковых поцелуев и зеленого блеска из-под золотых ресниц. «С девчонками одни проблемы», - скривился тогда Гельвард, который считал, что мускулистое мужское тело гораздо проще изваять из пены, чем обманчивое женское. Хорошо ему потягивать молодое пиво в компании разгоряченных юнцов. Йоргу пришлось извиваться угрем и врать, когда она пришла к нему, светясь самой что ни на есть сокровенной радостью, бьющей родником из глубины ее женского естества. Она и не слушала Йорга, его сбивчивый лепет — так что лгал и лицедействовал он впустую - а прислушивалась к чему-то внутри себя, новому и, как ей казалось, чудесному. Влюбленные девицы глупы. Пока рок не опалит им крылья, не ткнет носом в их же беду — восседают на облаках, как Бог во Франции. Считают себя одновременно дарителями и одаренными. Шеффлер знал, что обязан - раз уж случился такой казус - забрать Феодору с собой, на побережье, и отдать в руки врачей. Тогда ее спасут, а его накажут. Однако Йорк поступил дальновиднее и мудрее, чем предписывал закон: покинул второпях Шаумберг, а девчонку перепоручил Господу Богу, ибо кто, как не Всевышний, способен лучше всего позаботиться о своих творениях? Тайком от Гельварда — и без того язвившего над сентиментальностью друга — он оставил у подножия «черных любовников» две вялые гвоздички. Глава 4 Теперь скомканное письмо ворочалось у него в кармане, как полудохлый лангуст, обжигая сквозь ткань, проедая насквозь и делая прозрачной одежду, делая его голым и виноватым. Оно сообщало пару никому не нужных деталей, но умалчивало о главном. Свершилось ли чудо? Да? Нет? Судя по тону письма — вряд ли, да и не верил Йорг в счастливый исход. Слишком много он видел горьких и страшных не-чудес. Собраться с мыслями удалось, лишь опрокинув пару стопок яблочного шнапса в ближайшей кнайпе, которая по недоброму совпадению называлась «Флирт». А потом еще пару, и еще... Легкий фруктовый аромат, деликатный вкус. Уж если что и умеют делать материковые провинциалы — так это готовить шнапс. Он видел, как подростки под предводительством Гельварда гурьбой продефилировали по центральной улице, а взрослые шаумбергцы разошлись по домам после рабочего дня. Когда бармен закрыл кнайпу, пожелав запоздалым гостям спокойной ночи, Йорг Шеффлер отправился в путь — порядком одурманенный и почти спокойный. Хрустальные свечки в окнах отплясывали хип-хоп в такт его походке. Грунтовка уходила из под ног и раскачивалась, будто навесной мост. Пока Йорг добрался до парка, проплутал по нему с полчаса и уперся в кладбищенские ворота, хмель из его головы почти выветрился, и звезды перестали казаться несущимися в пике самолетами. Домик Феодоры сам вышел ему навстречу из леса, неся в протянутой руке ярко-желтый фонарь. Любопытный дом вытягивал шею, нетерпеливо раскуривая толстую кирпичную трубу, и вставал на цыпочки, точно избушка-на-курьих-ножках из русской сказки. Он ждал Йорга — в этом не было сомнения. Полу сорванный с петель ставень яростно хлопал на ветру. Светильник над деревянными ступеньками расплескивал масло, или уксус, или вино, или что там наливают в ярко-желтые фонари. Йорг постоял несколько минут у крыльца, борясь с тошнотой. Он чувствовал себя не готовым к разговору, слабым и разбитым, но деваться было некуда. Наконец, собрал невеликие, прямо скажем, остатки мужества и постучал. Вернее, хотел постучать — дверь от его прикосновения распахнулась сама, и резкий, злой свет ударил по глазам. Йорг зажмурился. А кто это к нам пришел? - приветствовала его Феодора, приподнимая край скатерти, отчего Шеффлеру почудилось, что разговаривает она с кем-то, спрятанным под столом. - Ну-ка, ну-ка! Полюбуйся на молодца. «Ну, вот, - подумал Йорг обреченно. - Этого следовало ожидать. А кто бы не спятил на ее месте?» - спросил он себя. - А ты совсем не изменилась, - сказал осторожно, хотя на самом деле переменилась она сильно. Побледнела, запечатала свою нежную красоту горькими складками у рта. Высохла, как стрекоза на булавке. Только волосы остались прежними — яркими, такими яркими, что озаряли всю комнату. - Рад тебя снова увидеть. - Врешь, - возразила Феодора. - Совсем ты не рад. Боишься просто. Знает кошка, где подхарчилась. - Вру, - согласился Йорг. - Не люблю ворошить прошлое. Воспоминания, даже самые прекрасные, блекнут, если слишком часто извлекать их на свет. Как фотографии в альбоме. Так что ты хотела?Зачем меня позвала? Извини, я присяду. Он опустился на стул и словно прирос к нему, так тяжело, гневно надавила на плечи застоялая духота. То ли запах какой-то разлит в воздухе, густой и неприятный, то ли кислорода не хватает. - Хочу показать тебе кое-что, - усмехнулась Феодора. - Фотографии, говоришь? Представляю я твой альбом. Что ж. Люка, выходи. Познакомься. Она вторично приподняла скатерть за уголок. Излишняя мера. То, что выползло из-под стола, оказалось низкорослым — размером с трехлетнего ребенка — и передвигалось на четвереньках, низко пригнув чересчур большую голову к полу, точно собиралось бодаться. Надо лбом у него, правда, торчал не рог, а длинная, собранная в пучок щетина, похожая на антенну. Йорг брезгливо разглядывал уродливое существо — пунцовый затылок, черепашью, в грубую складку, шею, маленький и бесформенный, словно медуза, горб над правой лопаткой, кривоватые ноги-ласты и руки с длинными, сухими, как древесные волокна, пальцами. Оно все время силилось поднять голову и посмотреть вверх, но только неловко елозило на месте, как полураздавленный жук. От уродца исходил тошнотворный запах бессилия и бездумного, насекомого любопытства, такой острый, что Шеффлеру сделалось совсем худо. Голова закружилась, и - точно алкоголь снова воскрес в крови - смазались и потекли все предметы в комнате. - О, черт, - простонал Йорг. - Что это такое? Тонкие паутинки-пальчики оплели его ботинок. Мягко нажимали, но не могли продавить искусственную кожу. Теребили носок и брючину. - Твоя дочь, - коротко ответила Феодора. - Люка. Прошу любить и жаловать. А ты, как будто, не очень-то удивлен? Ты ждал чего-то подобного, да? Не даром ведь ты так поспешно смылся, точно за тобой сотни бесов гнались на вонючих кобылах? Ты ведь все знал наперед, правда? Йорг молчал. - Ну, что же ты, милый? Язык прикусил? Изреки. - Черт, - тупо повторил Йорг. - Какая еще, к черту, дочь?! Я не понимаю, почему ты... Феодора, почему ты не уничтожила это? Да не знал я ничего, просто надо было уехать. Я всегда в пути — работа такая. Приходится гастролировать. Я и так слишком задержался тогда в Шаумберге. О, Господи, Феодора, скажи этому... скажи ей, чтобы она перестала! Мне больно! - взвизгнул он истерически. - Люка, отпусти, дай папаше объясниться. Никуда он от нас не денется. Вот, у него уже задница приклеилась. Продолжай, ну? - Ну, зачем ты так? Феодора, неужели ты не видишь, что это не человек? Надо было сразу придушить. Я... ты моложе меня, и наверное, не помнишь... Но читала наверняка или слышала. В **** году случился выброс в море какой-то дряни, не скажу точно чего, я не химик, а ты и подавно, но все жители побережья обучились. В генах произошли мутации. С тех пор начали рождаться такие вот, а чаще - губить матерей еще до родов. Они ядовиты, эти плоды, и сильно разрастаются. Ну, как раковые опухоли. Многим из нас запрещено иметь детей. Нас обследуют раз в три года, в смысле мужчин. Ну, и женщин — само собой, каждый год. - И тебе запрещено? - Нет, - солгал Йорг, боясь, что она на него донесет. - Я бы тебе запретила даже смотреть на женщин, - прошипела Феодора. Йорг беспомощно улыбнулся. - Тесты не всегда показывают... - он понимал, что несет чушь, что вместо того, чтобы оправдаться, сам себя обличает, но ничего не мог поделать. Мысли ворочались, как мельничные жернова. Ступни горели, точно вся кровь прилила к пяткам, а в голове — наоборот — остались только пустота и звон. Щеки холоднее, чем у покойника. Череп, точно пустая кастрюля. - Прости, мне очень жаль, что так получилось. Честное слово, клянусь, мне очень-очень жаль. - А уж как мне жаль. Йорг, ты не представляешь себе, каково это — выносить в своем чреве чудовище. Любить его, разговаривать с ним, ощущать его движения внутри себя, мечтать о нем — а потом произвести на свет и увидеть. Урода. Монстра. Крошечного и беззащитного, но — не человека. И все равно — часть себя. Ты представляешь, каково это — жить с ним под одной крышей? Ты говоришь — уничтожить. Но оно... она... в ней есть что-то такое детское... Йорг, она, Люка, играет. Как обычный ребенок. Я наняла мальчика из местных, чтобы приходил, занимался с ней и учил немного. Буквы показывал, но буквы она не запоминает, а вот башни из кубиков строит. Низенькие, ей трудно головку поднимать. У нее шейные позвонки срослись, - голос Феодоры прервался и точно заблестел от слез. Не глаза — глаз ее Шеффлер не видел, потому что смотрел в пол — а голос, и этим блестящим звуком она как будто разрезала духоту. Она словно расстегнула молнию и скинула черные одежды, всего лишь на миг представ такой, как раньше — доверчивой и беззащитной, до кончиков ногтей полной виноватой нежности. Йорг содрогнулся, и, точно сказочный Кай, чуть не выронил из сердца ледяной осколок. Ему стало легче, и, слегка расправив плечи, он опустил руку в карман. Оружия там не было — «хоть бы нож захватил, идиот», - выругался про себя — но пальцы нащупали баллончик с пеной. На три четверти пустой, предназначенный к выбросу, однако разок пальнуть в уродца сумеет. - Феодора, пойми, - Шеффлер пытался говорить спокойно, - это не человек, это мутант. Ее нужно убить, ну, вот как клопа раздавить — и все. Она внесена в какие-нибудь бумаги? Свидетельство о рождении есть? Запись в мэрии? Все равно, даже если так, ни один суд не признает ее человеком. Ты, конечно, не знаешь, но есть закон... - Так ведь и ты мутант, Йорг. Что же тебя не убили? - губы Феодоры презрительно скривились, и доверчивая девочка исчезла, так и не успев достучаться до заколдованного сердца. - И, между прочим, зря. Но ничего, это легко исправить. Снова навалились тяжесть и тошнота, живот болезненно скрутило, а сведенные судорогой пальцы выпустили баллончик. Йорг полувисел на стуле, беспомощный, словно кусок мяса на разделочной доске. - Открой окно, мне плохо. Пожалуйста. -А, ты уже чувствуешь? - Феодора, вдруг сделавшись высокой и твердой, как скала, нависла над ним. - Чувствуешь ее ненависть? Да, она ненавидит тебя, и я тоже. Только ее эмоции в сотни раз сильнее и могут разрушать. Этот мальчик, Франтишек, который приходит к нам, он очень чувствителен. Видел бы ты, как его здесь крючит. Но Люка его любит, этого мальчика, и не хочет убивать, а тебя убьет. Все, Йорг, твоя песенка спета. Получи, что заслужил. Она пухла и раздувалась, все больше чернея, колыхалась на сквозняке. Хотя какой сквозняк — окно-то закрыто. Это ветер ненависти дул с пола, терзал ботинки, полз по ногам. Йорг уже ничего не видел — только громадную волну с яростным пенным гребнем. Он тонул в море, а вокруг плавала мертвая треска и сельдь, и щупальца дохлых кальмаров оплетали ступни, подобно гигантским бесцветным водорослям. Кругом была смерть и ничего кроме смерти. Однако Шеффлер знал, что в глубине, куда он медленно и неотвратимо опускался, таится источник света — рыба-удильщик или просто отражение солнца, упавшее когда-то в воду, да там, на дне, и заснувшее. Теряя сознание, он продолжал цепляться за что-то холодное и цилиндрическое в своем кармане. Потом волна обрушилась и перевернула Йорга на спину, а может, и не его перевернула, а злого уродца по имени Люка. Море загустело, ветер поднялся до горла — и вот тогда свет воссиял. Франтишек мог поклясться, что не взбунтуйся в нем в тот момент пыль — отвратительная, мерзкая, одуряющая пыль — он поговорил бы со своим кумиром и, вероятно, отважился бы задать ему пару вопросов. Да хоть автограф попросил бы. Ведь приберег за пазухой ручку и блокнотик. Да какое там — зашнурованная гортань не пропустила ни звука. Спасибо, что дышать удавалось — пусть и с болью, короткими, хриплыми затяжками. Пришлось изображать из себя немого, улыбаться, насколько позволяли отвердевшие губы, и кивать, как китайский болванчик. Франтишек ненавидел себя — свое засоренное страхом, непослушное тело, неловкость и деревянность жестов. Его взгляд пугался и съеживался, натыкаясь на чьи-то глаза, а несоразмерно большие руки во время любого — чаще всего вынужденного - разговора хотелось, но некуда было спрятать. Не только во сне, но и наяву он все чаще задумывался о противоречивой сущности мира — внутри белого, а снаружи красного — и сам не понимая, что это значит, мечтал ее выявить. Сперва рассекал ножом паприку и редиску, но это казалось ему чересчур примитивным, хотя в паприке всякий раз обнаруживалось много косточек, и все они определенно имели некий смысл. Если разрезать человеческое тело — косточек будет ничуть не меньше. Внутри оно не белое, так ведь и паприка внутри не белая? Оно и снаружи не красное, значит, для модели мира никак не годится. Редиска годилась бы, но косточек в ней почти нет. Получается замкнутый круг. Франтишек сознавал, что сходит с ума. Из-за астмы и социофобии он полгода не мог ходить в школу — да и раньше-то учился с трудом — но условился сдать экзамены экстерном. Бесполезная затея. Все чаще ему приходило на ум, что толку от формул и правил — никакого, и что недалек час, когда мучимый безумной дилеммой, он выявит себя самого. Порой, сидя над опостылевшим учебником, Франтишек доставал из кармана складной нож и делал длинный надрез на руке, от локтя до запястья. Убеждался, что внутри у него не белое, и подставлял под струйку крови чистую страницу — библиотечной, между прочим — книги. Это доставляло ему странное удовольствие. Через пару минут он спохватывался, вырывал перепачканные листы, бинтовал раненую руку и со стыдом в сердце шел в граффити-парк, поливать из баллончика трухлявые пни, ржавые балки и наспех скрученные проволочные каркасы. Разбрызгивал пену и формировал скульптурки, а мысли крутились вокруг столь желанного, при всей его чудовищности, самовыявления. Франтишек представлял, как будет лежать, разъятый от паха до горла аккуратным лезвием, в том лесу, где на моховой кочке два года назад нашел череп олененка. Крошечный череп — с вытянутый острой мордочкой и зачатками рогов, отмытый ливнями, снегом и весенними ручьями до первозданной белизны. От возбуждения и страха дрожали пальцы, и Франтишек чувствовал себя совсем больным. После разговора — а точнее, несостоявшегося разговора - с Йоргом Шеффлером он понял, что не может больше терпеть. Вначале, проверяя собственную решимость, послонялся по улицам. Накрапывал мелкий дождь. Рваные тучи то сходились, затмевая день, то встряхивались, как шелудивые дворняги, обдавая городок каплями холодной влаги, то разбегались в стороны. Солнце выглядывало на небо и рассыпалось радугами на мокрых карнизах. Франтишек ходил, смотрел и прощался с жизнью. Про Феодору и маленькую Люку он забыл. Да и то сказать, что значит игра в зеленые кубики по сравнению с личной неминуемой смертью? Вспомнил только, когда углубился в лес и услышал зов большой Люки. Противиться ему Франтишек не мог, да и не пытался, потому что большая Люка умела причинять боль. Вот и теперь, свернув с дорожки, он двинулся сквозь кусты — рискуя лишиться штанов, а то и зрения — покорно, точно ведомый дудочкой Крысолова ребенок. Собственно, Люка была одна, но Франтишек воспринимал ее как две сущности. Маленькая обитала в тельце больного ребенка, строила из крашеной пластмассы замки - легкие и затейливые, как из пены - но которые то и дело рассыпались, приводя уродца в бессильное бешенство, в жалкое отчаяние. Она ласкалась и просила ласки, тычась жесткими вихрами во Франтишековы лодыжки. Лопотала налитым кровью языком. Со слюной выплевывала только ей ведомые, младенчески трогательные и бессмысленные слова. Большая гнездилась за шишковатым лбом маленькой Люки, однако, подобно рою пчел, витала над Шаумбергом. Она командовала строго, оценивала придирчиво и самодурно, а карала жестоко. За одну неловкую мысль жалила, как разъяренная оса, причем в самые уязвимые части тела. Это укусы потом долго болели и чесались. Заставляла цепенеть на стуле и хватать ртом воздух. Могла надавать пощечин, так, что голова запрокидывалась, словно у тряпичной куклы, а перед глазами плясали огненные круги. Так что Франтишек - хоть и тискал в кармане складной нож - безропотно дал большой Люке дотащить себя до соснового крыльца. Толкнул дверь с подковой и увидел Феодору, а у ее ног — опрокинутого ничком человека. Серая ветровка мужчины показалась ему смутно знакомой, но Франтишеку было не до нее, потому что рядом — на спине — багровая от напряжения, беспомощно барахталась маленькая Люка и пыталась перевернуться. Он застыл и вцепился взглядом в круглое востроносое лицо. Гладкое, как паприка, блестящее, как помидор, и чуть более темное, чем редиска, но все равно — красное, красное, красное... Уродливое существо молотило ладонями по воздуху и сучило ножками-ластами, а он, задохнувшийся от жалости, ослепленный кошмарами, замордованный большой Люкой, уже не мог не выявить нечто красное. Он просто физически не мог не выявить нечто красное, вдобавок полное косточек, и если бы внутри она оказалась еще и белой — Франтишек окунулся бы в нирвану. Однако из раны хлынула обычная кровь. Маленькая Люка захрипела, забулькала и забилась в конвульсиях, а куда делась большая Люка, он так и не понял. Феодора накинулась на него, как тигрица, у которой отняли тигренка, кричала и плакала, и со всей силы лупила его разделочной доской по спине. - Что ты сделал? Что ты сделал!? Ты убил ее, подонок! Зарезал! Люка! Люка! Франтишек и не думал сопротивляться. Он чувствовал себя половиком, из которого выколачивают пыль. Мягкий, бархатистый налет оседал на столе и стульях, на буфете и разбросанных повсюду зеленых кубиках — обращая их в пепельные — на золотых волосах Феодоры, вплетая в них седину, на ее карающих руках, на джинсах и ветровке незнакомца, который — к счастью — очнулся и кое-как отполз в угол. Франтишек ежился, вздрагивая от ударов, дивился, как много в нем скопилось дряни — и с наслаждением дышал. Впервые за последние годы легко, полной грудью дышал. Эпилог «Она доверилась чужаку и получила по заслугам, - сплетничали о Феодоре в Шаумберге. - Кто же с ними связывается, с этими, с побережья?» «Она выпила ядовитую кровь своей дочери и умерла», - говорили про нее. Большая Люка, вырвавшись на волю, некоторое время носилась над городком. Даже вызвала небольшое землетрясение, из-за чего у матери Эдгара в шкафу побились тарелки, а «черные любовники» в 3D-граффити-парке просели, как будто встали друг перед другом на колени, но так и не разомкнули судорожных объятий. «Вдовушку» похоронили в паре метров от коленопреклоненных истуканов и, хотя вины за ней никто не знал, крест на свежем холмике решили не ставить, как и плиту с именем, чтобы как можно скорее могилу поглотила земля. Так и случилось. Только кустики редиски обильно проросли на месте захоронения — да такой рассыпчатой и сладкой, что Эдгар не мог удержаться и тайком ел ее. Каждый вечер он приходил на окраину граффити-парка, садился у подножия «черных любовников» и вытягивал из жирной почвы сочные корнеплоды. Вытирал о штанину и вгрызался зубами в хрусткую мякоть — неизменно постигая при этом смысл бытия. Эдгар подозревал, что редис на могиле посеял его друг, но это было не так. Франтишек исчез из Шаумберга за день до того, как предали земле «вдовушку». Он ушел вслед за Йоргом и Гельвардом, в сторону Гельзенкирхена, а потом — вместе с ними — отправился дальше, на побережье. Распогодилось. Весеннее солнце жарило нещадно, и путники, изрядно потрепанные и задумчиво-рассеянные, обливались потом. Гельвард шагал уверенно и нес на спине рюкзак. Йорг, прихрамывая, тащился следом налегке. Не успели миновать пригородно-огородную зону, как их нагнал тощий паренек с ладонями, похожими на кленовые листья. «Франтишек», - вспомнил Йорг и приветливо улыбнулся. Мальчик тяжело переводил дух, прятал взгляд, но светлая тень улыбки коснулась и его глаз, и заставила их заблестеть открыто, по-новому. - Здравствуйте, - буркнул он себе под нос. - Я хотел... очень хотел поговорить... но вы так спешили. - Привет-привет, - откликнулся Гельвард. - Мы и так опаздываем. - Ты спас мне жизнь, - заметил Йорг. - Что ты хочешь? - Да ну, что вы, - застеснялся Франтишек и, набравшись храбрости, выпалил. - Я хочу быть вашим учеником! - Да ты и без меня многое умеешь, - усмехнулся Шеффлер. - Славный ты парень, честно. Прямо как я в твои годы. - Вот только людей боюсь, - признался Франтишек. - И меня тоже? - удивился Йорг. - Ну, тогда тебе — с нами. Мы все друг друга боимся, - сказал Гельвард. - Да ну тебя, - засмеялся Йорг. Беседуя так, они прошли от пригорода Шаумберга до Гринвальда, а оттуда, через заболоченный лес, до самого Гельзенкирхена. |