Книги с автографами Михаила Задорнова и Игоря Губермана
Подарки в багодарность за взносы на приобретение новой программы портала











Главная    Новости и объявления    Круглый стол    Лента рецензий    Ленты форумов    Обзоры и итоги конкурсов    Диалоги, дискуссии, обсуждения    Презентации книг    Cправочник писателей    Наши писатели: информация к размышлению    Избранные произведения    Литобъединения и союзы писателей    Литературные салоны, гостинные, студии, кафе    Kонкурсы и премии    Проекты критики    Новости Литературной сети    Журналы    Издательские проекты    Издать книгу   
Главный вопрос на сегодня
О новой программе для нашего портала.
Буфет. Истории
за нашим столом
1 июня - международный день защиты детей.
Лучшие рассказчики
в нашем Буфете
Конкурсы на призы Литературного фонда имени Сергея Есенина
Литературный конкурс "Рассвет"
Английский Клуб
Положение о Клубе
Зал Прозы
Зал Поэзии
Английская дуэль
Вход для авторов
Логин:
Пароль:
Запомнить меня
Забыли пароль?
Сделать стартовой
Добавить в избранное
Наши авторы
Знакомьтесь: нашего полку прибыло!
Первые шаги на портале
Правила портала
Размышления
о литературном труде
Новости и объявления
Блиц-конкурсы
Тема недели
Диалоги, дискуссии, обсуждения
С днем рождения!
Клуб мудрецов
Наши Бенефисы
Книга предложений
Писатели России
Центральный ФО
Москва и область
Рязанская область
Липецкая область
Тамбовская область
Белгородская область
Курская область
Ивановская область
Ярославская область
Калужская область
Воронежская область
Костромская область
Тверская область
Оровская область
Смоленская область
Тульская область
Северо-Западный ФО
Санкт-Петербург и Ленинградская область
Мурманская область
Архангельская область
Калининградская область
Республика Карелия
Вологодская область
Псковская область
Новгородская область
Приволжский ФО
Cаратовская область
Cамарская область
Республика Мордовия
Республика Татарстан
Республика Удмуртия
Нижегородская область
Ульяновская область
Республика Башкирия
Пермский Край
Оренбурская область
Южный ФО
Ростовская область
Краснодарский край
Волгоградская область
Республика Адыгея
Астраханская область
Город Севастополь
Республика Крым
Донецкая народная республика
Луганская народная республика
Северо-Кавказский ФО
Северная Осетия Алания
Республика Дагестан
Ставропольский край
Уральский ФО
Cвердловская область
Тюменская область
Челябинская область
Курганская область
Сибирский ФО
Республика Алтай
Алтайcкий край
Республика Хакассия
Красноярский край
Омская область
Кемеровская область
Иркутская область
Новосибирская область
Томская область
Дальневосточный ФО
Магаданская область
Приморский край
Cахалинская область
Писатели Зарубежья
Писатели Украины
Писатели Белоруссии
Писатели Молдавии
Писатели Азербайджана
Писатели Казахстана
Писатели Узбекистана
Писатели Германии
Писатели Франции
Писатели Болгарии
Писатели Испании
Писатели Литвы
Писатели Латвии
Писатели Финляндии
Писатели Израиля
Писатели США
Писатели Канады
Положение о баллах как условных расчетных единицах
Реклама

логотип оплаты

Конструктор визуальных новелл.
Произведение
Жанр: Просто о жизниАвтор: Борис Клейман
Объем: 210451 [ символов ]
День победы
Клейман Борис
 
День победы
Моим родным
1
Голда. Одесса.
Девушка шла по улице, и щёки её горели. Ей казалось, что все на Мясоедовской смотрят на неё. От стыда она закрыла глаза, остановилась и прижала ладони к щекам. Щёки оставались холодными. Девушка осторожно огляделась вокруг. На неё никто не смотрел, все спешили по своим делам.
На углу Старопортофранковской стояла будка сапожника, в которой бессменно работал Яков Борушек. Только раз он не открыл свою будку, когда уезжал хоронить дочь Симку, в пятнадцать лет сбежавшую с будёновцами и даже ставшей женой дивизионного командира и казначеем дивизионной кассы. Умирала она долго, беременная мертвым ребёнком. Всех врачей в Виннице мобилизовывали и белые, и красные – врачи нужны были каждой вступавшей в город власти. Поэтому вспоможением занималась старая повитуха, которая то парила Симку в бане, то подвешивала её за руки к потолку. Лишь когда Симку стало рвать безудержно чёрной кровью, пьяный дивизионный командир приволок из обоза ветеринара, пользовавшего артиллерийских лошадей, и пообещал пристрелить его, если он не поможет Симке.
Старый очкарик-еврей поцокал языком, переложил Симку на лавку в светлом предбаннике и сделал ей сечение. После чего велел расстрелять повитуху, что и исполнили будёновцы с лёгкостью тут же за баней. Телеграмма, отправленная ординарцем, пришла, как ни странно, вовремя, и Яков, имея телеграфное предписание от имени самого командарма, быстро добрался до Винницы в надежде застать дочь живой. Но застал лишь дивизионного командира, ревущего белугой и растирающего пьяные сопли по рыжей щетине. Симку хоронили еврей-ветеринар и Яков, завернув её обескровленное тельце в белую реквизированную простыню. Командир дивизии произнёс громкую речь о гидре мирового капитализма, которая сгубила верного бойца революции Серафиму, пострелял из нагана в небо и заставил горниста сыграть «отбой». Горнист сыграл «отбой» потому, что кроме него умел играть ещё один сигнал – «к бою». Когда все разошлись, Яков поплакал над могильным холмиком, пока ветеринар читал кадиш . Потом, в ожидании поезда, починил ветеринару две пары сапог и пару английских ботинок.
Вернувшись в Одессу, Яков сразу открыл свою будку. Срочных заказов он не брал, и все понимали – человек исполняет шиву , но с остервенением чинил накопившуюся прежде обувь.
Зельда прислонилась к будке сапожника. Яков даже не взглянул ей в лицо – зачем? Если человек знает все ботинки на Мясоедовской, ему не нужно смотреть на лицо.
- Как мать? – спросил Яков, не вынимая деревянных гвоздиков изо рта.
Зельда не ответила на его вопрос. Ответ уже был известен давно. Ей захотелось рассказать старому Якову всё, но горький стыд охватил её снова, и она молча заплакала.
- Поплачь, девочка, поплачь. Вот садись на стул и плачь. Легче не станет, но время пройдёт. А там, глядишь, и конец.
Но Зельда не присела на стул к Якову. Она утёрла слёзы и, собравшись с духом, двинулась дальше. Чтобы сапожник не догадался, куда и зачем она идёт, Зельда перешла на другую сторону улицы. Чем ближе к Привозу, тем меньше становилось знакомых. Зельда чуть успокоилась. Но не надолго. Едва она вступила на рынок, её сердце забилось снова с громким стуком.
Она бессмысленно проходила мимо лиловых баклажанов, глянцевито блестевших на солнце, мимо жарко полыхающих помидоров «бычье сердце» и «дамский пальчик», мимо пахучей зелени укропа, лука, чеснока, мимо манящей молодости юного картофеля, мимо больших и маленьких, круглых и продолговатых, жёлтых и зелёных дынь, мимо арбузов, винограда лилового, красного, зелёного, янтарного, мимо подрумяненных яблок, продающихся вёдрами прямо с возов, мимо красного до черноты и прозрачно-зелёного крыжовника… Шёл четвёртый год НЭПа, и крестьяне везли на рынок, вспомнив старые времена, всё, чем славились Украина и Бессарабия в этот дивный сезон. Зельда кружила и кружила по Привозу, никак не решаясь вступить в мясные ряды. Но даже проходя мимо прилавков, на которых лежали говяжьи рёбра, она не спешила что-либо купить. Над сочащимися кусками говяжьей вырезки кружили мухи, печёнка пластами лежала на подносах, блестя в солнечных лучах. За спинами продавцов, одетых в неопрятные фартуки, висели на крюках туши, подёрнутые желтоватым жиром. Но Зельду не интересовали ни ливер, ни телячьи ножки. Она кружила между прилавками, не решаясь на последний шаг. Однако, как она ни пыталась оттянуть время, оно, время, никуда не уходило. Оно, время, привело её в конце концов к прилавкам свиного ряда. И она остановилась, с ужасом глядя на бледно-розовые окорока и снежно-белое сало, которое пирамидками сверкало на солнце солью. Проглотив комок в горле, она подошла к ближайшему продавцу. За прилавком вяло переругивались молодуха-молдаванка и продавец-хохол. Их товар соседствовал друг с другом: копчёное по-бессарабски сало и украинское, нашпигованное чесноком, издавали умопомрачительный аромат. Увидев Зельду, оба продавца перестали пререкаться и с удивлением уставились на неё. Зельда молчала. Молчали и крестьяне.
- Чего тебе, девушка? – наконец спросила молдаванка.
Зельда испуганно отскочила от прилавка и почти бегом устремилась вдоль свиного ряда.
- Дивчина сказилась, чи що?.. – недоуменно спросил старик-хохол.
Зельда искала выход средь плотно стоявших прилавков. Но выхода не было. Новая экономика завалила довольством рынок беспросветно. Зельду била мелкая дрожь, и стыд жгучим кипятком заливал её сердце. Все продавцы, казалось ей, смотрели на неё, прекращая свою торговлю. Покупатели осуждающе оглядывали её с ног до головы. Наконец Зельда осмелилась спросить у старика за прилавком, у которого никого не было:
- В какую цену? – и указала на ломти сала.
Старик грустными малоросскими глазами взглянул на еврейскую девушку.
- Для чего тебе надобно? – спросил он по-русски.
Еле сдерживая слёзы, Зельда ответила:
- Мать умирает, попробовать просит.
И закрыла глаза.
А когда открыла глаза, увидела, как старик молча прижал к груди здоровенный обсыпанный крупной солью кус и одним махом отрезал ломоть снежного сала с прожилками мяса. Тщательно завернув его в чистую холстинку, он протянул сало еврейке.
- Сколько я должна? – спросила Зельда, виновато глядя на старика.
- Иди, девушка. Ничего не возьму с тебя. Ступай с Богом.
…Когда Голда прожевала кусочек принесённого сала, она, умиротворённо сложив руки на груди, произнесла:
- Какая же я была дура всю жизнь, что не ела эту вкуснотищу.
Наверное, с этого всё и началось.
Наверное, с этого всё и началось, думала теперь Зельда.
 
Воздух почти зримо стекал из открытой форточки по тёмным окнам на пол, выталкивая в квадратный чёрный зев табачный дым. Зрелище завораживало: сизые слои, вытягиваясь и шевелясь, как длинные водоросли, вдруг, словно спохватившись, кидались наружу и исчезали в зияющей пустоте. Малевич, подумал Марк, это надо будет куда-нибудь воткнуть. Отупение сосредоточилось в туго напряжённых глазных яблоках и стало забивать тонкий гвоздь в темя.
- Чаю? – спросил Костя, с шумом втягивая из стакана кипяток.
Но не хотелось уже ни сигарет, ни работы, ни отдыха. А от одной мысли о чае сладкая жгучая волна подкатывала из недр желудка к ноздрям.
- Давай вернемся к школьному двору.
Костя включил перемотку, и на телеэкранах застывшие люди пустились в нелепый бег задом наперед.
- Останови, – попросил Марк, когда мелькнула смена кадра.
Изображение застыло. Неестественно сочная цветопередача резала глаза. Марк попробовал подрегулировать цветовой баланс, но изображение от этого стало тусклым, а лица у людей приобрели мертвенно-зеленоватый оттенок.
- Это от усталости, – сказал Костя. – Мне тоже стало казаться...
- Ты можешь сделать здесь наплыв?
- Я всё могу. А что это?
- Мне нужно медленное затухание кадра и проявление сквозь него следующего.
Костя постучал ногтями по зубам, ловко и без фальши выбив Каприччо Паганини.
- Интересно...
Он стал отключать и переставлять какие-то штекеры, отчего на экранах запрыгали кадры с разных магнитофонов. На правом мониторе побежал эпизод ссоры в школьном дворе. На левом Еленка выходила из здания аэровокзала. Костя нажимал какие-то кнопки, изображения на нижних экранах то появлялось, то гасло. Марк равнодушно следил за его манипуляциями.
Что изменится, если опережающий звук заменить наплывом? Даже если оставить музыкальную поддержку... как я ненавижу это новомодное «саундтрек»!.. всё равно будет мутота. Муторная пустота. Словно глину жуёшь. Впрочем, пустоты-то как раз у тебя и нет. Актёры работают от души. Обыкновенные провинциальные актёры из обыкновенного – «областного»! – провинциального театра. И спектакли у них заунывные. И играли они на сцене, невнятно пережёвывая тексты Островского и Бомарше и вычурно изображая страсти. А тут первый раз перед камерой – и живые! А Еленка? Кто бы мог подумать, что племянница кроме коньков и конфет ещё на что-нибудь способна? Типаж, сказал ты тогда, попробуем. Терпеть не могу снимать взрослый фильм с детьми. Много ты снимал, Спилберг... Это первый. Вообще первый для всех. Кроме Серёжи-оператора. Даже он удивлялся, как играла Еленка. Это не реализм, сказал он, когда отыграли самый трудный, самый страшный эпизод, это – правда. Мук эпизод стоил танталовых. Я не буду это играть, заявила Еленка. К её лёгким капризам привыкли, как привыкли к её вечным ирискам во рту, и всякий раз перед входом в кадр Валентина тонировала ей лицо и оконтуривала губы. Я это играть не буду, так не бывает. Чего-чего? Это ты кому рассказываешь, как бывает и чего не бывает? Заслуженный учитель республики, преподаватель литературы, автор методик и многих книг, по которым учителя всей страны преподают Блока и Пушкина, и вдруг – антисемит, просто пещерный звероящер! Это бывает? Смакователь стихов Гумилёва и Ахматовой подсчитывает, каков процент «их» в средней школе – это бывает? Любитель прогулок по гранитным набережным прозрачными петербургскими ночами (в окружении почитательниц из приезжих студенток) выискивает девочку-квартеронку и тонко измывается над ней – это бывает? Выплюнь конфету и марш репетировать! Всё равно это я играть не буду, потому что это неправда! Не мог учитель смешать на одном уроке «Капитанскую дочку» и «Скупого рыцаря». Да я же сам слышал, с каким наслаждением прототип выговаривал каждое пушкинское слово: «Да знаешь ли, жидовская душа, собака, змей! что я тебя сейчас же на воротах повешу!» Всё равно – неправда! А что есть правда?
В смысле – истина? Чему верить и чему не верить в картине? Если солгать в мелочи, не продумать деталь – рухнет всё или нет? Ну, бегает Штирлиц полтора десятка серий с портативным диктофоном то к Мюллеру, то к Борману. А то, что транзистор (цитируем советскую энциклопедию) «изобретён в 1948 году американцами Шокли, Браттейном и Бардиным» – (голос Ефима Копеляна) «Штирлиц ещё не знал». А если б знал, глядишь, и агент Клаус остался бы жив, и пастора Шлага не удалось бы завербовать, да и сам Шлаг ничего бы в Швейцарии не раздобыл, и Штирлиц не боялся бы разговаривать в своей машине с радисткой Кэт и с партайгеноссе Борманом в его, партайгеноссовой, машине, потому что подслушивающее устройство размером с хорошую тумбочку надо было в бормановскую машину как-то незаметно для окружающих пристроить. Вот вам и деталь! Не говоря уж о менее заметных нелепостях вроде послевоенных песен Эдит Пиаф, которые слушают Штирлиц и Шлаг в машине по радио из Парижа, или плёнки на лавсановой основе в магнитофонах, – всех этих нелепостей куда как больше, чем семнадцать мгновений. А попробуй выбрось эти не существовавшие в те годы диктофоны и панельные радиоприёмники – весь сюжетец псу тевтонскому под хвост.
И к чему этот в пустоту направленный сарказм? Пипл-то хавает за обе щёки! Людям, главное, нравится! Обывателю. А обыватель – не человек? А плевать я хотел на обывателя. Слюны не хватит. Помнится, на одном из семинаров спорил до посинения пупка с Мэтром об одной старой, ставшей классикой, картине, старого, ставшего классиком, режиссёра. Так не ходят геологи, кричал ты тогда, с пустым рюкзаком на пояснице и спальными мешками в руках. И вообще, геологи не ходят, разве что в сортир! Не верю! Штукарь, кричал тебе Мэтр, блох везде ищешь! В каждый, понимаешь, чугунок ему плюнуть надо, цитировал он сам себя. Мэтр любил цитировать себя. Тут главное – романтическая поэтика режиссёра, его индивидуальная стилистика. Особенно, ехидно поддакивал ты, в надрывных словах героя: «Это простая арифметика. Оставьте меня одного» – очень индивидуально! Ты думаешь, это неправда? Правдиво в этом фильме тайга горела. Но после этого неумолимого, как саркома, и мощного, как сель, героического пафоса и в пожар не верится. И что с того, что после съёмок Смоктуновский, Ливанов, Урбанский и Самойлова залечивали ожоги? Я так снимать не буду.
Ты и не снимал так.
И никак вообще не снимал. Если не считать четырёхмесячного идиотизма на маленькой уральской телестудии под названием «ЭХО-фильм». Дорвался тогда до сладкого, за что только не хватался: и рекламные ролики для выплывшего из подполья пошивочного цеха, и «История голода на Южном Урале в 20-е годы» по материалам краеведческого музея, и «Опасности весеннего огня» по просьбе пожарной службы города (совершенно бесплатно, так как директор той телестудии прокручивал через эту противопожарную службу какие-то товарно-финансовые махинации), а уж открытых уроков в школах – без счёта. Один фильмец к юбилею Вагонного завода удовольствия доставил столько, что шлягер к нему «Это не рай – живи Вагонка и процветай!» долго ещё по ночам срывал с постели и заставлял рассекать облака табачного дыма в бессонные ночи. И беспрерывные заработки съёмками цыганских свадеб, дней рождений сытеньких перекупщиков и стройных начальниц городских бань продолжались бы до бесконечности, если бы Лёвка не бросил своё малоденежное инженерство на заводе и не организовал «товарищество с очень ограниченной ответственностью перед клиентами», которое и запродало идею «Прекрасной квартеронки» на корню двум коммерческим банкам.
Мы сделали всё так, как сказала Еленка. Даже когда она указала Серёже, откуда снимать, он, не говоря ни слова, передвинул все свои штативы и прожектора. А потом произнёс: «Это не реализм, это – правда. Как она это может в тринадцать лет?»
И вот теперь ничего не получалось. Всё казалось затянутым. Кадры не стыковались. А «под стук» монтировать не хотелось. Вместо расписанной в режиссёрском сценарии динамики шли сплошные «говорящие головы», от которых раздирались челюсти в зевоте с подвывом. Сперва думалось, что это из-за Лёвкиной скупости: видеомикшер самый дешёвый, монтаж из-за этого почти линейный: «Клеим прямо на коленях», – ругался Марк; мониторы анонимной фирмы с загадочным названием «KIТТ» искажали цветопередачу, звук черновой не подвергался никакой обработке. «У Копполы и того не было, – ругался в ответ Лёвка, – а «Апокалипсис» на века. Вертолёт ты хотел – получил, аэропорт хотел – снимали прямо в здании и на поле. Работу школы дестабилизировали на месяц вперёд. Гони фильму – фестиваль на носу!» И вот спустя два месяца после окончания съёмок стало понятно, что режиссёр, он же постановщик, он же сценарист, он же выпускник ВГИКа Марк Кацнельсон страдает разжижением мозга и ходит под себя. И места ему нет даже в клинике имени товарища Кащенко, относительно больных которой ещё не утрачена надежда на выздоровление.
А Костя действительно мог всё – он сделал-таки наплыв и теперь выстукивал арию Тореодора.
- Всё. Спасибо. На сегодня хватит. А Шнитке можешь?
- Я всё могу. А что это? – спросил Костя, натягивая куртку. – Остаёшься?
- Я здесь посплю.
- Кассеты не забудь вытащить.
Шаги Кости долго раздавались по гулкому коридору. Потом снизу, с первого этажа, донеслись неясные голоса: это сторож ДК открывал, разбуженный, двери.
...Сваливать отсюда надо в Москву. Зачем? Ну, театры, музеи, галереи. Глупо придумал. В Ленинград? В Париж? В Токио? Даже в центре галактики такая же, должно быть, тоска, как и в этой дыре. Да и не надо тебе никуда ехать. А надо бы – в строгой последовательности! – встать утром на лыжи да пробежаться по снегу с хрустцой километров десять-двенадцать – на большее, пожалуй, уже не хватит. Да вернувшись и стянув с себя мокрую рубашку, залечь в горячую ванну и представить, что уснул где-нибудь рядом с Алуштой под зонтиком на шезлонге. И, вылезши из ванной, завалиться голым на чистую простыню и действительно проспать – без сновидений, без назойливых мелодий попсы, без тупо ворочающихся мыслей – до вечер. А восстав из провала, выпить большую керамическую кружку чёрного сладкого кофе с чёрным же хлебом и постной ветчиной. А после сходить к Николаичу, познакомиться с какой-нибудь его девкой, коих толклось у него в квартире всегда больше двух, да затуманить её умненьким разговорчиком и, разомлевшую, оставить, не обременяя себя большим, в недоумённом неудовольствии. И вернувшись по вечернему морозу в снятую Лёвкой квартиру, раскупорить бутылочку «Псоу» из запасов под кроватью да испанских маслин, да почитать что-нибудь из лирики – Рейна, например, или Надсона. А для лучшей очистки мозгов погулять под звёздами. И будет к утру в душе санитарно чисто, и воцарятся в ней покой и благодать, и ясными станут помыслы твои.
Но алгоритм рухнул в самом начале: и лыж у тебя нет, и снега в августе в этих широтах не бывает, и холодильник, где должна была лежать ветчина, отсутствовал. А были только девки у Николаича, но без лыж, ванны и кофе девки эти к употреблению не годились ни в каком решительно виде.
В комнате, которую назвать студией было невозможно, установилась тишина. Марк помассировал пальцами глазные яблоки, но облегчения не наступило. Он с натугой вытащил шпингалеты из застарелых гнёзд и раскрыл окно. Августовский воздух сквознячком подул в лицо. В тёмном пространстве светились проёмы цеха недалёкого завода. Окна человеческого жилья были темны, как выбитые зубы. Из окна горячий воздух нёс ароматы влажной пыли и растопленного асфальта. Ветерок со стороны многоквартирных домов приносил запах чего-то съестного: то ли ванилью с корицей тянуло оттуда, то ли куриной лапшой. «Как выбитые зубы...» – подумал Марк. Не дёсна, не место, где раньше стояли – висели? росли? торчали? – зубы, а именно: темнели, как... Пустота. Тоска необъяснимая. «Среди кирпичного надсада, – подсказала память, – плывёт кораблик негасимый из Александровского сада».
Продолжая бормотать строчки Бродского, Марк, ещё не осознавая чётко, чего он хочет, достал несколько чистых кассет, постоял, положив на них пальцы и вслушиваясь в монотонные и непонятные строки. Плывёт во мгле Замоскворецкой, плывёт, в несчастии случайный, гуляет выговор еврейский по жёлтой лестнице печальной. И от любви до невеселья... «Господи! – задохнулся Марк, – «от любви до невеселья...» – после таких строк нужно стреляться. А что такое стихи для неверующего человека, если не замена молитвы?»
И он ещё раз повторил: и от любви до невеселья под день седьмой, под воскресенье...
Марк спешно отсоединил от треноги камеру, уложил её в кофр, туда же упаковал кассеты и аккумуляторы с адаптером, после чего отправился в снятую для него однокомнатную квартиру. Сторож, отпирая двери, молчал, красноречиво демонстрируя нецензурное выражение лица. Пока Лёвка не взял в аренду второй этаж этого заводского ДК, сторож здесь не дежурил. Запирали дверь на амбарный замок, и никто сюда не лазил: всё что можно было утащить, украли отсюда ещё при Сталине или вскоре после него, в годы активной борьбы с расхитителями социалистической собственности. Теперь молодой пенсионер, отработавший свои годы на государство ради умеренной пенсии и получивший это место по знакомству от директорши ДК, выражал брезгливое недовольство своим работодателям. Марк профессионально зафиксировал это внутреннее состояние расслабленного приближающимся утром «секьюрити» и двинулся в направлении своего временного жилища.
...Собирая сумку, он отсеивал из потока мыслей лишние, ассоциативно всплывающие обрывки и аллюзии, стараясь зафиксировать только то, что работало на настроение. Но и отброшенные обрывки не забывались, а маркировались: это пригодится, это продумать и пустить задним планом, а это – руки на пушистом полотенце, только руки должны быть заскорузлыми, обветренными и почти чёрными, с обломанной чёрной каймой ногтей, а полотенце ослепительной белизны... и всё сверхкрупным планом и медленно, медленно панорамировать,.. захотелось даже записать этот кадр сейчас же, чтобы не забыть, – ничего не пропадало даром, всё складывались в далёкий запасник памяти. Марк уже перестал удивляться этой способности мозга запоминать самые странные картинки, лишь иногда их записывал, особенно пришедшие по ночам среди бессонницы, – более того, он ещё со вгиковских времён всячески тренировал эту способность. Потом бросил: мозг независимо от него отрабатывал любые – попавшие в поле зрения или придуманные картинки – в мизансцены кадра. Весь мир был материалом, который надо было раскадровать и мизансценировать.
...А вдруг её нет, думал он параллельно. Могла ведь уехать в деревню. Как это будет называться? Клип – музыкальный жанр, а поэзия? Поэзо-клип? И её лицо. Шаговая трансфокация в секундном темпе – и глаза на весь экран. С морщинками. С катышиками плохой туши на ресницах. Со сломанными бровями. И выйти на блик солнца. Снимать буду на Тверском бульваре. Возле того самого дуба. Такая метафизическая отсылка. Кому надо – тот поймёт. Хороший бы компьютер ещё... Не Коппола, чай, придётся делать лучше.
...А как ты собираешься суметь купить билет, спросил он сам себя. Марк набрал телефонный номер. Дежурным оказался Петров. Как он выглядит, Марк вспоминал с трудом. Кажется, у него была бородавка над левой бровью, но это было не важно. Важно было другое: Петров лучше запомнил Марка, чем тот его.
- Три месяца назад мы у вас вели съёмки... – начал было Марк.
- А как же! – Марк даже увидел довольную улыбку у самого микрофона. – Помню, помню! И когда будет фильм?
- Да вот срочно надо вылететь в столицу. Не знаю, как с билетами.
- О чём речь? Посадим. Через два часа рейс. Мою-то не вырезали?
Марк вспомнил – бородавка была у другого. А этот совершенно безликий, только какая-то неясная размытая тень между носом и губой – бывшие усики-ниточки, свидетельствовали о некогда былой славе лётчика-удальца среди женского пола. Он так долго и тонко намекал Лёвке на желаемость участия его супруги, обожавшей кино, в съёмках, что директор сдался и попросил воткнуть её куда-нибудь. Пришлось вставить дебелую тётку в лётной форме на задний план. За этот шедевр ты мне заплатишь. Кровью.
- Что вы! Без неё там весь эпизод бы рухнул! Она прекрасно чувствовала ритм и так вписалась в кадр, что держит на себе всю композицию.
А ведь это где-то правда, подумал Марк. Правда где-то. И не у тебя. Несмотря на гигантский бюст звезды гражданской авиации. ...И играла она профессионально, просто вторая Орнелла Мути. Я думаю, что её надо ещё раз попробовать и, возможно, дать полновесную роль. Да что вы!.. Она будет в восторге, даже если второго плана. Мы сейчас работаем над сценарием, там нужен именно такой типаж. Я ей могу передать? Конечно, это будет нечто в духе итальянского неореализма.
А вот это ты зря! Тут же полетело: Бертолуччи-Антониони, Феллини-Пазолини, Кончаловский-Тарковский... Дежурный, как и его большая половина, страстью пылали к интеллектуальному кинематографу.
- ...Я тоже был потрясён игрой Янковского... да-да, особенно в заключительных кадрах. (Главное, не упомянуть Годара и Лелюша...) Однако я хотел бы узнать...
- Не беспокойтесь ни о чём, я посажу вас без билета. Летит наш экипаж.
Марк набрал ещё один номер. Лёвка подошёл не сразу – спал.
- Мне нужна твоя машина.
Директор спросонья соображал плохо.
- Я улетаю, – пояснил Марк. – Машину заберёшь из аэропорта.
- Смонтировал картину?
- Нет.
- Сколько времени?
- У меня рейс через два часа. Мне нужно срочно улететь.
- Ты когда ленту закончишь? Ты понимаешь, что я уже заявку подал и за участие заплатил?
- Лёва...
- Ты знаешь, клык моржовый, какие это деньги?
- …я сейчас...
- Ты знаешь, чьи это деньги и что они со мной сделают?
- ...подойду к твоей машине и, если ты не хочешь, чтоб я её угнал, спустись с ключами - там поговорим.
- Фарштип дан поц зех ин тухес вместо ключей! – орал директор.
- Лёва, посмотри утром монтаж. Это хлопковое масло, а не кино. Выйди, перекурим.
Через пятнадцать минут Марк говорил, укладывая сумку на заднее сиденье:
- Не могу. Понимаешь, или устал, или дурак, но – не могу. И никто не сможет, кроме меня.
- Через два месяца фестиваль. Через три недели просмотр.
- Лёва, я понимаю, я тебя режу...
- Да ты меня не режешь – ты меня за яйца жмёшь! – Лев полез под руль и отключил противоугонное устройство. – Держи, мудрила... с Нижнего Тагила! – Марк поймал брошенные ключи. – Пять дней тебе на полное опустошение простаты. Потом нанимаю другого режиссёра. А тебя выбрасываю из титров.
Марк сел в машину.
- Телефон, где меня искать, я тебе в календарь вписал.
- Да пошёл ты!
 
2
Пётр. Утро.
Утренний туман ещё наполнял ложбину, хотя майское раннее солнце припекало уже пригорки. Чёрт знает, откуда здесь эти пригорки, думал Пётр. До Урала далеко, на горы они не похожи. Холмы – не холмы, то подъёмы, то спуски. И березняки. Берёза – это хорошо. Доброе дерево. И строить, и баню топить. И дёготь гнать.
Колесо скрипело. Пётр шёл рядом с телегой, припадая на левую ногу, покалеченную ещё в детстве, когда на него, на младенца, лежавшего на меже, наступила лошадь. Так и осталась левая нога кривой, что спасало его от мобилизации, и когда воевали против германца в первый раз, и когда немец попёр во второй раз.
…На обратном пути надо заехать на дальний лесной склад, колесо смазать, да на МТС обещал забросить пару бидонов с дёгтем. А дегтярку-то я хорошо спрятал, ухмыльнулся Пётр в чёрную без седины бороду. Ревизорша приехала да с тем и уехала – всё на прежнего председателя списал: сгорела и сгорела дегтярка. И показал ревизорше горелую конюховку. Что она, городская, понимает? Нету дегтярки, полтора года как сгорела. А она вона, работает, как миленькая, что ни день, по пуду чистейшего дёгтю выдаёт. А не себе, не себе! Трактористам надо? Надо. А кому первому засеять? Мне. А кому зерно до дождей прибрать? Опять же и снова мне. И на пасеке – бидон на бидон поменял, трудодни мёдом выдал, а не полóвой от гречи. Бабы радёхоньки, бабам кипятка с мёдком попить до испарины – первое дело же. И лечатся они от своих бабьих хворей мёдом, и ребятишкам, какая ни есть, а сладость. Кабы не бабы наши, так и немца не выгнали б… А гречу невеяную в курятник отправил, куры-то чуть не каждый день теперь по яйцу сносят – опять же и снова норму по яйцу покрыл. Нет, что ни говори, а дегтярку я притырил хорошо. Надоть с Митрофановой договориться, у ней ныне кож лишку. Полегло у неё скотинки-то в зиму… Я ей дёгтю, а она мне кож, а я кожи-то сдам, отчитаюсь, а коровки-то целы! Целы кормилицы наши! И по молочку, и по маслу, и по сметане опять же и снова нормы закрыты. И креозот на лесопилку – договориться можно. А лесопилка – это же брус, это ж доски, это шпала! Ах, кабы не дегтярка скраденная, сидеть мне, как Силантию, председателю прежнему… А Митрофановой скажу, что с давних времён дёготь остался. А то донесёт ещё…
На подъёме Пётр присел на телегу – тяжело подниматься пешком на пригорок. Да и грязи прибавилось на выселках, колея вся водой залита…
Колесо скрипело громко. Нина вышла из дома, положила руки на шаткий невысокий забор, а поверх рук положила подбородок. Так будто и стояла, не дожидаясь никого. Лошадь дотащила Петра до калитки. Он, спрыгнув, подошёл к Нине.
- Как живёшь? – спросил Пётр, не здороваясь.
Нина ответила не сразу. Вздохнула. Поправила платок, перевязав узел. Подпёрла щеку кулаком.
- Живу себе, братец. Твоими стараниями тринадцатый годок вдовствую.
Пётр сапогом поскрёб о забор, счищая грязь. Брезентовый плащ на нём стоял колом, высохший после недавних дождей.
- Штакетник-то не ломай. Чинить некому, чай, знаешь сам.
- Будет тебе, – проговорил Пётр. – И время прошло, и Терентий твой жив.
- Может и жив. Повестки не получала. Все-ить письма через тебя идут. Так что, вдова я или нет – тебе виднее, – скорбно возражала Нина.
- Будет, сказал уже, – снова повторил Пётр, не решаясь спросить о том, зачем пришёл. Но сапог чистить перестал. – Не я Терентия сажал, не я тебя выселял. Я вообще в третьем ряду маячил.
- Конечно, не ты. Ты токмо раскулачивал со всеми да на выселки отправил. Это после того, как я тебя своими же руками вскормила, братец.
- А ты б хотела в Омский централ? Возьми лучше в телеге полбидона с обратом да перелей куда… Бидон вернуть надо.
Пётр стал кнутовищем снимать грязь с сапога. Нина не тронулась с места, только по рту быстро провела ладошкой, словно утёрлась.
- Как жиличка? – решился наконец спросить Пётр.
- Что – жиличка?
- Голодует?
- Сестра голодует, нет ли – ему неинтересно. Жиличка-еврейка – вот его забота. Где ж ей голодовать, когда вон полбидона пахтанья привёз как на зря. Чтоб мне обрата хоть трёхлитровку, так нет…
- На дальний лесной еду, вот и забросил. По пути опять же и снова.
- Ага, по пути! Крюк да околица, а там и близёхонько.
Пётр с неприязнью посмотрел на сестру. Пятьдесят два года жил Пётр на свете, и все эти годы, сколько помнит он, ругался с сестрой. Она ему: «Чёрный пёс!», – он ей в ответ: «Чёрная псовка!». Нарежут, бывало ещё в детстве, бутыля и давай друг дружку рябиной обстреливать. Как по голому месту влепит старшая сестрица, аж прыгал от боли. А что раскулачивал, так куда ж деваться было? Некуда было деваться и весь сказ. Не он, так другой. А другой-то ещё подале мог засунуть лишенку. И эвакуированную с детьми к сестре пристроил, знал потому что – ей, городской, платить есть чем за постой. И, хоть и городская, а помощь какая-никакая в огороде, в доме, по хозяйству. Старший-то сынок Нины сгинул с отцом вместе где-то в Сибири, а младший когда ещё с войны вернётся. Хотя, как выяснилось весной-то, толку от жилички никакого. Неприспособленная она оказалась к деревенской жизни.
Весной Пётр привёз ей куль мелкой картошки для посадки. Зельда, Фима и Белка, неумело держа лопаты в руках, спросили: «А что с ней делать?» Садить в землю, ответил раздражённо Пётр. «А как?» Вы в городе клумбы садите? Так и её, родимую, сажайте. И ушёл. Эвакуированные копались до ночи, но картошку посадили. А когда по чернозёму пробились первые зеленя, всей деревней ходили смотреть на посадки жильцов: картошка была посажена кольцами, из середины которых торчали изящно одинокие кустики. Как на городской клумбе. Осенью выделила Нина пустую бочку жильцам, чтоб те капусты смогли наквасить на зиму. Кочанов нашинковали они, едва пальцы не поотрубав себе секачом, полную кадку. И всё как положено: и укропом пересыпали, и соли не переложили, – чем порадовали, было, хозяйку. Но прежде, чем закрыть и придавить гнётом деревянную крышку, послала Зельда Фимку принести ведро воды. Нина потом рассказывала изумлённо селянам: «Зачем?», – спрашиваю. «В бочку нальём для рассола», – отвечает. Селяне хватались за сердце и охали. «Кабы не я, голодали бы всю зиму, пока не померли». Бабы только кивали в ответ: «Городские…»
А может, евреи капусты не квасят, думал Пётр. Умная же нация – а, вишь ты, картошку сажать не умеют. Жалко бабу, Зельду эту, добрая, крепкая. В колхоз записать эвакуированных не было возможности, к конторе пристроить тоже не получалось. Так все три года и помогал им, как мог.
- Ты жиличке передай… Эта… – Пётр стряхивал грязь с подола плаща. – Пусть веник нарежет да амбар гороховый подметёт.
Сестра с упрёком произнесла:
- Амбар гороховый и я бы прибрала с радостью.
- Будет жалиться-то, – повысил Пётр голос на сестру. – У самой запасы ещё с до войны не тронуты в погребе! Скряга ты, сестрица, – добавил он уже тише.
- А ты у меня в погреб лазил? Ты у меня считал сколько чего? Ты что ли в огороде с утра до вечера у меня работаешь? Упрекаешь тут…
- Трикотаж городской на пасеку таскала… всё знаю. Кабы не жиличка, так давно б на тебя инспектора напустил бы, – так же тихо отвечал Пётр.
- У самого всё коноплёй заросло – крыши не видно… Мать бы жива была, ты б и её сожрал, – сказала Нина и отправилась в сени, – как Лидку свою…
Сказала – и скрылась за дверями.
В начале войны жена Петра умерла от странной болезни – прекратила есть. То есть, желудок перестал принимать пищу. Всякую. Хотел её Пётр в район увезти, докторам показать, да какие там доктора – всех мобилизовали, и мужчин и женщин. Один фельдшер с фельдшерицей, да акушерка на весь район остались. Схоронил Лиду рядом с матерью и отцом, каждое родительское воскресенье прибирает теперь могилки. Но шепоток по деревне пополз с тех пор нехороший.
И огород без хозяйки зарос совсем, что правда – то правда. Пропадает дом без бабы…
Нина вышла, гремя оцинкованным ведром. Пётр молча перелил в него обрат и перекинул в телегу пустой бидон.
- Где жиличка-то?
- Не ведаю. Я к ней не приставлена. В овраге, чай, опять. Вчера там возилась и сегодня с утра туда ж пошла.
Нина всякого рассказывала удивительного про жиличку-еврейку. И как она во время месяцóв своих тряпочки каждый вечер стирала. И она, и дочка её. Наши-то бабы лопушком пользуются или зимой снегом ляжки оботрут, да и все дела. А эта, вишь, чистая. Чистюля, а в бане по субботам не парится, изумлялась Нина, но, правда, как стемнеет, оставшейся горячей водой моются. Или рассказывала, как новенькая ходила на пасеку, платья и колечко с камешком на свечи восковые меняла, а свечи-то жгла только по пятницам раз в неделю и бормотала что-то своё, прикрыв глаза ладонями. И дочка её тож. Не верили в деревне этим рассказам. Особенно про тряпочки. Это сколько ж мануфактуры извести надо? И на что? Тьфу, прости господи!
Пётр трясся на телеге, объезжая березовый перелесок. Скрывшись из глаз сестры, он пустил лошадь пастись на поляне, а сам через лесок поспешил, хромая и путаясь в плаще, через березняк. Ноги застревали в прелой листве, подол дождевика намок и отяжелел. Малец я что ли, думал Пётр, за бабой подглядывать. Но удержать себя не мог. На краю поляны кустами стояли сморчки. Краем глаза Пётр заметил грибы и метнулся к ним. Весенние, они полупрозрачно светились на утреннем солнце молочно-коричневыми своими тельцами. Председатель замер над ними в сомненье: брать – не брать, – сделал шаг в сторону оврага. На обратном пути возьму, решил было он. Убегут грибы-то, возразил себе же, не найдёшь. Вернулся, выругавшись, выломал всю семейку не потому, что был голоден, а потому что не мог пройти мимо брошенных продуктов. Тёплая весна будет, решил Пётр, неся грибы в руках, как букет цветов, сев начинать надо, как подсохнет. А картошку через недельку сажать. Выскочив к оврагу, он смирил бег и, дыша через раз, приблизился к овражку.
 
Москва встретила насморочным гнусавым дождиком, который размазывал грязные сопли по тротуару. Странное природное явление, думал Марк, дожидаясь автобуса до «Домодедовской», стоит прокапать мельчайшему осадку, божьей росе выпасть едва-едва, и сразу грязь по щиколотки. И это притом, что всё укатано асфальтом. Необъяснимая загадка природы. Как телепатия. Или научный коммунизм. Или любовь. Может ли мужчина любить сразу двух женщин? Оставим сальности и восточный менталитет в стороне. И женскую психологию тоже не рассматриваем ввиду темноты воды в облацех. Поговорим о нас. О мужчинах. Вообще о мужчинах говорить можно с позиций а) Фрейда и б) анекдотов, что в принципе одно и то же. Но сальности мы договорились отложить в сторону, значит, остаётся только Фрейд. Поскольку его метода сводит всё к элементарным животным инстинктам, называя их загадочно «Оно» или «бессознательное», то должно заметить на полях два противоречащих этой методе момента, которые растут из самого её, методы, нутра. Противоречие первое: если структура и элементы бессознательного становятся фактом сознания, значит, никакого бессознательного после этого не существует. Пойди в джунгли, на волю, в пампасы! Что особенно интересного нашла там наука? Наука не нашла там неврастеников и психопатов, серийных убийц и сексуальных маньяков. Конечно, потому... а не пойти нам на остановку автобуса, который идёт непосредственно до «Аэропорта»?.. что слой культуры у тамошних индивидуев тонок, мал и смехотворен, суперэго у них ещё младенчески слабо, поэтому: что у них в подкорке, то у них и в корке. Следовательно, нетути у них никакого бессознательного. При этом тонкость слоя культуры мы отмечаем с нашей высокотехнологичной колокольни. А окажись любой высокотехнологичный сноб в тех джунглях и пампасах – помрёт, в три четверти часа загнётся. Значит, говоришь, нету у тамошних дикарей никакого суперэго, и, следовательно, подсознания? А такого по Фрейду быть не может. ...Не пойти. Ибо какой автобус придёт первым, неизвестно, и придёт ли какой-нибудь вообще, что тоже составляет неизъяснимую загадку природы... А мы-то во ВГИКах учились, у нас хоть и синий, а всё ж таки диплом. И это уже доказательство нашей очень усложнённой структуры серого вещества. Ерунда, однако, что и требовалось прояснить. Страшное психическое Оно зависит от толщины Суперэго! Реникса. Реникса, хотя бы потому, что не в состоянии объяснить самого простого: куда делась «Прекрасная квартеронка» при монтаже. А второе противоречие в чём? ...Ага, до «Домодедовской» пришёл первым... А в том второе, что все эти Юнги, Фроммы и Фрейды высасывают всё своё толкование из пальца, и палец этот – один на всех, и каждый даёт свой комментарий к отсосанному продукту – к своим наблюдениям. И сии наблюдения подтвердить нельзя экспериментально, но можно лишь другими наблюдениями. Круг замкнулся, и в центре круга точка под названием «фигня». Эксперимент может быть только один: изнасиловать тысячу младенцев и посмотреть на их неврозы через тридцать лет. Но об этом можно только мечтать. А в-третьих, о котором ты не упомянул, примитивно это как-то: подсознание суть поц-сознание. Ежели слово «либидо» прочесть в обратную сторону, получится: «О! Дебил!» – с некоторой натяжкой в ассонансах. Не давление же спермы на барабанные перепонки заставило тебя сюда прилететь. От кессонной болезни оченно помогают девки у Николаича. ...А небо-то всё в вуали, и никакой тебе шаговой трансфокации на Тверском и солнечных бликов.
 
3
Зельда. Утро.
Зельда Петра не видела и не слышала. По дну оврага протекал маленький ручеёк, и Зельда перекрывала его плотиной. Стенку надо было поднять на высоту груди, как минимум. Для этого она ещё вчера вбила в дно оврага короткие жерди, оплела их ветками, а теперь, накопав глины, обмазывала построенный плетень. Миква , какая-никакая, а миква. Пока озерцо ото льда не откроется окончательно.
Сегодня утром Зельда вручила Фимке рогожный мешок и отправила его в лес. Саранка уже выпустила стебли-стрелки – накопать луковиц, молодые побеги-свечки у ёлок нарвать, пока они хвойной терпкости не набрали, сныти, медуницы, черемши нарвать, может грибов весенних встретит со смешным русским названием «сморчки». Сын согласился с большой радостью. Конечно, в школу не пошёл – радость для двенадцатилетнего мальчишки. Да только на днях вот притащил в дом запах табачища. Люди говорят, что с пацанами деревенскими в степь вместо уроков уходил, что его возле тракторной станции видали, крутился там среди механиков. Да и Белка от рук отбилась совсем. Подала в армию заявление. Шестнадцать лет девчонке, семилетку ещё не окончила. Уйду, сказала недавно, от вас. Надоели вы мне все. Хорошо бы её в город отправить. В училище какое-нибудь или на курсы. Говорят, даже стипендию можно выхлопотать. Софочка пишет, что в Одессе уже институты начали студентов набирать, дочь её снова поступила в медицинский. Скучно же Белке здесь – ни подруг, ни интереса. Зельда опёрлась на лопату. Ступни мёрзли в сапогах на босу ногу в мокрой грязи, но она не чувствовала этого. Как же так, думала она, как это может быть, чтобы дочь ушла да ещё в армию? Её в город-то отпускать одну страшно. С Ефимом ругается. Тот, конечно, тоже хорош, нахватался самого лучшего от гоев, мат-перемат через каждое слово. А с Белкой что-то происходит. Мать подозревала, что именно, но думать боялась об этом.
- Дай мне лопату, – Зельда не заметила, как сзади подошёл к ней Осип.
Как ты меня напугал, – прошептала Зельда, – как ты меня напугал.
Осип протёр черенок ладонями и воткнул лопату в глину.
- Ручку надо было обжечь, а то мозоли натрёшь. И зачем ты начала снизу? Внизу заложить ручей надо будет в самый последний момент. Пусть пока течёт свободно.
Как ты живёшь?
- Не беспокойся за меня. А с чего ты вдруг решила микву строить? – спросил Осип, набрасывая глину на плетень. – Ты же в Одессе не ходила…
Так то в Одессе…
Зельде трудно было объяснить самой, почему она вдруг решила вернуться к традициям. Да и это «вдруг» пришло вовсе не сразу. В начале были свечи. Ей казалось, что в чёрные зимние вечера в этой глухой зауральской деревне хотя бы раз в неделю в их полуголодной жизни эвакуированных нужно сделать праздник. Бабы со стариками пили самогон по воскресеньям. Не часто, и не все, но пили. Иногда в центральную усадьбу, в клуб, привозили какой-нибудь фильм, но смотреть в который раз «Светлый путь» или «Сильву» было невыносимо, хотя весь клуб смеялся до слёз над коленцами Бони-Мартинсона. Если, правда, привозили «Весёлых ребят» и, особенно, «Машеньку», Зельда стремилась попасть, отдав последнее за билет. Потому что Александров снимал хоть и в Крыму, но в знакомых краях, а «Машенька» и вовсе снималась в родной Одессе. И Зельда плакала в тёмном зале не над горько-счастливой судьбой героини, а над мелькавшими мутными картинками милого города.
Всё началось со свечей по субботам. Она сопротивлялась, как могла, засасывающей монотонности деревенской жизни и неодолимого погружения в общую нищету. Мы вернемся в Одессу, мы вернёмся в нашу маленькую квартирку на Красноармейской, мы не останемся здесь! Но деньги исчезали, утекали, испарялись. Кончались вещи, привезённые с собой и чудом не украденные одним пронырливым попутчиком в поезде, когда ехали из Новороссийска.
- Я же оставил много денег, что случилось? – спросил Осип.
Пришлось почти половину отдать, чтобы попасть на последний пароход, отправлявший эвакуированных.
- Как на последний? – удивился Осип. – Я тебя же записал на «Максима Горького»!
На «Максима Горького» нас не посадили. Сказали, что пароход переполнен, мест нет даже на открытой палубе. И слава Богу, что не попали на него – этот пароход разбомбили немцы. Наш плыл среди вещей с него, чемоданы, корзинки, узлы качались на волнах. Как это было страшно – ты не знаешь!
- Я знаю больше, чем страшно. А зачем вы поехали на Урал?
Мы не ехали на Урал. В Новороссийске вскоре объявили, что город оставят. И все засобирались. Ещё вчера было тихо, и вдруг нельзя сесть ни на поезд, ни на машину. А немцы уже близко… Еле попали в вагон. Хотели ехать к Лейбовичам в Ташкент…
- Они бы вас приняли, как же! Ты забыла Лейбовичей? Как этот твой кузен ходил по всем свадьбам званым и незваным со своим аккордеоном и всей мишпухой, лишь бы поесть бесплатно! – засмеялся Осип.
А куда, скажи, куда было податься? Всё-таки родственники…
- Да они бы обобрали тебя до нитки! И ты бы им ещё должна осталась.
Не сердись. Всё равно ташкентский поезд сперва шёл до Сталинграда. Потом объявили, что мосты закрыты встречными эшелонами и наш поезд пойдёт в объезд через Саратов, потом – через Куйбышев, потом – через Казань. До Казани добирались две недели, до Свердловска пять дней, стояли на каждой станции, пропускали встречные с танками, солдатами, пушками. А когда выехали из Свердловска, у нас кончилось всё: и деньги, и ценные вещи, только одежда и твои подарки – кольцо, серёжки… Добрались до Кустаная…
- Это где?
Ося, дорогой, не спрашивай, не знаю. У меня всё перепуталось – русские, татары, какие-то башкиры, казахи… И дорога, дорога, дорога без конца и краю. Какая эта Россия огромная, Ося, больше Бессарабии! Где кончается одно, начинается другое – не понимаю... Там дали карточки на один день отовариться и направление в Курган, потому что Кустанай не принимал уже беженцев. На попутках, в каких-то вагонах грязных добрались до Кургана. Там получили направление в эту деревню.
Зельда продолжала набрасывать глину на плетень, разглаживая её ладонями, пристукивая, расправляя. Её руки мёрзли, пальцы окоченели, но она не чувствовала этого.
- А миква-то тебе к чему? Мы же как поженились, договорились – нам все отрыжки прошлого по боку. Кашрут, брис, миква – зачем это всё?
Но свечи всё-таки я зажигала! Зельда засмеялась. Хотя ты этого и не знал.
- Да знал я, знал! – ответил, смеясь же, Осип. – Если бы я по пятницам и субботам не работал, чёрта с два ты бы осмелилась при мне вспоминать это еврейское счастье.
А здесь мне это нужно хотя бы для того, чтобы не забыть, что мы из Одессы, мы должны вернуться, чтобы не остаться в эвакуации!
- Миква, не мешать молочное с мясным, не есть трефное – если б так просто было быть евреем…
Я так устала, родной мой! От тебя нет писем. Фима носится целыми днями без царя в голове вместе с деревенскими. Белка то ли простыла, то ли забеременела. Молчит, не жалуется, значит, не болеет. А я так боюсь этого, Ося. Она же девчонка совсем, худая, как кошка... И если она родит, застрянем мы тут навсегда. И председатель всё время пялит глаза, уже вся деревня шушукается. Я так перед тобой виновата, любимый мой, прости меня, что повела с себя с ним сразу, не как положено самостоятельной женщине. Да какая самостоятельность, когда детей кормить чем-то требуется, одеть-обуть как-то надо. А он даёт заработать, позволяет выжить. Он, хоть и гой, а заботливый и добрый человек, этот Пётр. Пойми меня, Ося.
Зельда плакала тихо и безмолвно. Слёзы текли из её глаз по щекам, скатываясь к уголкам губ. Теперь она почувствовала, как застыли у неё ноги. А ты-то как, спросила она Осипа, утираясь тыльной стороной ладони и откидывая волосы со лба.
- Я тоже перед тобой виновен. Ты же знаешь, меня направили корабельным механиком на сухогруз. Мы ходили на Севастополь, возили туда стройматериалы – там возводили укрепления. На корабле военврачом служила Рита Канина.
Подожди-ка, это которая Рита Канина? Это дочка Ирмы Могилевской и оперного администратора Гарика Канина? С густыми рыжими волосами?
- Да.
Она же погибла! Мне написала об этом Берта Шнайдер. Только я ей не ответила, денег на марку нет.
- Ты не знаешь, как она погибла. Нас атаковал фрегат с двумя торпедными катерами. Мы не смогли оторваться – были гружёны выше ватерлинии, и они нас остановили на траверзе Евпатории. Был долгий бой уже на палубе. Немцы палили просто шквально. И когда стало ясно, что корабль пропал, я бросился к ней в медсанчасть.
Осип замолчал. Шлёпая лопатой по глине, он сопел и хмурился.
Почему ты замолчал, спросила Зельда. У тебя с ней что-то было?
После долгой паузы Осип ответил:
- И да, и нет. Иногда мне казалось, что я готов бросить и тебя, и детей ради неё.
Это тогда ты стал пропадать с утра до вечера на корабле? Ну, ясно, она же младше меня на десять лет!
- На семь. Но ничего, кроме рукопожатий, у нас не было. Вот и суди – было между нами что-то или нет? Но всё равно прости.
Это пустяки, Ося, сказала Зельда, помолчав. Вы мужчины не можете без этого жить. Стоит оставить вас на минуту, как вы тут же начинаете дутышами перед другой курлыкать. Что было дальше?
- Я побежал к ней. Сама понимаешь, если бы её захватили, чтобы они с ней сделали.
Да, понимаю. Она была красавица. Её волосы, эти рыжие кольца на голове, просто шуба, как у каракулевой овцы, сводили с ума не только мужчин. Даже женщины ей завидовали. За такие волосы ей прощали всё – и неровные зубы, и веснушчатый нос.
- Она убила двух фашистов из своего офицерского пистолета. Они валялись на пороге открытой каюты. Когда я влетел к ней, она вскинулась, но не выстрелила. Немцы приближались – уже никто не стрелял и их топот был слышен издалека. Мы смотрели друг на друга, я смотрел в её глаза. Я никогда не видел, как глаза меняют цвет. У неё они из тёмно-карих, как заваренный чай, становились чёрными – так раскрылись её зрачки. Я взял её пистолет, но она сказала: там только один патрон. Я смотрел в её глаза, а топот приближался. Она смотрела в мои глаза, прямо в душу мне заглядывала и всё поняла без слов. А немцы были уже рядом. Она согласилась, понимая, что другого выхода не было. Мы обнялись. Это были единственные объятья с ней. Первые и последние. Я приставил пистолет ей под лопатку и обнял так, чтоб наши сердца оказались друг против друга. Она закрыла глаза и прижалась щекой к моей щеке. Я успел выстрелить до того, как ворвались фашисты. Мы хотели умереть вместе. Но не получилось – пуля не пробила меня. Я положил её, мёртвую, на пол и подобрал оба шмайсера. Меня убили не пулей. Меня убили гранатой. И ещё долго стреляли по мёртвому телу Риты от ненависти к её красоте.
 
Жил на свете еврейский мальчик по имени Марик Кацнельсон и по прозвищу Шницель. Мальчик был щекастенький и толстенький, вполне соответствующий прозвищу. Но он этого не осознавал: умение смотреть на себя со стороны пришло значительно позже. Хотя, казалось бы, откуда в те годы взяться сытенькому ребёнку?
Если всю историю Советского Союза разделить на периоды и каждый период обозначить названием рыб, то это была эпоха солёной трески и селёдки. Марку позже постоянно вспоминался ужин, на котором его уговаривала мать заедать варёную картошку селёдочными внутренностями под названием «молóки». Молоки были невкусными, солёно-горькими. Но и селёдку тоже есть было невозможно – в ней были косточки, которых Марк очень боялся. Квашеная капуста сменяла рыбу через день – картофель оставался неизменным атрибутом ужина и обеда.
В один из табельных праздников, то ли 7 ноября, то ли 1 Мая, после демонстрации и посещения гостей, вечером родители вместе с Марком возвращались домой. В серых сумерках перед ними двигался прохожий – кривоногий, неказистый человечек в весьма сильном подпитии. Он шёл – и его мотало то в одну сторону, то в другую. Что не мешало ему о чём-то громко разговаривать и самого себя в чём-то убеждать. Его горячая, но маловразумительная речь периодически прерывалась громкими праздничными призывами: «Да здравствует камбала! Ура, товарищи!» Спустя какое-то время раздавался новый лозунг: «Да здравствуют свиные головы!» или «Кровяной колбасе и ливеру – ура!» – и сам себя поддерживал протяжно: «Ура-а!» Мать проговорила в полголоса что-то смешное, и отец, который нёс засыпавшего Марка на руках, тихо ответил: «Скоро и про треску с селёдкой так же кричать будут». И точно: вскоре наступила краткое время хека, которое сменилось на долгую эру путассу и спинок минтая. Однажды в период школьного увлечения биологией и химией в старших классах, находясь в квартире у своего друга Сашки Карпова, Марк обнаружил на многочисленных книжных полках старинную кулинарную книгу с ятями и ерами, откуда неожиданно узнал, что к семейству тресковых относится и рыба путассу. «Считается несъедобной», – с изумлением прочитал шестнадцатилетний подросток вслух. «Не понял...» - изумился Сашка. «Как далеко вперёд шагнула наука!» – делано удивился Марк. «А царские власти жестоко преследовали путассу, считая её вредной и опасной для российского пролетариата!» – поддержал его Сашка. Солёная треска, равно как и треска несолёная, вскоре исчезла не только с прилавков, но и выветрилась из памяти людской.
Во ВГИКе на курсе актёрского мастерства сдавали курсовой спектакль, в котором Марк играл – кто поверит? – Хлестакова. И в этой роли он неожиданно получил привет из своего стародавнего детства. В пятом явлении третьего действия Хлестаков со всей камарильей возвращается после завтрака из богоугодного заведения, в котором опробовал рыбу лабардан. Марк не поленился и нашёл комментарий к этому незнакомому названию. Оказалась – солёная треска! Тут Марк и задумался: с одной стороны, в гостинице Хлестаков «закусывал» сёмгой, и другой «рыбой», о чём и говорит трактирному слуге: «А семга, а рыба, а котлеты?» С другой стороны, он говорит Артемию Филипповичу о лабардане: «Очень вкусная», – словно и сёмгой не «закусывал» прежде, чем в долг идти просить. На одной чаше – рыба и сёмга, на другой – солёная треска. Что же тогда означают слова Хлестакова «очень вкусная»? Исключительно деликатность и вежливость по отношению к Артемию Филипповичу, решил сперва Марк. Но – потчевали-то его в больнице, в которой треска предназначалась нищим и неимущим больным, которых кормили нище и неимуще. Да и то, чем кормили, – разворовывалось и артемиями, и филипповичами, и сторожами, и сиделками. Но, надо полагать, что-то перепадало и больным – остаток, тот самый «лабардан-с», на который даже сиделки не позарились. Нет, не вежливость и деликатность звучала в словах «очень вкусная», когда Хлестаков обращался к вору Землянике, а понимание, что за сладкой его фамилией скрывается. «Вот и придумай, как это всё сыграть в маленьком эпизоде!» – приказал себе Марк. Сам приказал – сам и придумал.
Спектакль строился в стиле смешения времён – нового театрального веяния. Веяние было новым относительно – Вахтангов ставил так Гоцци и Гольдони. Поэтому весь диалог Марк проводил, вытаскивая из импортного пакета с изображением картинки с полуприкрытой джинсами женской задницей, завёрнутые в салфетку останки со стола больничной едальни. (Эту картинку на пакете в дальнейшем Марк обыгрывал в сценах с Анной Андреевной и Марьей Антоновной.) Вытаскивал в том числе и кусок лабардана. Хлестаков долго рассматривал этот кусок, изображая лицом эволюцию чувств от удивления до брезгливости с позывами рвоты, и только потом говорил утвердительно: «Я люблю поесть», – здесь вместо гоголевской точки, Марк играл многоточие, как бы имея ввиду продолжение: «...но не такое же говно». Далее следовало объяснение не сказанному, но выраженному: «Ведь на то живёшь, чтоб срывать цветы удовольствия», – на слове «удовольствия» шла гримаса подступившей тошноты. Снова понюхал – снова брезгливость. И, наконец, ударное, с изумленным отвращением протягивая кусок Городничему: «Как называлась эта рыба?» – с интонацией в том смысле, что «в детстве, когда она была ещё рыбой». Городничий выхватывал у Хлестакова кусок и со свирепым лицом поворачивался к Землянике. Тот с восторгом вскрикивал, закрывая Городничего собой: «Лабардан-с». Хлестаков оценивающе осматривал Землянику с головы до ног, соображая, сколько можно содрать с этого ворюги: «Очень вкусная», – с подтекстом: «Ты мне за неё заплатишь. Дорого».
Мэтр на спектакле хохотал как ребёнок. Но Марку сказал во всеуслышание: «Из тебя Хлестаков, как из бревна полотенце. Ты на свои щёки в зеркало посмотри!» Марк угрюмо пошевелил челюстями и вспомнил Евгения Павловича Леонова, своего кумира, в роли чеховского Иванова. И подумал впервые крамольно о Мэтре: «Дур-рак».
В детстве, однако ж, отсутствие продуктов в магазинах не воспринималось как беда. Марку вспомнилось, как однажды лет восьми, придя со школы домой, обнаружил, что на обед есть только жареные сырнички – сладкие котлетки из творога. Он сжевал два или три, положил в карман ещё столько же и отправился во двор погулять. По двору бегала ничья собака по кличке Валька, жёлтого цвета с хвостом колечком. Марк угостил Вальку сырником, который она с несказанным удовольствием сожрала в миг и просительно завиляла хвостом. Марк с любопытством отдал ей все. Она все и сожрала. Тогда он сбегал домой и вынес ей всю глубокую миску, в которой лежала прикрытая чистым полотенцем оставленная для сына еда. Валька, не задумываясь, стрескала все творожные котлеты и вылизала чашку до дна. Когда мать, голодная, вернувшись с работы, узнала, куда ушли её продукты, она отрезала себе хлеба и ела его, запивая горячим чаем.
- Почему ты плачешь? – удивлённо спросил её Марик.
Мать ничего не ответила, а только с ненавистью посмотрела на сына. И в тот момент до Марика дошла вся гнусность его поступка. Он даже физически ощутил, что должна чувствовать сейчас мать. Марк вцепился в край стола и заревел сразу, всеми своими слезами, которые попёрли из него во все дыры: из глаз, из носа, из ушей. Он, кажется, и описаться сумел в эту минуту и не заметил того.
- Мамочка! – булькал он сквозь пузырящиеся сопли, заикаясь. – Я больше не буду! Я не буду, мамочка!.. Прости меня!..
Но появился отец, и, узнав всё, хмыкнул: «М-да...» – ушёл куда-то и вскоре вернулся, притащив ведро картошки и железный бидончик квашеной капусты. Запоздалый ужин был сделан, но память о своём свинстве преследовала Марка долго.
Развлечения в детстве тоже были периодически связаны с поеданием всего и вся. Если ранней весной детский сад выводил детей в соседний запущенный и полудикий парк подышать свежим воздухом и порезвиться на молодой травке, то пацаны – почему-то только пацаны! – кидались на распустившуюся жёлтым цветом акацию и пожирали сладковатые цветы с высоких кустов. Едва в середине лета завязывались плоды на яблонях-дичках, пожирались и эти ранетки, зелёные, кислые, мелкие, как горох; при этом в утолении даже и не голода вовсе, а какой-то потаённой игры-страсти: вот растёт дармовая жратва, как не набить карманы? – достигали пацаны немыслимых высот: лезли на самые вершины тонких деревьев и почему-то не срывались вниз. Не забывался впрочем и подножный корм: повсюду росла некая трава-мурава, которая в качестве семян неосторожно производила пятимиллиметровые зелёные калачики. Какого цвета и какой формы эти семена должны были быть созревши, никто не знал: стадии зрелости они достичь не успевали. И, конечно же, начало сентября превращался в праздник не потому, что все возвращались в учебные классы – хотя и поэтому тоже! – а потому что начиналась копка картошки. Пацанов забирали родители, поручая им нетрудную работу граблить ботву, складывая её в кучи. Но главная радость всё-таки была в том, чтобы жечь костры и печь картофель, ради этого пропускались занятия в школе безбожно, и учителя давно махнули рукой на две трети пустующие классы. Поноса при этом память не сохранила, а вот на изгнание глистов Марка укладывали в больницу в начале каждого учебного года.
Каким-то непостижимым образом этот детский полуголод и ненасытность связывалась с крамолой, политичность которой Марк хорошо осознавал ещё в горшочном возрасте. В три года – не более! – в детском саду, как сейчас помнится, почему-то утром, сидя на огромном ковре посреди группы (группой называли и детсадовский коллектив этих младенческих диссидентов, и комнату, в которой проводили время с утра до вечера дети под присмотром воспитателей) и перебирая игрушки, вдруг все хором заорали песню:
Куба! Отдай наш хлеб
И забери свой сахар!
На хуй нам нужен лохматый Фидель!
Куба, пошла ты на хуй!
 
Закончив, все громко засмеялись, прекрасно сознавая, что петь это нельзя, это что-то тайное и непристойное. Непристойное не как «разглядывание глупостей», а как-то по-другому, запрещённое нечто. И не из-за матерного слова, каковые слова слышались детьми и в семье и на улице постоянно, а запрещённое по каким-то иным неосознанным причинам. Поулыбались хитро и спустя какое-то время снова грянули. Испуганные воспитательница и нянечка, готовившая завтрак, остолбенели и пришли в себя лишь тогда, когда куплет грянул в третий раз и послушать его исполнение прибежала директорша детсада со странным именем-отчеством Милица Диомидовна. (Ещё долго слово «милиция» ассоциировалась у Марка с нею.) Воспитательница звонко взвизгнула:
- Это не я! Это не я!
На лице Милицы Диомидовны закаменело выражение: «Расстрелять всех немедленно!» – хотя женщина она была строгой (положение обязывает), но доброй и милой. Она осознала опасность и мгновенно же нашла выход из неё: как фея в фильме «Золушка», она хлопнула в ладоши, и все старые игрушки исчезли с ковра. Ещё раз хлопнула, и появились заводные машинки, а девочкам – новые куклы, к которым прилагались лоскутки полуготовых платьев. Девочки занялись шитьём, мальчики автогонками. Выступление фронды было подавлено в зачатке. Спустя какое-то время, желая пожаловаться на Серёгу Мельника, агрессивного рослого мальчика, мешавшего всем играть, Марк выскочил в коридор и увидел сидящую в кабинете Милицы Диомидовны воспитательницу, которая рыдала, приткнувшись на стуле перед столом, и всё приговаривала сквозь слёзы:
- Это не я! Это не я!
Позже Марк узнал, что это действительно не она: крамольную музыку сочинила Пахмутова, а слова, видимо, народ. И народ, видимо, вложил в них всю душу. А Серёжку Мельника выгнали из школы после восьмого класса, затем посадили за разбой, и, в конце концов, он погиб во время ограбления товарного вагона, налетев на какую-то металлическую сетку под током.
В то же примерно время Ефим, отец Марка, вступил в партию. Поскольку партия была одна, то в неё он и вступил. Не с целью бежать семилетними шагами к сияющим вершинам всенародного счастья, а с целью получить квартиру в новом квартале, который стали застраивать по велению всё той же единственной партии. Если власть была представлена заводским посёлком с одноименной с властью названием «Советов» и селить рабочих могла лишь в шлакоблочных бараках, то партия указала бараки сии ликвидировать, а пролетариат расселить в одно- и двухкомнатные квартиры с совмещёнными санузлами. Чтоб получить такую квартиру устраивались какие-то немыслимые интриги, которые мать называла словом «хлопотать». Маленькому Марку представлялось, как мать и другие женщины в стёганых ватниках и клетчатых платках стоят перед белой стенкой и хлопают громко по ней ладонями. От стены летела известковая пыль, которая скрывала туманом всю картину. В один из вечеров, когда под низким окошком вьюга насыпала сугроб, в барак к отцу пришёл заводской парторг и начал уговаривать отца то ли что-то подписать, то ли пойти на занятия. Уговоры были долгими, Марка стали готовить ко сну, для каковой цели высадили на стульчак, стоявший за печью в закутке, именовавшемся кухней. Взрослые пользовались общественным дощатым туалетом, скрытым за сараями во дворе, до которого ещё нужно было добежать метров сто. Зимой, чтоб не морозить оголённые места, ходили просто на помойное ведро, стоявшее тут же в кухоньке. Разговор между парторгом и отцом шёл серьёзный: на кону стояла квартира. Мать сидела на кровати, зажав ладони между колен, с отсутствующим выражением лица. Доносились до Марка тихие и непонятные слова: военщина, империализм (это слово почему-то связывалось в сознании Марка со словом «какашки», и не просто, а жидкие: сознание ребёнка – тайна сия велика есть; наверное, своим созвучьем оно напоминало слово «клизма»), братский арабский народ, агрессия и солидарность. Эти слова, как и весь разговор, мало заботили Марка, который, сидя на стульчаке, свернул из обложки партийного журнала самолётик и рулил им в воздухе, высоко подняв над головой. Каждый коммунист и даже беспартийный обязан был выписывать что-нибудь, издаваемое Центральным Комитетом единственной и вездесущей партией. Из экономии выписывался или дешёвый «Коммунист» или столь же дешёвый «Агитатор». Одинаковая цена символизировала и одинаковую судьбу обоих высокоидейный журналов: за неимением пипифакса их пускали на подтирку. Сидеть на стульчаке в конце концов Марику надоело: свои детские обязанности он перед сном честно выполнил. Поэтому он прервал разговор парторга с отцом не менее честным криком:
- Папа! «Коммунист» кончился! Тащи твоего «Агитатора»! – чем, должно быть, перепугал гостя до смерти.
Спасли отца только либеральные времена, вот уже года четыре шагавшие после двадцатого съезда. Отец подписал требуемое, и с наступлением лета семья въехала в двухкомнатные хоромы. Но когда ушёл парторг, родители долго хохотали и отец всё приговаривал:
- Ну, сынок растёт! Далеко пойдёт, если не остановят! Спасибо, родной!
И Марк понял, как и тогда в детском саду, что выкрикнул он нечто опасное. Для того, чтобы мать прекратила хлопать по известковой штукатурке ладонями, нужно, оказывается, было сперва кончить коммуниста, а потом взяться за агитатора.
Однако ж диссидентство росло и, как грибок-паразит, глубоко пускало корни под кожу советской власти. Наступило время, когда все пионеры ожидали больших осенних торжеств по поводу полувекового юбилея этой самой власти и появления к этим торжествам цветного телевидения. В последнее мало верилось, потому что непонятно было, как чёрно-белый кинескоп сможет передавать цвет. Велись горячие споры. Сашка Карпов, более продвинутый в технике и науке, нежели его соратники по парте, горячо убеждал Марка:
- Дурак! Пойдут новые телевизоры, совершенно другие, даже, может быть, с плоским экраном, который можно будет вешать на стенку в любом месте квартиры.
- И даже сворачивать в трубочку, – ехидничал скептик Марк.
- А может быть и в трубочку, – соглашался Сашка и начинал объяснять, чем отличается кинескоп обычный от вероятного цветного, который должен был вот-вот появиться.
Чудеса науки, техники и космонавтики удивляли тогда на каждом шагу практической доступностью: одни шариковые ручки своим появлением потрясли Марка до глубины души, потому что уже не надо было больше думать о толщине нажима пером, за который снижали оценки в школе, не надо было бояться, потечёт ли самописка в кармане чернилами, перепачкав несмываемыми пятнами единственный школьный костюм и белую рубашку, кажется, тоже единственную. Впрочем, шариковые ручки пачкали костюмы так же фатально, как и чернильные автоматические, да к тому же шарики застревали, и это требовало расписки ручек, которые рвали бумагу, но писать отказывались. Кроме того, существовала проблема заправки стержней, для чего накопившиеся пустые стержни несли в быткомбинат, где сидела несчастная женщина и за копейки на специально изобретённом для этого прессе, заправляла эти стержни пастой. Перчаток резиновых не водилось в природе, и руки женщины были синие по самые запястья. Несмываемо. В этот год, ознаменованный шариковыми ручками, грядущим юбилеем и цветным телечудом, откуда-то Марик притащил частушку:
Лежит на солнце, греет пузо
Полуфашист, полуэсер,
Герой Советского Союза
Гамаль Абдель на всех Насер.
 
Эсеры были враги, они в Ленина стреляли, это Марик понимал хорошо. С фашистом тоже было всё ясно. Но вот кто такой Насер, Марк понимал плохо, несмотря на часто мелькавшее его имя в прессе, радио и телевизоре. Но разве ж десятилетнего мальчика, любителя журналов «Юный техник» и «Юный натуралист», интересовали газеты и уж тем паче новости в теле- и радиоэфире? Отец, да и, судя по частушке, весь народ, уже устал бояться. Он, отец, только крякал удивлённо, и повторял: «Откуда что берётся?» Народ, видимо, тоже крякал и задавал те же вопросы. Да откуда ж могло всё это взяться? От самой власти и бралось. Но всё-таки осторожно приказывал Марику: «Ты... это... потише. И не вслух. Понял?» Вслух за всех пел Высоцкий, хрипя с магнитофонов, редких и плохих:
Потеряли истинную веру,
Больно мне за наш СССР.
Отберите орден у Насера,
Не подходит к ордену Насер.
 
Можно даже крыть с трибуны матом,
Раздавать подарки вкривь и вкось,
Называть Насера нашим братом,
Но давать Героя – это брось...
 
Эту песенку крутил знакомый по подъезду пожилой любитель передовой электроники дядя Володя Огородников, у которого магнитофон забавно дрыгал зелёным индикатором, что для Марка было гораздо увлекательней песенки Высоцкого. К дяде Володе часто захаживали, потому, что старый «Рекорд» постоянно ломался и сосед с удовольствием его чинил. Марка поражал не только магнитофон – штука редкая для уральских краёв в те времена, не только высокочастотный радиоприёмник, собранный дядей Володей саморучно и принимавший, шёпотом хвастался хозяин, что-то там запрещённое из Америки, но и канарейки в клетках, певшие беспрерывно, и ящики на подоконниках, в которых росли не обычные домашние цветы: «огоньки»-бальзамины, герань или гортензии, – а лесная трава-мурава, тоненькие яблоньки, хлопковый куст, а в одном ящике – с гордостью демонстрировал хозяин – даже бледный белёсый гриб проклюнулся. Именно этот сосед увлёк Марка своей любовью сперва к ботанике, а позже и к радиотехнике.
Но когда вернулся из армии дядя Сашки Карпова, родители тихонько накупили спиртного, да не дешёвой «Московской особой», а воняющего клопами коньяка, где-то раздобыли твёрдой копчёной колбасы и пришли к Карповым в гости. Карпов-дядя был по профессии военным. И не просто, а инженером-электронщиком. И не абы как, а майор. Сашка гордился им страшно. Чуть что, ссылался на авторитет дяди, которого, впрочем, видел редко. На сей раз дядя Костя прибыл из Сирии. Он молча надирался вонючим коньяком, но когда дети ушли в маленькую комнату лепить из оконной замазки и пластилина средневековую крепость, посмотрел на отца ясными глазами и сказал:
- Это был Сталинград. Ваши дрались как звери. Отступать-то им некуда – позади не Москва, а море. А такого говна, как арабы, я в жизни своей не видел! Потому что такого говна на свете нет! – заорал он.
- Тише! Тише! – умоляюще сложила на груди руки Людмила Петровна, мать Сашки Карпова, – Дети...
Группа военных инженеров, которую возглавлял дядя Костя, обслуживала локационное и навигационное оборудование, располагавшееся на Голанских высотах на севере Израиля. «Чёрт его знает, почему эти высоты принадлежали Сирии, – говорил дядя Костя. – Скоты англичане с французами расчертили границы с помощью линейки, и это дерьмо ещё долго все будут расхлёбывать. Самим арабам эти высоты нужны были, чтоб пакостить Израилю – воду отводить из Иордана в пустыню и деревни обстреливать. Эта земля всегда была еврейской...» Сирийский же батальон только охранял секретный объект и снабжал небольшую казарму пищей. «Рис с горохом, причём не сегодня – горох, а завтра – рис, а всё вместе, вы такое ели когда-нибудь?» Редко мясо. Ещё реже рыба. Из фруктов, кроме апельсинов, да и тех только в сезон уборки, практически ничего не видели. Это в то время, когда внизу на рынке за сущие гроши можно было купить всё, чего душа пожелает. Но артемии филипповичи живут не только в России. Когда надоедала эта арабская обворованная казённая пища, офицеры скидывались и прикупали свежие продукты в деревне, устраивая себе праздник. Дядя Костя за два года службы научился бойко болтать на местном языке и покупал фрукты постоянно у сирийки по имени Мулук, разговаривая с ней о том, о сём. Как-то Мулук стала ему жаловаться, муж, дескать, хочет вторую жену в дом взять, совсем девочку двенадцати лет, а меня, выходит, в сторону. Русские устали дивиться на местные обычаи, особенно, раннее замужество, когда девочек и десяти лет отдавали замуж за сорокалетних. Дядя Костя вспомнил где-то подслушанные слова и начал утешать несчастную: «Ах, ты моя уточка! Ах, ты моя красавица!..» Арабка пристально посмотрела в лицо русскому офицеру и деловито осведомилась: «Кем?»
- Вот, падла! Я ей доброе слово сказать хотел, а она спрашивает: сколько, дескать, я ей заплачу, чтобы вставить пистон! Ну, не говно ли?
21 мая 1967 года Египет закрыл Тиранский пролив и начал дислоцировать на юге Синая свои силы. Электронное оборудование на Голанах было такого рода, что позволяло контролировать весь Израиль, весь Ливан и половину Сирии, Ирака и Египта. Собственно, это и была основная цель данного уникального сооружения, а навигация и локация были лишь прикрытием. Советские офицеры-инженеры завороженно слушали воинственные речи Насера в офицерском клубе ВВС, каковые речи едва поспевали переводить официальный переводчик и дядя Костя: «Тиранский пролив – наши территориальные воды. Ни один израильский корабль здесь больше не пройдёт. Мы готовы к войне до победы!»
- А Тиранский пролив находился под международным контролем! – кипел дядя Костя. – И все эти международные контролёры тихо промолчали в свои международные тряпочки.
Америка пыталась как-то договориться с Египтом, но арабы послали США далеко в,.. на… и к… И Линдон Джонсон утёрся. С каждым днём, даже часом обстановка накалялась всё сильнее. 23 мая образовалась стихийная демонстрация в Каире, где мирные арабы мирно, но оголтело орали: «Насер! Насер! Мы с тобой! Насер! Насер! Веди нас в бой!», – и столь же добродушно салютовали из советских автоматов в воздух.
- А что же ООН? – поинтересовался отец.
- Не говори больше никогда мне о сраной ООН! – зарычал дядя Костя. – Это организация объединённых наци! Наци! – повторил он. – Насер приказал силам ООН уйти с Синая, и эти херовы миротворцы храбро ушли! Суки! А египтяне там дислоцировали свои танковые дивизии и бомбардировщики.
24 мая Франция и Англия наложили эмбарго на поставку оружия. «Кому-кому? Израилю!» В тот же день в Каире состоялась конференция профсоюзов.
- Ну, скажите, кто в такое время проводит конференцию профсоюзов? Ясно: неважно – кто, а важно – для чего!
По местному радио на длинных волнах на открытии этого сборища герой Советского Союза Абдель Насер заявил: «Наша цель – уничтожить Израиль. Это будет тотальная война». Вот такие были у него далеко идущие профсоюзные планы в их заботе об арабском пролетариате, издевался дядя Костя.
26 мая иракские танки, дислоцированные в Иордании, перешли Иордан. Все арабские радиостанции стали крутить ставший в одночасье популярным шлягер со словами: «От реки и до моря не оставим ни одного еврея!», – с не менее радужным припевом: «Этбах! Этбах!», что в переводе означало: «Резня! Резня!»
Отец сжал под столом кулаки и стиснул зубы.
Бригада русских инженеров на Голанах не отходила от репродукторов, записывая и передавая в посольство практически всё, что слышала. Какой-то лейтенант после слов Насера о тотальной войне тихо произнёс: «Чего евреи-то ждут? Вдарили бы первыми...» Никакой войны не будет, сказал тогда веско майор дядя Костя Карпов. Ты что, не видел, как арабы дерутся между собой? Покричат «сын осла!», «это ты сын шлюхи!» да вечное своё «кус эмак!», помашут кулаками над головой, как испуганные шимпанзе, – и на этом разойдутся.
На следующий день после того, как иракские танки перешли на западный берег Иордана, министр иностранных дел Израиля встретился с послом СССР Чувахиным, и посол передал израильскому министру послание от Косыгина с предложением не начинать войны: «Легко зажечь костёр, но трудно погасить. Израиль должен сделать всё, чтобы избежать войны».
- А когда Леви Эшколь спросил у русских миротворцев, вручено ли такое же обращение Герою СССР Насеру, то Чувахин ответил отрицательно. Пидор арабский! – снова заорал дядя Костя.
Кто из двоих – Председатель Совмина СССР или посол СССР в Израиле – оказался нетрадиционным любителем арабов, со слов дяди Кости понять было нельзя.
Советские «слухачи» не отходили от аппаратуры дни и ночи. По перехваченному радиообмену между арабскими военными объединениями стало ясно, что Иордания собирается двинуть против Израиля свою армию, о чём иорданский король и сообщил Насеру. В ответ Насер заявил: «Мы горим желанием сразиться с Израилем! Эта война покажет, кто такие арабы!»
Израиль, после угрожающего меморандума Косыгина, ещё целую неделю делал всё, чтобы избежать войны.
3 июня сороковая и шестидесятая бронетанковые дивизии Иорданской королевской армии перешли на западный берег Иордана. Резко засуетилась сирийская охрана на дяди-Костиной базе. Как потом выяснилось, арабы по ночам вывозили вооружение со складов, а 4 июня сняли и передислоцировали с базы все свои войска на соседние высоты, где располагалась их артиллерия. Сняли всё: зенитки, пулемёты, гаубицы. Бросили, словом, советских инженеров на съедение сионистскому шакалу. Они бы и советское электронное оборудование украли, да военные советники на Голанах не доверяли им охрану уникальной техники. Остались только три взвода арабских автоматчиков.
- 5 июня, когда израильтяне поняли, что никто не спасёт их от погрома и резни: ни американцы, ни прочие арабские жополизы, включая Британию, Францию и нашу Родину СССР, – раненько утром, по прохладному воздуху разбомбили к едрене фене все египетские аэродромы на южных границах, а потом двинули свои танковые войска в Синай, – рассказывал дядя Костя, медленно прихлёбывая армянский коньяк. – Я там не был, мы только передавали радиоперехват в посольство по высокой частоте. К полудню стало ясно, что египтяне бегут из Синая впереди собственного визга.
- Но, – дядя Костя поднял указательный палец, – по всем арабским радиостанциям, что самое весёлое, передавали сообщения о том, что египетские танки уже в пригороде Тель-Авива и что наши трусливо грузятся на корабли и тикают с Палестины.
Отец округлил глаза, так как не понял, кого майор назвал «нашими».
- А наши в это время били иорданцев с иракцами в Иерусалиме и сирийцев на Севере. И когда эти три арабских взвода увидали два танка, поднявшихся по склонам на плато, то струсили и рванули на левый берег Иордана. Все двадцать восемь дристунов трухлявых сбежали без единого выстрела. И чего испугались? Двух «Центурионов» 1944 года выпуска. Вы видели этих чудищ? У них гусеницы под собственной тяжестью на малейшем уклоне рвутся! – зло говорил майор. – Они от удара камня готовы были рассыпаться от старости!
Майор и вся его инженерная бригада попали в плен. Лично майора взял в плен молодой израильтянин по имени Володя. Их вывезли в Иерусалим и несколько дней промариновали на чьей-то квартире под вооружённой охраной, пока шли переговоры с советским посольством, да пока первый секретарь Быков продирался по единственному перегруженному шоссе из Тель-Авива в Иерусалим.
- А шоссе это – что твоя «дорога жизни» на Ладоге. Все девятнадцать лет по нему доставлялись в Иерусалим вода и продукты, а иорданцы подбивали грузовики. Все обочины на подступах к Иерусалиму завалены сожжёнными машинами.
Иногда к ним захаживал Володя. Он как-то принёс флягу красного кислого вина и, заедая его маслинами, спросил:
- Костя, – спросил бывший ленинградец бывшего челябинца, – а какого хера ты тут воюешь?
- А ты? – спросил русский майор, отвечая по-еврейски вопросом на вопрос.
- Я воюю за свою землю, за свой народ, за воздух этой земли, за её историю.
- А я за хер собачий, – по-военному лаконично ответил Костя-майор и сплюнул то ли оливковую косточку, то ли от души. Потому что ответить ему было нечего.
- Наши кормили хорошо. Арабы плохо, одни лепёшки и хумус. Это не ругательство, это такая каша, протёртая из местного гороха с уксусом. А наши хорошо: все три дня хлеб, куры жареные, картошка, фрукты, маслины... Молодцы. Отличные ребята.
Где израильтяне, которые после полутора бутылок армянского коньяка стали для майора «нашими», доставали жареных кур, приходилось только гадать, потому что и хлеба-то многие не видали вдоволь – нормы питания в оккупированной иорданцами древней еврейской столице были жёсткими: одно яйцо в неделю на человека, стакан риса и кружка воды. А остальное ешь, что найдёшь.
- Миротворцы ооновские-говёновские, между прочим, доставляли в Иерусалим гуманитарную помощь. Но передавали её, скоты, через арабское командование!
До голодающих детей молоко не успевало дойти: арабы, что сами не съедали, то в открытую продавали на рынке. В шесть дней израильтяне, сами того не ожидая, освободили оккупированную девятнадцать лет еврейскую землю.
- Как еврейскую? – удивился отец. – В газетах пишут, что эта земля – арабская.
- А ты выписывай побольше этих газет! Будет, во что, твою мать, селёдку заворачивать. Иудея – арабская земля? Или Галилея с Самарией? Тогда и Иисус ихний тоже, выходит, араб!
- Так ведь решение ООН о палестинском государстве есть... – неуверенно возразил отец.
- ...б твою мать! Я, простой русский пока ещё майор, должен тебе, Кацнельсону, рассказывать правду! Эти объединённые наци приняли решение о – читай по моим губам! – разделе Палестины на два государства – арабское и еврейское. После чего королевство Трансиордания, существовавшее только на британских картах и никем не признанное целых 25 лет, тут же переименовалось в Хашимитское королевство Иордания и его все признали сразу. Понял?
- Нет...
- Да подмандатной Палестиной англичане называли и левый берег Иордана тоже! Лига наций именно эти два берега и считала Палестиной. В 1922 году, чтобы арабы не вцепились друг другу в глотки и не начали вторую мировую войну между Францией и Британией, которые управляли здесь этим сбродом с 1918 года, Англия и отдала еврейские земли этому стаду воров и разбойников, образовав на территории бывшей турецкой империи вместе с французами искусственно и Сирию, и Иорданию. И, кстати, Ирак, Кувейт и прочие эмираты. А в 1947 году ООН лишь признала факт раздела. И всё! Наша это земля! И никогда она арабской не будет!
- Но ведь... – Людмила Петровна робко спросила, – есть ведь беженцы...
Кто такие беженцы, все присутствующие знали хорошо. Брат и сестра Костя и Людмила Карповы бежали из Крыма через пока ещё не сданный Новороссийск во время войны; Ефим Кацнельсон с сестрой и матерью – из Одессы через тот же Новороссийск.
Дядя Костя закурил болгарскую сигаретку и поцыкал зубом.
- Представьте себе, что в 1942 году прибывают тайно в... например, Саратовскую область немецкие эмиссары и начинают уговаривать немцев-колхозников перейти – временно! – на Запад через линию фронта. Дескать, через пару недель мы освободим все земли от русских и вы вернётесь грабить опустевшие дома.
Отец засмеялся:
- Да эмиссаров этих сдали бы в НКВД тут же.
- А там не было НКВД. Там арабы, хихикая и потирая руки в ожидании добычи, сами ушли. И кто они теперь? Были, конечно, и те, кто бежал вместе с иорданцами и иракцами. Война есть война. Так чтоб вы знали (с каждым новым словом у дяди Кости всё сильнее пробивался откуда-то еврейский акцент), Моше Даян...
- Даян? Кровавый стервятник?
- Ага, агрессор одноглазый... между прочим, награждённый нашим орденом «Красной Звезды» за участие в освобождении Киева... поставил пулемёты на единственном уцелевшем мосту через Иордан и арабов не выпускал.
- Ничего себе! А у нас пишут...
- А у нас в квартире газ! – снова закричал дядя Костя.
И теперь, после предательства арабов в Израиле, майору грозил трибунал в Советском Союзе. Он ещё хлебнул коньячку и сказал весело:
- А насрать! Даже если б эти дристуны не удрали, всё равно они бы там проиграли. Они и не хотели строить все девятнадцать лет никакого арабского государства. Сидели, падлы, на танках, как в вокзале на чемоданах, – ждали, когда придёт время сваливать. В любом случае мне был бы трибунал: за плен ли, за проигранную войну. Партия любит арабов, а я буду за это отдуваться в штрафбате!
Но Бог был милостив. Дядю Костю назначили заместителем командира точно такой же точки, но только на Севере Урала. Он стал чаще бывать у Сашки дома, и когда Марк увлёк Карпова сборкой и пайкой радиоприёмников, дядя Костя даже привозил дорогие и недоступные поэтому для юных радиолюбителей детали.
Закончился разговор практически мгновенно. Дядя Костя допил коньяк и спросил у Людмилы Петровны:
- Люсенька, я посплю у тебя?
Но Марик и Сашка этого разговора не слышали: в это время синие рыцари штурмовали крепость красных, которые упорно сопротивлялись. И главное в этом штурме была не сама атака, а позорные упущения, когда то там, то здесь и атакующие и обороняющиеся обнаруживали «подкидышей» – маленьких человечков, то прилепленных к башням крепостной стены, то под брюхом лошади. Дядя Костя вошёл в спальню в тот момент, когда, политая для большего эффекта одеколоном «Гаянэ», крепость была подожжена и плавилась, воняя пластилином. Отец Марка был не столь гуманен, как сионистский агрессор Моше Даян, и Марк за ухо был схвачен и выведен за дверь квартиры. Впрочем, Сашке тоже досталось от матери.
И, наконец, наступил момент, когда полуголод объединился с инакомыслием и они чуть не свергли советскую власть в отдельно взятом регионе – маленьком уральском шахтёрском городке. Случилось это уже через пять лет после освободительной войны на далёком Ближнем Востоке.
Кстати сказать, в годы гражданской войны именно из Редикорцевска началось изгнание армии адмирала Колчака с Урала. В далёком двадцатом случился в городке какой-то местный сабантуй: то ли Троица, то ли Святки. Шахтёры выпили лишку. Они бы, может, лишку оставили на Николин день, но уж очень им помогали шахтёрки. Тут и гармоники подвернулись, и веселье покатилось по прямой. Тем более, что до уездного города по прямой было всего ничего, каких-то вёрст семнадцать-двадцать. С хоругвями, с музыкой, с алыми лентами, с частушками типа:
Я поеду в Чебаркуль,
Выкую железный хуй!
Куплю новую кровать,
Буду целку целовать! –
 
(а, может, это свадьба была? много ещё тайн хранит Вселенная...), так или иначе, праздник покатился в уезд. Дозорные Колчака, услыхав сперва и увидев чуть позже масштабы праздника, ринулись в штаб доложить о наступлении противника. На вопрос: «Много ли противника?» – последовал правдивый ответ, что много и силы его не меряны. Конечно, не меряны, потому что на каждой телеге, под каждым отворотом кафтана (или что носили шахтёры в те годы? да, наверное, то же, что и в эти) бултыхалась приличная бутыль. Штаб решил не терять силы в бессмысленном сопротивлении и отступил. Сперва к Екатеринбургу и Омску, а далее судьба Александра Васильевича покатилась на восток – к закату. А так всё весело начиналось! И так всё трагично закончилось.
Вот и на сей раз апогей веселья по поводу 55-летия советской шахтёрской власти ещё не настал, ещё аморфные толпы только двигались по утреннему морозцу к местам дислокации, чтобы там выстроиться в кристально чёткие колонные и с хоругв... с портретами членов… (прости, господи! вот ведь придумала партия словосочетаньице, рядом с которым частушка про Чебаркуль кажется просто детским лепетом; хотя, как вздыхал народный поэт Кольцов ещё в девятнадцатом веке: «Ох, и бранчлив же русский народ!», – казалось бы, в фольклоре столько не... мягко говоря... литературных слов, а в партийном словосочетании ни одного и намёка на бранчливость нет, а вот же звучат эти слова «член КПСС» ну совершенно непристойно!) ...чтобы с портретами членов Политбюро выйти перед монументальной трибуной в центре города под простёртую длань коммуниста №1 (новый партбилет которому через пару-тройку месяцев подпишет лично коммунист №2), а затем, и перед тем, и во время того отправиться выпить-закусить, – именно в этот момент произошла не иначе, как провокация, саботаж и диверсия в городе: в ряде крупных гастрономов, располагавшихся по пути дислокаций будущих кристальных колонн, выбросили в продажу варёную колбасу, сардельки и сыр. Сорт сыра никого не интересовал. Сорт был один – Сыр. По будущим колоннам прошли шёпот и трепет. Будущие колонны дрогнули, начали редеть и рассасываться. Несмотря на все усилия парторгов и профоргов, к трибунам подошли немногие. За исключением школьников, учащихся ПТУ и техникумов. Демонстрация, конечно же, состоялась. Когда мимо трибуны проходил Марк со товарищи в колонне таких же революционно-обязанных, директор школы, оттопырив обширный зад, о чём-то переговаривался с первым секретарём горкома. Пошептавшись, он тут же перебежал в голову колонны и, едва школьники вздохнули с облегчением, перегородил всем путь, приказав обойти квартал и вернуться к новому построению. Школа-соперник №6 придумала бóльшую хитрость. По другую сторону площади, как раз напротив монумента Вождя, между двумя крыльями центрального гастронома (который, кстати, благополучно ничего не выложил на прилавки нового) находилась арка-проход, ведущая во двор, где совершенно опустившиеся личности не без труда сдавали стеклотару в будние дни. На этот факт и указывал таинственно дланью своей вождь пролетариата. Арка-проход красиво закрывалась ажурной решёткой узорчатого каслинского литья. Так что придумала школа-соперница? Переодетые в матросы старшеклассники, выйдя на революционную площадь, развернулись спиной к трибуне и бросились с гиком и свистом штурмовать зарешёченный вход в пункт приёма стеклотары, изображая известный кадр из фильма «Октябрь», каковой постановочный шедевр Эйзенштейна давно уже выдавался за исторический документ эпохи. Правда, в отличие от Эйзенштейна, гранат матросы на этот раз под себя с решёток не бросали. Городское начальство было обрадовано таким сюрпризом и благосклонно хлопало в ладоши. И пока шёл бесплодный штурм закрытого по случаю праздника оплота алкашей, пьяниц и просто тех, кто хотел освободиться от цепей накопившейся стеклопосуды, директор вновь вывел своих школьников на площадь и провёл их по ней второй раз – политически важнейшее мероприятие должно было закончиться не ранее назначенного времени, несмотря на отсутствие революционно настроенного пролетариата: верхи очень хотели, несмотря на то, что низы уже не могли. И школьники прошли! Сориентировавшись в ситуации, подобный же манёвр выполнили и другие школы – демонстрация состоялась. Не могла не состояться при любых условиях. Даже самых враждебных, вроде продуктов в магазинах. Но выводы были сделаны. Начальник торговых сетей был не посажен, но освобождён, что, как известно, ещё хуже. Секретарей на заводах переизбрали. Директоров школ наградили. Наверное, медалью «За отвагу». Или «За спасение утопающих». А продукты в магазинах, чтоб не повторилась диверсия, исчезли совсем. Даже по будням.
Однако впервые Марк осознал свой излишний жирок и неказистую фигуру, когда в шестом классе к ним пришёл новый учитель физкультуры. Прыгали через козла, и с первого раза Марку сделать это не удалось. «Жопа толстая», – тихо проговорил учитель. Проговорил тихо, но презрительно. Проговорил тихо, но услышали все и дружно зареготали. Даже Серёжка Швецов, друг и приятель неразлейвода, с которым жили на одной лестничной площадке. Самое обидное, что Серёжка Швецов сам был жирен, толст и неуклюж, за что и прозван был Комбижиром. А ржал громче всех. Тихо возненавидел Марик тогда этого учителя, и тот долго не продержался. Через месяц на опустевшее место пришла другая училка – какая! Стройная, с длинными ногами, с лицом не то что бы красивым, но с какой-то нездешней смуглостью и выразительностью. В неё мгновенно влюбились все, и первым влюбился Марк. Тем более что с Надей Коркиной долгие трёхлетние отношения, переходящие от страсти и слёз до показного равнодушия и презрительного рычания, окончились: друг с детского сада Юрка Царёв начал с ней дружить. И дружба с ним тоже закончилась.
…Ларёчник на «Домодедовской» скрылся внутри будки, но окошко не открыл. Марк подошёл к зеркально отражавшему стеклу и удивился: внутри стояли розы всех цветов и оттенков – от кремово-жёлтых до цвета церковного бархата. Гигантские белые хризантемы кудрявились, как головки на октябрятских звёздочках. Гладиолусам был ещё не сезон, но здесь они стояли стойко, словно отряд ландскнехтов с бердышами. И садовые маргаритки, и флоксы, и крупные белые ромашки и ещё какие-то чудеса ботаники. Хозяин с чашкой кофе в руке протиснулся между своего товара и молча уставился на Марка. Марк постучал пальцем в стекло. Хозяин нехотя открыл.
- Розы, надо полагать, голландские? – спросил Марк.
Хозяин молчал.
- О цене не спрашиваю.
- Лучше не спрашивай, – пошутил ларёчник.
Марк выбрал пять тёмно-красных не полностью раскрытых крупных бутонов.
Услышав сумму, он молча ахнул. Но Лёвка платил хорошо. И, несмотря на это, сумма с тремя нулями заставила Марка внутренне содрогнуться: хотя разменять сотню стало делом таким же простым, как раньше трёшку, а тысячей в кармане никого уже не удивишь, он ещё не привык к таким числам.
В переходах метро разворачивали прилавки продавцы газет и очков. Аккуратная старушка со свежим личиком просила милостыню. По перрону, гудя, двигалась коренастая уборочная электромашина. Едва начался седьмой час, даже рабочего люда было мало. Странное чувство просыпалось у Марка в метро: он иногда ловил себя на провинциальном страхе, что вот-вот войдёт в вагон контролёр и потребует предъявить билеты. И страх этот не выветрился ни за годы учёбы, ни после – в нечастые наезды в столицу.
Вагон, завывая на станциях, тащился медленно, словно ещё не проснулся. Час проволокусь, подумал Марк, и никого не застану. Тут в подземке до любой мало-мальски отдалённой станции – с пересадкой или без – езды всегда оказывался ровно час. Что немало удивляло.
И вдруг пришло воспоминание, что в полудрёме самолёта закулисно всплывало, да никак не всплыло ещё по пути в Москву. О поездке годовой давности.
Вокзал в Рузаевке. Томительное ожидание поезда на Саранск. Что за бзик – ехать к незнакомым людям, которым надо будет что-то объяснять. И потом – это же деревня. Будут расспрашивать её родителей. Им-то зачем эти муки? Воистину, далёко простирает глупость руки свои в дела человеческие. И не мальчишка уже, кажется…
В Саранске Марк купил розы. Здесь, видимо, никто не покупал раньше роз: обтянутая чёрными лосинами молодка в трикотажной юбке, едва прикрывающей лобок, – Марк тут же поймал себя на сугубо мужской памяти о совершенно незнакомой женщине; а что? ты своим ростом доходил ей как раз до края юбки – просто дети капитана Гранта рядом с её ногами... Ну, уж и до края – хватил лишку! Хорошо, хорошо, лишь бы не тревожить твои комплексы – до пупка, чтоб разглядеть её лицо, нужно было запрокидывать голову, – продавщица-молодка мелко засуетилась, начала доставать из каких-то закромов прозрачный целлофан, чтоб «изячно» оформить в него колючие стебли с нераскрывшимися бутонами. Но Марк попросил её завернуть цветы в мокрую тряпку – «очень мокрую, чтоб вода стекала, мне ехать ещё далеко...» – и запаковать всё в полиэтиленовый мешок. От удивления перед нежданным покупателем нашлись и тряпка, и мешок. Марк уже уходил от цветочного ряда, где торчали из ведёр лунно-лимонные махровые астры, мелкие рябые гвоздики и гладиолусы («...вчера посадил шпажники...» Хм... Откуда бы это?..), когда его одёрнул крик длинноногой цветочницы:
- Молодой человек!
Уж если я «молодой человек», то она несомненно «девушка», подумалось с ходу. Маленькая собачка до старости – щенок. Я не маленький. Я компактный.
«Девушка» бочком протиснулась между букетами, пронеся свою оттопыренную трикотажную попку над цветочными стеблями, и, дробно стуча высокими каблуками (куда тебе ещё-то, господи!..), догнала Марка. В её пальцах (броско наманикюренные ногти в сочетании с никотиновыми пятнами от дешёвых сигарет) дрожал, хрустя на ветру и бликуя, прозрачный лист целлофана. Пришлось взять, чтоб не обидеть. За два часа на поезде, прозванном местными жителями «спекулянтом», розы не сломались, не помялись, не усохли.
«Не люблю собак», – подумал Марк, стоя перед воротами дома. Никогда не знаешь, как себя вести, когда рвётся с верёвки в раже служебного долга злобное существо, а в это время надо разговаривать с людьми. Но не услышав пустолая, что, впрочем, ещё ничего не гарантировало: за воротами мог дожидаться меланхоличный волкодав раблезианских размеров, – Марк с чугунной тяжестью в грудной клетке вошёл во двор. Лязгнула железная щеколда.
Её глаза прикололи Марка к воротам, как бабочку булавка. Наташа сидела на почерневших досках и перебирала проросшую картошку. Из двух вёдер крупным мохом торчали тонкие восковые свечки корней; старый стиральный бак был наполовину наполнен ими. Дряблые некрупные клубни горкой лежали на земле. Её грязные пальцы крутили картофелину, потом замерли, и ноготь стал сковыривать кожуру. Марк смотрел на неё и не мог ничего сделать со своим лицом. Лишь пожал плечами и почему-то сказал:
- Вот, – голосовые связки испустили тирольский звук: хриплый прокуренный и тонкий булькающий одновременно.
...Господи, взмолился Марк и поискал в вагоне метро угол, к кому можно было бы обратить этот возглас. Почему, ну почему мне запоминаются какие-то глупые детали: её старый стиранный-перестиранный халатик серо-бывше-голубого цвета; на халатике не хватало пуговицы: в самой середине его торчали нитки, и в раскрытом проёме белел незагорелый живот; исцарапанные икры ног; чёрные заусенцы на пальцах.
Я не помню её лица, с ужасом осознал Марк. Помню глаза, морщины у глаз, скорбь, застывшую в уголках тонких губ, и крупные крылья носа, обнажавшие носовую перегородку. Даже зубы, желтоватые от курения, помню. И не могу вспомнить её лицо. Может, Мэтр много лет назад был прав? Может, и «Квартеронка» гибнет из-за этого?
Наташа продолжала сидеть, а Марк дрожащими пальцами расстегнул сумку и достал мешок с цветами. Освобождённые, они сочно вспыхнули посреди пасмурного неба. Она улыбнулась – и теперь можно было уходить. Уйти и снова тащиться на станцию, ждать обратного рейса «спекулянта», добираться до Рузаевки, ловить проходящий на восток поезд, толкаться возле касс, жевать буфетную курицу – она улыбнулась.
Картофелина упала в кучу. Наташа встала. Проём халата закрылся. Марк подошёл к ней, протягивая цветы, и ткнулся носом в её плечо.
Сколько гриновской романтики! Сейчас выкатится слеза умиления! Вспомни лучше, что в этот идиллический алопарусный момент ты – и это резко отличает тебя от Артура Грэя! – смертельно хотел в гальюн: терпел-то с самой Рузаевки! Грэи в гальюны не ходят и в Рузаевки не ездят!
Марк от этих контрастов памяти засмеялся. Однако, взглянув на себя со стороны: одинокий помятый мужик, не первой свежести и второй молодости («Корейко переживал последний приступ молодости – ему было тридцать семь лет…» Тьфу на тебя, проклятая память!) уливается со смеху в вагоне метро, – согнал улыбку и посмотрел по сторонам привычным российским взглядом – исподлобья. Но никто не обращал на него внимания. Не так уж и много было пассажиров в утреннем поезде, а те, что были, стеклянно уставились в собственные отражения в окнах вагона. Надо быть раскованным, внутренне свободным, как американцы. Да – сижу! Да – смеюсь! Это моё лично дело, сэр, и вас это не касается. Идите, сэр, к свиньям собачьим, плиз! Много ты видел американцев? Это мы умеем. Это мы мастера – наложить кучу на голову ближнему своему, плюнуть походя в душу дальнему – это запросто. И это называется свобода? Свобода есть беспрепятственная возможность доставлять самым дорогим людям радость. И Женечке тоже? О-ох!..
Наташа сказала очень просто: «Прямо по дорожке рядом с курами». С затылка её волосы свисали крашеными болотно-зелёными сосульками. Всё-таки покрасила, грустно подумал Марк. Как она их называла? Хвостики?..
В уборной резь долго не проходила. Спазм был настолько сильным, что Марк простоял, наверное, с четверть часа, резкими толчками выдавливая из себя остатки распиравшей его жижи. Чтоб как-то оправдать долгое отсутствие, да и из чистого любопытства, Марк заглянул в курятник. Строение, убого сколоченное в давние времена из горбылей, почернело от сырого воздуха. Посередине небольшого грязного дворика топтались петух и семь-восемь кур: пара рыжепёрых, остальные белые, с подрезанными хвостами и окрашенными зелёнкой крыльями. Пёрышки, вспомнил Марк, а не хвостики. Едва он зашёл в загон, куры шарахнулись от незнакомца в дальний угол и петух их гордо загородил собой. В закутке, огороженном металлической сеткой, среди сероватых цыплят прохаживалась белая клуша. Пара-тройка яиц в день, в лучшем случае. Не разбежишься.
Вдоль огорода, засаженного фасолью, горохом, свёклой, луком, чесноком, морковью, мимо маленького парничка с огурцами, мимо полянки с привязанными к колышкам высокими стеблями помидоров, мимо картофельного участка – сотки три, прикинул на глаз Марк, значит, где-то ещё сажают – он проскочил на задворки. Задняя калитка открывалась на небольшой лужок, через который тянулась тропка к недалёкому озеру. То-то воздух такой влажный, а сперва думалось – к дождю. На противоположном берегу озера темнел сосновый лес. Рядом с изгородью навалены были чурбаны пиленых сосновых и берёзовых стволов. Тут же стоял, прислонённый к забору, колун. Классно, подумал Марк. Конь на обед, молодец на ужин. Он скинул куртку, пуловер, рубашку, остался в одних джинсах. Выкатив из кучи чурбачок поменьше, поставил его на огромную коряжину с гладко отпиленным верхом. Чурбачок, почувствовав скорую казнь, симулировал дистрофию и истощение. «Стоять, кому сказал!», – пригрозил ему Марк и тот испуганно замер.
- Давно не брал я в руки шашку! – сказал Марк и размахнулся колуном.
Первый удар был не совсем удачным: кусок отщеплённый коры врезался в стену сарая, а сам чурбак поспешно отлетел в сторону и прикинулся мёртвым. Казнь будет нескорой и, судя по всему, мучительной. Дроворуб из тебя, мягко говоря, дрэковый. Полено снова было установлено на лобное место. Ухватившись за длинную ручку, Марк несколько раз качнул колуном, пропуская его между ног и поднимая не выше пояса. Главное, создать момент вращения, пояснил он сам себе из школьных основ физики, тогда это... ну, скажем так, лезвие само собой опустится на цель.
Давайте определения сущностям, сказал Даламбер, и вы избавите человечество от половины его заблуждений. Лезвие – это и есть топор. Ручка – топорище. Но и всё вместе – тоже топор. Или колун, что не одно и то же. Вот ты им прицелился, теперь опускаем. С высоты поднятых рук колун, описав в воздухе полукруг по всем законам ньютоновой механики, рухнул на чурбак. Удар пришёлся на топорище, топорище ударило по пальцам. «Мама!» – крикнули все трое сразу: полено, колун и Марк. А есть где-то тут ещё и обух, которого плетью, блин, не перешибёшь.
- Станция «Павелецкая», – сообщил металлический женский голос. – Переход на кольцевую линию.
Вздохнув, как лошадь в ночи, двери открылись, грустно постояли, не обласканные ни одним пассажиром, и с печальным шумом закрылись. А странно, что на «Павелецкой» никого нет. Где садовники-садисты? Что-то изменилось в столице за время моего здесь отсутствия.
- Следующая станция, – женский голос сделал паузу и с радостью пионера на партсъезде провозгласил: – «Новокузнецкая!»
...Когда из калитки появилась Катя, поленья уже не прыгали, как головастики. Марк даже заключал с собой пари, какое полешко разобьёт с одного удара, какое с трёх. Куча наколотых дров росла, а куча напиленных стволов, как ни странно, не уменьшалась.
- Здрасьте, – сказала Катя.
Марк улыбнулся:
- Здравствуй, Катюша! Я тут решил поразмяться, а то в дороге устал сидеть да сидеть. Как у тебя дела?
- Хорошо, – односложно отвечала Катя.
Она всегда отвечала односложно. Лицо её было серьёзно. Странная она была девочка, умна не по годам. В свои двенадцать лет не отрываясь читала Гаршина, Лескова и даже «Неточку Незванову». Она всё прекрасно понимала, но никогда не выражала своих чувств. У Марка, когда они встречались, всегда возникало жгучее желание погладить её белые, как одуванчик, волосы и поцеловать девочку в лоб. Но всегда его отталкивали её настороженные глаза. А Денис? О-ох!..
- Катюш, ты бы отошла в сторонку, а то не дай бог щепка отлетит.
Она встала сзади и сбоку Марка.
- Хорошо у вас тут. Тихо. Воздух чистый, – говорить и махать колуном одновременно было трудно; надо, чтоб говорила она. – Только тебе здесь, наверное, скучно, а? После Москвы…
- Нет.
Вот так всегда: да, нет, спасибо.
- Чем занимаешься?
Через некоторое время она ответила:
- Работы много.
- Работы? – искренно удивился Марк.
- У бабушки две коровы, коза. Их надо доить. Кур кормить. Цыплятам травы нарубить, воды налить. Вечером скотину встречаю. Сегодня хлебы квасить будем.
- А в магазине разве нет хлеба?
- Нет. Пекарня далеко от нас. И потом – там же за деньги.
Огромный пень, переплетённый своими сухожилиями накрепко, никак не поддавался, не желая заканчивать жизнь в огне.
- Ну, ты посмотри, какой паразит, – запыхавшись, проговорил Марк.
- А вы его не посерёдке бейте, а начинайте плашками по краям откалывать, – посоветовала Катя.
И то. Вот бы кого надо в «Квартеронке» снять. Да не та фактура. И не согласится.
- А что с таким количеством молока делаете?
Катя взглянула на Марка. Что, интересно, она подумала? Издеваюсь? Дурак? Или вправду не знаю? Дурак. И не знаю.
- По-разному. Сливки, сметану, масло. Бабушка творог варит, сыр катает, варенец. Томлёнку делает, если лишнее остаётся.
- И как это всё съедается?
- Так на базар же возим.
Ага, подумал Марк, издеваюсь, оказывается, дурак.
- Извини, Катюша. Я действительно не знал. Мы, городские, глупые пни. Не обижайся. Нас надо по краям плашками откалывать.
Она ничего не ответила. Набрала охапку наколотых поленьев и ушла в калитку. Так они и продолжали работать: Марк колол, а Катерина складывала в поленницу – молча. Вот ведь глупость, думал про себя Марк, ну, зачем я приехал? Какая-то ощущается в воздухе неловкость: то ли к вёдру, то ль к дождю. Сейчас старики придут – вот начнётся. Вечер вопросов и ответов. А что я им скажу? Женат, дескать, на Евгении, имею сына четырёх лет. Семью бросить не в состоянии – помру без них. И вашу, дорогие папаша и мамаша, дочь с Катькой вместе тоже бросить не могу – тоже помру. И оглоблей вдоль хребта от папаши. И вожжами пониже спины от мамаши. Оглобля и вожжи – весьма пикантно. Ладно. Завтра уеду. Утром. Дадут где-нибудь переночевать, не бросят же в подворотню.
На заднем дворе раздался голос Наташи:
- Здорово сработались! Ого, какую кучу уже навалил!
Марк засмеялся: каламбур напрашивался сам собой. Наташа, уловив двусмысленность сказанного, тоже рассмеялась. Она была в прежнем халатике, только пришила пуговицу. Не в тон. Какая нашлась.
- Пойдём обедать.
- Не заработал ещё. Собака какая! Не хочет колоться, просто камень!
- Ты сучковатые и эти развилки берёзовые особенно-то не бей, рук не ломай. Их можно в бане стопить.
- Станция «Новокузнецкая», переход на станцию «Третьяковская».
Вот ведь, подумал Марк, другая бы стала уговаривать: да брось, пойди поешь, оставь – не надо. Проявлять гостеприимство. Наташа – нет. Хочешь работать – работай. От помощи не откажусь, но просить не буду.
Усталость ушла. Ломота в мышцах притупилась. Всё тело работало как машина: взмах – удар, взмах – удар. Ладони горели, но самолюбие дороже, говорил Беня Крик. И Марк колол, колол, колол… Солнце стало светить в спину. Выпрошенная у Наташи полоска тряпочки, повязанная на лоб, уже не задерживала пот: кожа зудела в уголках глаз. В какой-то момент Наташа сказала:
- Хватит.
- Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Театральная».
Мысли в метровской полудрёме скользили по оси времени в обе стороны произвольно, как в постановках модных эстетических веяний. А вот странно, подумал Марк, что всё в жизни начинал я, а доставалось не мне. Привёл Юрку Царёва записаться во Дворце культуры шахтёров (тоже ведь словосочетаньице: культура шахтёров, и не просто, а во Дворце!) в какой-то чертёжный кружок, соблазнившись видом девственно чистых кульманов. И пока Марк полгода фантазировал, вырисовывая от руки какую-то супермашину, Юрка, прислушиваясь к советам руководителя кружка, тихо и практично вычертил простенький чертёжик, склеил модельку из ватмана и взял первое место на какой-то выставке. Я его привёл в тот кружок, и теперь он токарь экстра-класса на заводе, работает не на конвейере, а в отделе новейших разработок, купил кооперативную квартиру и машину на одни лишь премиальные – а ты топчешься в дерьме. И Наденька Коркина сперва с ним дружила (дружила-дружила, и не фиг скабрезно подмигивать, в наше время ещё дружили, а не безбашенно трахались), а потом вышла замуж за второгодника Гришку Федоскина, который нынче директор асфальтового завода, сидит на мешке денег – а ты, пока он, второгодник, женатый на твоей «школьной любви до слёз и скрежета зубовного», странным каким-то образом добивался в жизни всего – и добился! – ты в это время рубил лимонник в Приморском крае, чтоб весь зимний сезон ошиваться по чужим квартирам, чужим картинам, чужим киностудиям. Или Сашка Карпов и Серёжка Цветков – ведь вместе начинали мотать дроссели на ферритовых колечках, паять транзисторы и сопротивления, конденсаторы и диоды и читать, вырывая друг у друга, толстенный ежегодник «Эврика» с научно-популярными статьями, – ан вот: Сашка закончил Политех и ныне ведущий специалист по этим самым транзисторам, а Серёга, получив на своё шестнадцатилетие от Марка книгу «Техника ракетных двигателей», из-за которой пришлось мотаться на край города в заброшенный от столбовых дорог книжный магазин, так вот Серёга так-таки поступил в Казанский авиационный и стал главным инженером (или кем-то там с особенным названием) именно по жидкостным ракетным двигателям в каком-то маленьком КБ при очень безымянном НИИ. А ты дальше детекторного приёмника не пошёл, и всё твоё участие в науке на благо и славу большой и красивой Родины заключалось в попытке снять на «Научке» фильм, – «новый взгляд» периода начальной перестройки, – про Чернышевского, в коей эпохалке доказывалось бы, что Рахметов хоть и главное тайное лицо известного романа, но историю делают не «рэволюцьёнэры», как говаривал твой прадед, переживший пару небольших революций, четыре средних погрома и единственную, но долгую репрессию, а эволюционеры, вроде кооператорши-артельщицы Веры Павловны, воплотившей, попутно заметим, и твою странную идею о возможности любить сразу двух – вот она и любила, а ля Некрасов, Тургенев и сам Чернышевский, женатый на «невесте всех женихов» города Саратова. Что-то ты себе приписываешь чужое! У этих борцов за эмансипацию в центре стояла всё-таки эмансипэ. Мужчин, таки да, было, а она – одна. Большая, белая и святая. А у тебя-то несколько наоборот. Так что, не равняй себя с Тургеневым, Панаевым, Виардо, Бриками и городом Саратовом. Не хватит у тебя сил на город Саратов. С двумя бы разобраться. И договорились же, без фрейдовских сальностей. Но факты есть факты: странным образом Марк катализировал своей жизнью деятельность совершенно разных людей: друзей, недругов и даже саму перестройку – о Чернышевском фильмец так и не снял, потому что ей, Родине, в момент очередного загиба деньги понадобились более, чем на фильм о пахаре человеческих душ. А потом они, родимые трёшки и пятёрки, превратились в промокательную бумагу, а вскоре исчезли и вовсе вместе с карандашами, тетрадями и промокательной бумагой. Если б не Марк и не экспроприация у него денег, и перестройка не началась бы.
И так однажды тебе удалось оттянуть её на несколько лет.
Случилось это, когда Марка за длинный нос и толстый зад с Молдова-фильм попросили уйти – в разгар кавалерийской рубки лозы и борьбы с самогоноварением. На казённой плёнке Марк тогда контрабандно отснял, прямо как в михалковской «Рабе любви», выкорчёвывание многолетних ценнейших молдавских виноградников, которые ещё Пушкина помнили, а вместе с ним и всё тайное Южное общество вспоили. А может, и Овидия Назона вдохновляли. Вся подлость заключается в том, что недавно мелькали эти кадры по центральному ТВ и в них даже не упомянули об анонимном авторе, который в очередной раз поплатился за свой длинный нос и толстый зад, каковые, длинные и толстые, в свою очередь, и задержали перестройку несколько лет назад. А оттягивание во времени горбачёвских перемен произошло оттого, что исчезли «Лидия» и «Изабелла», заживо уничтоженные очередным нашествием то ли красных, то ли зелёных, то ли просто олигофренов, сбежавших с Канатчиковой Дачи. «Вместе рубали белых шашками на скаку! – выкрикивал Марк стишата Симонова на всю общагу и добавлял от себя: – «Мускат», «Ркацители» и «Хванчкара» стекали по сапогу!» – стишата у Марка были ещё хуже, чем у Симонова. «Не Лорка, – оценил он сам себя, хоть и был пьяноват, – даже не Грибачёв». Пришлось купить две канистры плохого пива и рыдать с Юркой Маслаком – оператором-постановщиком – над загубленной своей судьбой, проклинать стукачей и подлючих завистников. Словом, заниматься распространённым в богеме творческим процессом. Когда пиво перетекло из тощих канистр в толстые чрева делателей искусств, захотелось погулять по городу. Не в поручико-ржевском духе, а этак пройтись туда-сюда по центральным улицам, растрясти накопленное. Вышли на свежий воздух, двинулись к центру города. И там, в самом сердце Бессарабии, пиво наконец-то дало о себе знать. И так дало, что Бессарабия оказалась перед серьёзной угрозой падения нравов, не говоря уже о потопе и зловонии. С общественными туалетами у советской власти были напряжённые отношения. Советская власть полагала, что советскому человеку они не нужны – советский человек стремится быть развитой гармоничной личностью, и потому на такие пустяки, как еда, питьё и прочее, не к столу будет сказано, раблезианство ни времени, ни заоблачной духовности своей разменивать не должен. Потому направо идти было бесполезно – там находился Комитет руководящей партии. Налево, однако ж, на самой кромке Центрального парка, неторопливо строилось новое здание городского театра. Потому решили пойти налево. Рысцой направились к забору, проникли через забор и отпустили душу на покаяние в укромном месте. На следующий день прочитали с ужасом в газетах, что в тот самый момент, когда их фигуры приобретали свой привычный размер, в новом театре происходили испытания круга сцены. И во время этих испытаний мотор неожиданно сгорел. «Боже мой! – воскликнул Марк, ознакомившись с описанием этой катастрофы. – А если б мы пошли к Комитету?» Юрка Маслак, плохо реагировавший на спиртное вообще и пиво в частности, сказал злобно: «Жаль, что не пошли. Но мы ещё придём на их могилы!» Случай не подвернулся до сих пор, хотя перестройка могла начаться уже тогда. Из-за пива.
Во всех бедах российских виноват ты лично – Марк Кацнельсон по прозвищу Шницель. Обязательно надо найти офис общества «Память», открыть им глаза и покаяться. Они, конечно, подозревают и без меня, кто виноват, и даже знают, что делать, но пусть узнают конкретного человека, скромного антигероя наших дней. Или поезжай в Питер, да и найди этого учителя-методиста, педагога-антисемита, расскажи ему о себе, раскрой душу.
Что же это «Квартеронка» всё-таки не монтируется?
 
4
 
Фимка. Утро.
 
Ага, подумал Фимка, сейчас я побегу тебе в дальний лес. Тут за плетнём тоже саранки водятся. Надоела эта трава, и варёная, и жареная. Картошки бы где-нибудь достала что ли! Сяду в товарняк и убегу к партизанам. Вот у кого жизнь! Бей фашистов и никаких гвоздей!
Фимка вскинул палку и застрочил из неё, как из автомата, по голым ещё кустам шиповника.
Или на МТС устроюсь. А чё? Павел же обещал. Пойду сегодня к нему, ещё раз попрошу, а то забудет. Он на Белку смотрит, а та вокруг него вьётся. Герой. Орден и медаль. Если они поженятся, то он обязательно меня на трактор возьмёт. А школа – на фиг она нужна. Биссектриса – это крыса, которая бегает по углам и делит угол пополам. Обойдусь и без геометрии. Трактористы вон и без биссектрисы зашибают деньжищи.
На обочине просёлка показались деревенские мальчишки.
- Эй! – закричал один из них. – Фимак! С нами пойдёшь?
- А куда? – спросил заинтересованно Фимка, забыв сразу и про наказ матери, и про партизанские планы, и про Павла с МТС.
- В степь идём, сурков драть.
Ловить сурков – занятие было куда более привлекательное, нежели таскаться по лесу в поисках первой съедобной травы. А что Павел? Не убежит Павел. Куда ему без ступни-то бежать, а сходить к нему и домой можно.
- А то!
- Только спичек у нас нет.
Спички были редкостью в деревне. Если за огнём в избе кто не уследил – беда - не беда, а к соседям бежать надо было с поддоном, просить углей на разживу. Но у Зельды спички были, специально для шабатных свечей берегла. В одну пустую коробку Фимка иногда перекладывал пару-тройку стыренных у матери спичек.
- Ладно, если берёте, то спички у меня есть. А верёвка на силок у кого?
- У Серёги.
До сурчиных нор идти было далеко – осторожные зверьки водились в дали от людей. Шли мимо озера, всё ещё покрытого серым ноздреватым льдом. Поспорили, скоро ли журавли прилетят. Если через неделю-полторы, то до посадки картошки можно будет словить, а ежели после – то словить уже никак нельзя будет: журавлихи уже на яйца сядут, а губить птенцов нельзя.
- Вот клянусь, чем хочешь, – горячился веснушчатый малец Витаська, – вот через неделю точняк прилетят.
Стёганый, дырявый ватник доходил ему до колен и укрывал его как зимнее пальто. Из дыр топорщилась грязная вата.
- Куда прилетят-то – вода вона подо льдом. В прошлом году в это время уже сети ставили, – Серёга поколотил каблуком здорового кирзача по кромке. – Не, никак скоро не прилетят.
- Вот, обо что хошь об заклад бьюсь – будут журавли.
- Да ты хоть бейся, хоть не бейся. И грачей ещё не видно даже.
Закончив спор, двинулись дальше. Шли не по дороге, залитой грязным месивом, а по её кромке, растянувшись гуськом. Потому и разговора общего не получалось. Не доходя до леска, круто взяли в сторону – в степь.
- Тихо теперь, – грозно предупредил Серёга.
Витаська раскрыл рот, чтоб снова поклясться, чем хошь, что будет тихо, но Серёга показал ему кулак – грязный, костистый, и Витаська рот захлопнул. Поднялись, стараясь не шуметь, на холм и улеглись на пригретой земле, всматриваясь в степь.
Весеннее и редкое для здешних мест солнце грело в спину. Земля парила, тёплый воздух дрожал сразу под холмом, не давал что-либо разглядеть. В Одессе в это время уже вовсю цвело на Приморском бульваре, и запах от акаций смешивался с запахом йода и соли недалёкого моря. Мальчишки носились под каштанами, которые, правда, не цвели пока, но стояли покрытые молодой листвой. У Фимки был велосипед – старенький и скрипучий. Отец его собрал из разных деталей, а вместо седла была приделана фанерка, на которую намотано было всякое тряпьё – не находилось седла. Но отец обещал. И трещал Марик на своём велосипеде гордо по всему бульвару. Главное, чтоб Антонеску проклятый не украл велик, а там отец вернётся с войны, найдётся и седло, и новая цепь, и резиновые насадки на руль и фонарь с динамкой. А тут в степи почти и не пахло ничем – землёй, сухой травой да горькой полынью.
- Вон, кажись… – тихо проговорил Серёга.
- Где? Где? – засуетился Витаська.
- Вон торчит, – и Серега показал пальцем прямо перед собой.
Фимке очень хотелось первым увидеть сурка. Он понимал, что его взяли только из-за спичек – костёр без них не разведёшь. И хотя в школе, да и в деревне его не обижали, но всё равно чувствовал Фимка, что относятся к ним – и к матери, и к сестре – как к чужим и лишним. Сперва его рассказам не верили: «Моряк – с печки бряк!» – пытались дразнить поначалу в школьном дворе. И даже поколотили несколько раз. Но шестиклассник Серега взял его под защиту. И слегка даже зауважал, когда Фимка принёс фотографию отца в морской форме. «У меня, – сказал он, – отец на фронте и двое братьев фашистов бьют. А море зимой тоже льдом замерзает?» А как расскажешь про море? Как расскажешь, когда у них слова-то не то совсем обозначают, что в Одессе. Как-то сидя на озере с удочкой, он рассказывал, что у них тоже рыбу ловят, но удочки не такие, из тонких палок, а очень длинные, из бамбука. «Бука! – начал хохотать сразу верзила Жмаев. – Бука-сука!»; матерился он постоянно, не боялся даже директрисы в школе, только перед председателем Петром Степановичем робел и тушевался. «Да! Из бамбука – дерево такое, в Индии растёт», – доказывал Фимка. «Бам, сука! – и верзила Жмаев давал Фимке в лоб сильный щелбан. – Катись в свою Индию, еврейчик, и ври там!» «Тихо, ты, курощуп, – вмешивался Серёга, – заготовками своими дома махать будешь». И Жмаев замолкал. Серёга хоть и младше его был и ниже ростом, но в драке становился бешеным, мог запросто кусок мяса зубами вырвать. «Ну?» – подталкивал он Фимку к рассказу. И Фимка, потирая лоб, продолжал: «Да, такое дерево, его можно в кольцо согнуть, а оно не треснет, – Жмаев только ухмылялся. – И лёгкое – метра четыре длиной в одной руке запросто держишь. Мы на такие удочки (тут Фимка приврал слегка – не было у него такой удочки, только зависть была к тем, кто рыбачил с пирса) бычков ловим». Тут уж даже Серёга не поверил: «Каких, мать-перемать, бычков? Ты бы врал-то да не завирался!» А Жмаев уже хватал Фимку за шиворот, чтоб дать пенделя как следует, и орал: «Жид-жид, по верёвочке бежит!»
- Да рыба это такая, дураки! – кричал Фимка. – Бычки называется.
Как он сумел вывернуться из рук верзилы, он не помнил. Но помнил, что прибежал он в центральное отделение колхоза и взял в библиотеке «Белеет парус одинокий», любимую свою книжку про Одессу. «Я вам докажу, дураки! Я вам покажу!» – зло шептал он всю дорогу до деревни. И когда он показал, какую рыбу ловил в Чёрном море Гаврик с дедушкой, Серёга его зауважал ещё больше: не может же советский писатель-орденоносец, чей портрет напечатан на обложке, врать. «А оно что, в самом деле чёрное?», – спросил Серёга удивлённо. «Оно разное, – ответил, успокоившись, Фимка и повторил: – Разное».
- Не, – сказал Витаська, – нету там никого, чем хошь поклянусь.
Фимка тоже всматривался до слепоты, до мушек в глазах в степную даль, но ничего не видел.
- Торчит, гад, – уверенно сказал Серега. – На нас зырит.
- Из берданки бы его, а, Серый? – заискивающе спросил Фимка; у Серёги в доме осталось ружьё ушедшего на фронт отца, но ни пороху, ни дроби к нему не было – только пустые гильзы хранились до лучших времён.
- Да-а, – протянул приятель, – хорошо б, а так жди его снова до вечера. Лежите тут, я крикну.
И, по-змеиному изгибаясь всем телом, он начал сползать с холма.
Ловля сурка была не столько трудным, сколько долгим процессом: мало было его выследить и найти нору, этот зверь делал второй выход, который тоже надо было обнаружить и закрыть, а после, вокруг единственного оставшегося выхода расстелить скользящую петлю и ждать, не дыша, когда осторожный зверёк высунет свою любопытную голову из норы. И подсечь его этой петлёй желательно с первого раза, и навалиться на бьющегося в силке зверька так, чтоб он не вцепился своими острющими передними зубами, и оглушить – тогда только мягкая шкура и килограмм-полтора жирного мяса достанутся терпеливому охотнику. За день удавалось добыть, если повезёт, двух-трёх сурков. И то весной, когда голод после спячки выгоняет их на поиск корма. Но весной и шкура свалявшаяся, и мясо нежирное. Осенью на них самая охота.
Ждать пришлось долго. Очень долго. Витаська достал ножичек и показал его Фимке.
- Кузнец отковал, – похвастался он. – Острый, хошь брейся. У партизан таких ножичков нету.
Попробовали остроту ножичка, срубая сухие стебельки травы.
- А у моего отца кортик.
- Какой кортик?
- Такой. В ножнах. Все моряки носят кортики. И личный пистолет.
Поболтали, что лучше: автомат «пэпэша» или ручной пулемёт, – и согласились, что автомат всё-таки лучше. И наши «ястребки», конечно, лупят «мессеров», как цыплят, потому что иначе как же фрица с Волги попёрли и сейчас бьют его в самом логове?
- Гитлера даже судить не будут, – уверенно сказал Витаська. – Сразу как увидят, так и повесят.
Фимка хотел сказать, что вешать его надо на площади, чтоб все видели, но не успел, как раздался крик Серёги:
- Есть! Пацаны! Поймал я!
Пацаны вскочили на ноги и глянули в степь. Там стоял во весь рост Серёга, в руке у него болтался, суча задними ногами, схваченный за шкирку сурок. Спотыкаясь и чуть не падая, Фимка и Витаська кинулись с холма вниз. Подбежав к приятелю, запрыгали вокруг.
- Ух, япоша узкоглазый, прищурился! – тыкал в сурка пальцем Витаська.
- Хорош дрыгаться, – приказал Серёга. – Доставай ножичек.
Фимка хотел отвернуться – не мог он смотреть, как режут скотину. Даже когда курицу рубили – не смотрел. Но Серёга был опытен: и зарезал и ободрал зверька в пять минут, сдёрнув с него шкурку, как чулок с ноги.
- Во, на шапку! – радостно сказал он. – А потроха зажарим.
Набрали быстро хвороста, развели низкий костёр. Сперва на прутиках зажарили печёнку и сердечко, потом ободрали мясо и ели его, хрустя дымной корочкой и размазывая по щекам жир. Фимка в глубине души понимал, что не следует ему, еврею, это есть – сурчатину-то даже не все русские в рот возьмут, – но, во-первых, есть хотелось страшно, много уже дней хотелось есть, и, во-вторых, не желал он быть чужим и лишним. Его позвали с собой – пусть за спички, но поделились с ним, чужим в этой деревне и лишним у этого костра, признавая его своим. И он такой же, как они, и они друзья. Потому что их отцы и братья, даже брат верзилы Жмаева, воевали против фашистов. Потому что вместе они и по пыли, и по грязи, и в метель топали за четыре километра в центральную усадьбу каждый день в школу. Потому что голодали вместе и сурчатину жарили вместе. Потому что жили они на одной земле, и делить им было нечего, кроме общей беды.
Витаська остался у костерка, поддерживая пламя, а Серёга и Фимка отправились дальше в степь, где за два часа поймали ещё двух зверьков. Одного зажарили и съели, а второго Серёга отнёс домой – у него росли ещё две сестрёнки. Мать их тётка Вера, горластая и сухая женщина, пускавшаяся в крик по каждому поводу, была на самом деле доброй женщиной. Но доброта дохода не приносит – один расход. И детишек кормить чем-нибудь да надо. Тут и сурчатине рад будешь радёхонек.
 
- Станция «Тверская». Переход на станции «Пушкинская» и «Чеховская», – радостно оповестил магнитофон пассажиров.
Чехов это, из письма брату, про шпажники-гладиолусы. Это я сейчас вспомнил. А тогда – с понтом под зонтом закалённый! – в бане мылся ледяной колодезной водой, да пару вёдер ещё на себя опрокинул. Вечером неожиданно собрались тучи и грянула гигантская гроза, словно Мордовию силы небесные перепутали с тропиками близ экватора. Молнии рассекали небо и землю, вода била в огородные грядки так, что земля летела клочками по закоулочкам.
- Матушка-заступница! – вскрикивала Надежда Филипповна, вскакивая из-за стола и выглядывая из сеней во двор.
Она затеплила лампадку перед тёмной иконкой в углу, но это не помогло.
- Плёнка есть парниковая? – спросил Марк.
- Зачем?
-Натянем над помидорами, целы будут.
Ни брезента, ни плёнки не оказалось.
- Лишь бы граду не было! – воскликнула Надежда Филипповна и поставила молоко на газовую горелку.
Когда молоко вздулось и плеснуло на плиту, хозяйка малярной кисточкой обрызгала все углы в доме, что-то бормоча и приговаривая. Наташа засмеялась:
- Вот так у нас борются со стихийными бедствиями.
Марк хотел продолжить шутку в том смысле, что это он грянул, как торнадо, но схватился за горло.
- Что? Простыл на дровах?
Марк виновато покивал головой. В горле застряла бритва, и, похоже, поднялась температура.
Сбежавшее молоко не помогло – молоньи небесные убегать не собирались и продолжали хлестать по земле.
- Кур закрою, а то нестись перестанут, – и Надежда Филипповна выскочила под ливень.
- Куда тебе сейчас уезжать, бедствие ты стихийное? Уж постелем где-нибудь…
И странно, что ни тени мысли о переспать с ней не возникало – сидел вот так и смотрел бы только на неё. И где тут правота Фрейда? Даже если б ей захотелось придти к нему ночью, это скорее удивило бы, нежели вызвало сексуальную реакцию. Конечно, всё получилось бы тогда, и, вероятно, получилось бы неплохо, да на том бы и кончилось. А так – сидели молча в сумерках втроём с Катькой за столом, дождь стучал по крыше и стояла успокоённая тишина. Наверное, это и есть счастье.
Вернулась хозяйка. Стряхнула с бумажного мешка, которым укрывала голову, воду в сенях.
- Вроде цело всё – с облегчением произнесла она. – Ух и колотит!
Снова полыхнуло за окном. Надежда Филипповна схватила стоящий за печкой ухват и выбросила его за дверь. Марк удивлённо поднял брови. Не успела хозяйка присесть – блеснуло прямо, казалось, над домом. Надежда Филипповна выхватила выдвижной ящик с ложками, вилками, ножами и прочей железной утварью – и швырнула со звоном всё за порог.
- Кто кого? – с болью в горле произнёс Марк.
Наташа звонко рассмеялась. Катя с молчаливой укоризной посмотрела на мать, отломила себе корочку с пирога и, согнув её ложкой, стала черпать жирный бульон. Надежда Филипповна всплеснула руками:
- Да вы что ж это – курник-то стынет! Ешьте пока горячий, ешьте. Катюш! Ну, что ж ты не предлагаешь? И вот винца яблочного. Наташ! Ну, ей-богу!..
- Так горе ж у нас…– начала было Наташа, но тут снова ударило – треск распорол небо вслед за магниевой вспышкой.
Надежда Филипповна схватила кочергу и швырнула на улицу.
- Что за горе? – спросила она обеспокоено.
Наташа рассказала про горло. Надежда Филипповна прижала твёрдую ладонь ко лбу Марка.
- Ого! Горит.
- Да нет, – просипел Марк. – Это пройдёт.
Надежда Филипповна бросилась кипятить воду и заваривать ромашку, зверобой, липовый цвет и ещё какие-то травы. Марк пытался возражать, но на него цыкнули. Ему приказали не вякать. Ему разложили диван и разложили его на диване. Он покорно исполнял. Его протёрли очищенным первачом. Заставили прополоскать одним и выпить другое. Ему сделали из самогона компресс на горло, намотав поверх бумаги пуховую шаль. И поставили его ноги в тазик с горячей водой, куда подсыпали горчицы. А на ночь, когда все улеглись и Надежда Филипповна, под Наташино хихиканье, вернула со двора выброшенный печной инвентарь (после которого, как ни странно, гроза разом заглохла и превратилась в простой дождь), раскалила в печке кочергу и опустила её в молоко. Раздался горелый запах.
- Пей, – приказала Надежда Филипповна.
И Марк покорно выпил молоко с привкусом железа и горелости.
- А теперь спать, – приказала мать и укрыла его периной до подбородка.
«Мать, – подумал Марк, засыпая. – Бабушка Зельда тоже мне делала такой компресс».
Утром он проснулся весь мокрый и здоровый. В доме стояла безлюдная тишина: то, что никого нет, чувствовалось сразу. Надо уходить, решил Марк. Надо уходить. Он оставил на кухонном столе привезённые на всякий случай палку сырокопчёной колбасы и бутылку «Пшеничной» – случай не подвернулся: отец Наташи, оказывается, умер много лет назад, – на клочке бумаге нарисовал сердце и маленький букетик, закинул сумку за плечо и двинулся в сторону станции.
- Станция «Маяковская».
Барышня и хулиган. Лезут ассоциации, чёрт бы их побрал. Письма Чехова Марк читал в Приморье, когда в тамошнюю непогоду рубить лимонник было невозможно. Московское метро – и Приморье, чеховские шпажники – и Мордовия. Наташа – и хулиган. Детство и отрочество моё со школьными приятелями-неприятелями – отрочество отца моего Ефима и юность тётки моей Беллы в колхозе имени Восьмого марта. Нет начала и нет конца у времени. Потоки времени движутся не параллельно, как хотелось бы уфологам, не линейно, как утверждают марксисты, а смотаны в клубок и многократно пересекаются с прошлым и настоящим. Всё связано между собой. Всё имеет логическое продолжение: каждое твоё движение в пространстве имеет продолжение в эстетике и морали. Но попытка сказать всё сразу приводит к мешанине в сюжете. Конечно, твои воспоминания о приезде в мордовскую деревню к женщинам-эрзянкам интересны. Для некрасовского «Современника», например, когда в моде было бытописательство. Но сейчас любой редактор эти мемуары зарежет как ненужные длинноты в неясном сюжете. Записать их стóит – могут где-нибудь сгодиться. Но где? Когда? Для чего?
Материал давит, вздохнул Марк, реальность оказывается сильнее тебя. Отсечь всё ненужное – девиз не только скульпторов. Вопрос – что лишнее? Главное то, что формирует душу. А если всё, что происходит и происходило со мной – и не только со мной – формирует душу? Вопросец. И ответ надо найти у Наташи. А почему, подумал Марк, именно у Наташи? А почему не у Жени с Дениской? Потому что с женой у меня другая связь. Там – симбиоз, там сплетение корней. Судьбы сплетенье. Эк тебя занесло в пастернаковщину, а между тем пора выбираться на поверхность. Сейчас она откроет дверь и скажет: «Тише! Мужа не разбуди!» Имеет полное право.
Мужа Марк не разбудил за неимением такового. За неимением как старого, так и нового. Просто ткнулся ей в шею носом и, сказав: «Я не один», – протянул розы. Наташа выглянула испуганно на площадку, но, поняв, скептически улыбнулась: «Ты как всегда».
Прошли на кухню, где хозяйка стала возиться с цветами, а Марк с кофеваркой. Потом сидели и пили кофе, розы светились на пасмурном небе в оконном проёме. В детстве Марк не понимал, как это можно не любить мороженое. Или шоколад. Или апельсины и халву. В четырнадцать лет он не понимал, как это можно не любить нырять с маской и трубкой, переворачивая на дне камни в поисках раков в глубоководном уральском озере. Теперь он смотрел на Наташу и не понимал, как это можно не смотреть на неё. Те, кто не держал в руках камеру и не целился на мир через её глазок, едва ли обращал внимание, как может меняться выражение лица женщины в зависимости от ракурса. Например, абсолютный фас: сидит наивная простушка с припухлыми губами и детским непорочным личиком – юная, доверчивая. Но вот поворачивает она слегка голову, и её провинциальное личико исчезает, и проявляются в нём брезгливые и хищные черты отборной шлюхи, видящей всех и вся насквозь и знающей себе и всем цену в твёрдой валюте. Куда делась наивность? розовые детские ушки? добродушный завиток волос? Ещё одно еле заметное движение, чуть-чуть, в три всего-то четверти – и вдруг вырисовывается трагический излом бровей, горестная складка в углах губ, невыносимая усталость в глазах, замотанность и полная утрата надежды. Не меняя своего выражения, не изменив ни штриха в мимике, лицо поворачивается в профиль, и в контуре проступает вдруг сила воли: брови насуплены, подбородок выдвинут вперёд едва-едва, и превращается женщина в жену викинга, воительницу, мужественную и сильную. «Кажется, во всей литературе только Александр Грин рискнул дать словесный портрет профиля Гёза в «Бегущей…» – остальные предпочитали анфас. И никто никогда не описывал и тем более не показывал динамику лица», – подумал Марк.
Разговаривали о пустяках, не стоящих внимания, и Марк не мог оторвать взгляда от её черт. Молчали без намёка на продолжение, и Марк рассмотрел каждую пóру на её носу, потемневшую от кофе каёмку губ, потрескавшихся, с шелушащейся кожей, желтоватые от никотина зубы.
- Не гляди на меня, – твёрдо попросила она.
- Я хочу тебя снять на Тверском, – сказал Марк. – Когда ты заканчиваешь сегодня?
- В четыре. В каком смысле «снять на Тверском»?
Марк рассмеялся:
- В платоническом. Платонические съёмки. Мне нужен твой портрет. Я очень тебя прошу, – Марк сложил на лице умоляющую гримасу.
Наташа засмеялась.
- Я не против, если только не должна летать голой на метле.
- Из тебя не получится ведьма.
- Почему? – обиженно-удивлённо спросила Наташа.
- Ты другая.
- Ты плохо знаешь женщин. Из каждой можно сделать ведьму, если очень постараться.
- Я не буду стараться сделать из тебя ведьму.
В кухню зашла сонная Катерина. С последней встречи она вытянулась и повзрослела ещё больше.
- Здравствуйте, – тихо без удивления произнесла она и обратилась к матери: – Ты не завтракала?
- Тебе приготовить? Я уже.
- Я сама.
Вмешался Марк:
- Катюша, я немного посплю у вас сегодня. Ты не возражаешь?
- Нет.
Наташа убежала на работу – старшая медсестра в гинекологии не имеет права на опоздание. Марк вымыл чашки из-под кофе под осуждающие взгляды Катерины – то ли из-за того, что он нарушил их неполный семейный уклад своим вторжением, то ли потому, что считала мытьё посуды своей прерогативой. В комнате-салоне уже была положена подушка на диван и выложено лёгкое покрывало. На нахлынувшие усталость и напряжение последних дней кофе не оказал никакого влияния – едва Марк принял горизонтальное положение, как тут же провалился в беспамятство.
 
5
 
Белка. День.
 
«Он сказал, что сегодня пойдём в сельсовет и зарегистрируемся», – прошептала Белла.
Она шла в сторону МТС. Просто идти было некуда, и ноги несли её к счастью. Так считала она. Конечно, ни в какую армию её теперь не возьмут. Семилетку она закончит, через три недели ещё ничего будет не видно, а вот дальше? Всё это не важно. Главное, вырваться из плена. Паша обещал после посевной перебраться в город – в город! Это не Одесса, конечно, но там можно и работу хорошую найти, и в вечерний техникум поступить. А собственно, почему потом в Одессу не уехать? С ребёночком на руках никуда не выгонят, у нас не Германия какая-нибудь, а советская страна. А уж в Одессе-то Паша устроится, как отец, механиком в порт. А что ноги́ у него нет – так, во-первых, не ноги, а только ступни и при хорошем протезе он даже хромать не будет, а во-вторых, он инвалид войны, а это почёт и уважение. И я не пропаду. А вот с матерью пропаду – точно: денег нет, работы нет, Фимка – гадёныш, просто ненавижу его! Только и слышишь от матери: «Помни, мы евреи. Помни, нам надо вернуться». В школе то же самое: а-квадрат да бе-квадрат, закон Ома, образ Катерины. Бежать!
Из центрального отделения колхоза Белла шла дорогой в деревню, но свернула в сторону. Грязь плотоядно чавкала под ногами, стягивая со ступни ботики. Вместо сношенных чулок на ноги были натянуты трикотажные гамаши и ступни замотаны в портяночки. Гамаши растянулись от вечных стирок, и их приходилось пристёгивать булавками к вязаным рейтузам под длинной юбкой. И это тоже было большое горе: так хотелось хорошего белья, красивой одежды, сытой еды. Белка представила, как они сидят с Пашей в ярко освещенном зале ресторана, и она элегантно пригубливает вино из тонкого высокого бокала. Вот это – жизнь. А тут только и дела, что с комсомолом ругаться. Недавно чуть билет в лицо секретарю не швырнула со словами: «На фиг мне ваш комсомол нужен, когда у нас даже фуфайка с братом одна на двоих!» Секретарь от чего-то сильно перепугался, куда-то убежал и через пару часов, как раз к концу уроков, принёс новенькую стёганку. И двадцать копеек взносов из своих денег заплатил. А где их взять, эти двадцать копеек? «Господи! Это уже даже не нищета, а я не знаю что…» Белка чуть не заплакала от безысходности. И эта проклятая война, когда ж она кончится, конца краю не видно. Писем от отца как не было, так и нет, мать уже и писать бросила в его часть – не отвечают. Даже думать страшно об этом. И рожать тоже страшно. Как это – рожать? Говорят, больно. А как больно? Где больно? И как матери признаться? Всё равно же когда-нибудь станет видно. Сегодня с Пашей распишемся – и признаюсь. Сегодня. «Я вы-хо-жу за-муж», – раздельно произнесла Белка.
Показалась моторно-тракторная станция. Белка вспорхнула и, расправив крылья, понеслась по воздуху к ней. Ветер был попутный, даже напрягаться сильно не надо было. Она сделала пару кругов над крышей, разыскивая своего любимого. Он в грязной рубахе ласково разговаривал с тракторным мотором, пересыпая свою речь мелкими матерными словами. Слова были плохие, но не обидные. Мотор не хотел заводиться. Белка спланировала на землю, спрятавшись от людей за трактор.
- Твоя вон прилетела, – кивнул старик-тракторист на чёрную птицу. – Грачихой нынче – значит, сеять через неделю.
Павел засмеялся, обнажив жёлтые от махорки зубы.
Белка вышла из-за трактора.
- Где портфель оставила? – спросил, смеясь, Павел.
- А… там. На дороге.
Павел кивком головы показал старику на неё:
- Хороша?
- А чего? Пригожая.
- Да я про портфель…
- Подберёте. Дело молодое – теряй да подбирай. С мотором-то что?
Павел посмотрел на Белку и вдумчиво, с усмешкой объяснил ей.
- Мотор у нас накрылся… этой самой… по уши. Кузнец где?
- Дома.
- Дома Ерёма. Завтра дядю гони сюда, сразу с утречка. Я ему, козлорукому, чертёжик дам. Он мне, козлорукий, железяку пусть найдёт, где хочет, и выкует мне из неё то, что я покажу. Ежели не сделает, то пахать на нём, козлоруком, будешь.
Старик почесал пальцем усы, соображая.
- Ага. Значит, сделать можно?
Павел уже обнял Белку и запрыгал, поджав укороченную ногу, к дверям мастерской.
- Можно, можно. Подгонять долго придётся, – он остановил Белку и обернулся к старику-трактористу. – Подгоним. Этой «харьковчанке» сто лет в обед, но весну протянет, если не рассыплется, а что осенью будет – не моя забота. И кузнецу скажи: сделает всё, как надо, я ему гармонь, так и быть, починю.
В мастерской он сел на табурет, положив раненую ногу на здоровую и откинувшись спиной на железный верстак. Белка присела на корточки и завернула штанину на культе, размотала грязную тряпку. Она налила из ведра в углу мастерской в какой-то относительно чистый таз воды и стала стирать там обмотку.
- Где твой войлок?
- Какая же ты грачиха? Ты ласточка, – любовно пропел Павел.
- И деревяшка где, грязнуля?
- Заботливая…
- Рубаху-то снимай, я тебе полью.
- Кто б мне ещё поливал, кроме матери родной…
С перебранками и шутками, Павел вымылся холодной водой, сменил рубаху и закрыл дверь мастерской на щеколду.
- Иди ко мне, – сказал он просто и протянул Белке руку.
И она пришла к нему. Она зажмурила глаза и обняла его за шею. И среди засаленной ветоши, железных останков, деревянных грязных стружек всё у них было хорошо, светло и радостно. Без испуга и оглядки на прошлое. Без страха и мыслей о будущем.
- Полетели жениться? – спросил Павел, когда всё закончилось.
И Белка нагнулась над ним, и поцеловала его в губы, в пропахшие дурной махоркой усы. Она взяла его за руку, и они полетели – две весенних птицы, под чистым выстиранным небом в мягких солнечных лучах.
 
- Слушай, Арье-Лейб, хочешь, я сделаю так, что у тебя в душе будут очки, а в носу – осень?
Разговор продолжался уже целых двадцать минут и стал надоедать Жене. Дениска тоже маялся: то лез к матери на колени, то бродил по Лёвкиному кабинету.
- Где мой муж, а его отец, Лёва? – спросила Женя проникновенно и указала на сына. – Куда ты его подевал, колчаковец?
- Женечка, ты знаешь, как я к тебе отношусь? Ты же знаешь, мы с Мариком с детства…
- Сейчас начну плакать, – строго предупредила Женя.
- Только не это! – искренне воскликнул Лёвка.
Но тут вмешался Дениска.
- Дядя Лёва! Поставь мне мультики.
- Пошли, – с облегчением согласился директор «ООО» – общества с ограниченной ответственностью, как перед клиентами, так и перед кредиторами.
Они отправились в студию, она же монтажная, где Дениске включили «Том и Джерри», а Лёвка начал выспрашивать положение дел, входя буквально во все подробности и детали.
До Жени доносились отдельные возгласы и приглушённые голоса. Она сидела и вертела ручку в письменном наборе на столе. Что-то он от меня скрывает, думала она. Неужели налево пошёл? Тут у них нравы вольные. Ложатся спать с одной, спят с другой, просыпаются с третьей. Всё вероятно, всё быть может. Хотя сколько раз он приезжал и рассказывал только о работе. Он же помешался на этих съёмках. И Еленка его всегда была при нём – не мог же он при родной племяннице и своячнице, которые меня знают, завести шашни с другой.
Она приезжала на съёмки и раньше. Не для того, чтоб проконтролировать своего мужа (хотя в глубине души держала и эту цель, себе в ней не признаваясь), а потому, что ей действительно было интересно. Она умоляла непримиримого декана переставить курсы в расписании так, чтобы выкроить три-четыре пустых дня подряд, хватала Дениску и мчалась за шестьсот километров к нему в съёмную квартиру – кроме интереса к кино ей физически не хватало его, придурошного и непутёвого Шницеля, готового умереть от голода, чем работать там, где ему не интересно. Ведь устраивала она его преподавателем на факультет общественных профессий, и он полгода вёл курс киноведения, и ему даже нравилось – ушёл. Укатил на какую-то студию, где служил ассистентом редактора – ниже пасть, казалось, некуда. Это ж в первый раз он снимает свой полнометражник. Нет, не может он налево. Он может только прямо. А может – прямо? Прошла мимо другая, влюбился по уши, ушёл к ней от меня. Не может он от меня. Он может только со мной. Действительно, когда она приезжала к нему, срываясь с занятий, он желал её так, как будто и не прожили с ним почти шесть лет. И с нею он был таким же сумасшедшим, как на съёмочной площадке. Потом курил, ходил из угла в угол и рассказывал, рассказывал – что было, что будет, какие он придумал ходы помимо уже раскадрованного сценария. Так говорят только с родной и единственной. Нет, не верю.
В кабинет заглянул Костя-монтажёр.
- Монтажникам-высотникам большой привет! – воскликнула Женя. – Куда упекли моего суженого-ряженого?
- Да… как сказать… – замялся Костя, и простукал ногтями по зубам фрагмент из увертюры «Время, вперёд!» Свиридова. – Ещё сегодня ночью он был здесь.
- Это хорошо… – протянула Женя, весело прищурившись на голову в дверях.
- Что хорошо? – удивилась голова.
- Что ты контролируешь его и по ночам. Или вы оба сменили ориентацию?
Костя засмеялся.
- Не-а, монтировали мы допоздна.
- Успешно?
- Увы. Ну, я побежал.
Голова скрылась за дверью.
Женя постучала пальцами по столешнице. Так, вчера, точнее сегодня ночью он ещё был здесь. Лёвка пытается его прикрыть. Значит, что-то всё-таки случилось. Какой сегодня день?
Она развернула стоящий на столе перекидной календарь и увидела на дате «19 августа» записанный рукой Марка семизначный номер телефона и два женских имени: Наташа и Катюша. Номер наверняка московский, подумала Женя. Или питерский. В каких ещё городах нашей необъятной страны имеются семизначные номера? Она набрала код Москвы и номер телефона. После пары гудков трубку сняли.
- Алё, – раздался в ней детский голосок.
- Доброе утро, это со студии звонят. Марка Кацнельсона у вас нет?
- Он спит. Ему что-то передать?
Подумав долю секунды, Женя выбрала имя «Катюша».
- Катя? – спросила она.
- Да, – Катюша была честным человеком и не понимала тонкого политеса.
- Где вы живёте, Катенька? По какому адресу прислать за ним машину?
Катя назвала адрес. Женя поблагодарила и осторожно положила трубку. Лицо её окаменело. И в этот момент очень не вовремя вернулся Лев.
- Так всё-таки, куда ж делся мой благоверный? – зло улыбаясь, спросила Женя.
Не понравилась эта улыбка Льву. Далека она была от загадочности Джоконды. И Лев тоже взвинтил в голосе злость:
- В командировке. Могу я по производственной необходимости послать своего работника в командировку?
Женя встала и с размаху влепила Льву пощёчину.
- Это отчёт за командировочные, – сказала она.
И выскочила за дверь. В студии Женя схватила Дениску за руку.
- Мы уходим, – заявила она безапелляционно, и Дениска понял: спорить бесполезно. – Костя, ты на машине?
- Да… – протянул монтажёр.
- Отвези меня, родной. Я тебе заплачу.
- Да я как бы…
- Мне срочно.
И Костя увёз их в аэропорт.
«Догадалась! Телефон нашла, – подумал Лев, растирая себе щёку. – А вот не буду я его, шлимазла, предупреждать. Пусть и ему, шлимазлу, будет счастье. Девок ему не надо – духовности ему подавай, извращенец! Что же это ничего ни по радио, ни по телевизору не передают? Говорят, утром проскочило сообщение. Военным позвонить – у них тарелка есть спутниковая».
6
Победа. Вечер.
 
«Давно надо было радио провести, – подумал Пётр, когда ушёл посланный соседним председателем Митрофановой мальчишка-курьер. – Да где ж столбов взять – до станции восемь километров. Был бы я совхоз, мне б власти провели и радио, и телефон. Был бы я совхоз, сидел бы – зубы на полку, кушак – на хребет, голодом бы переморил бы всех и сам бы помер».
Пётр перебрал полученные письма. Отчёты из города отложил в сторону – этим счетовод будет заниматься. А вот одно письмецо его заинтересовало. Заинтересовало и насторожило. Было оно в государственном конверте из почтовой бумаги, и стоял на нём официальный военный обратный адрес. Видывал Пётр такие конверты за годы войны немало, знал он, что в них. И нести его по адресу было ему ох как боязно, хоть адрес был известен: «Зельде Самуиловне Кацнельсон».
Значит, вдовая она теперь официально. И мысли разбежались у Петра в разные стороны. То есть выходит так: дочка её замуж за Павла вышла – в деревне, значит, остаётся. А матери её, опять же и снова, куда ж теперь податься? Бросить дочку – а у той уж дитя под сердцем. Нет, не бросит. Да и пацана своего как-никак кормить, на ноги ставить надо. Без мужика ей теперь никак, понимать должна. И официальное уведомление – опять же и снова, вот оно. Ну, горе, как водится, квартал-полгода переждать, а к ноябрьским глядишь и переедет. Ко мне переедет. Бабы, они внимание любят, но без тóропы, без лихости.
Подошла к столу Маруся-счетовод, девчонка, после семилетки закончившая курсы в районе. Вот тоже, кабы не проплатил Пётр ей эти курсы, – а стипендия-то немаленькая! – в городе бы и осталась. А так вот она, бумажка-договор! Обязана вернуться – и все дела. А как плакала, просила отпустить – а кто ж бухгалтерию-то всю вести будет? Закон – великая сила! Вот и с Зельдой-то тоже так нужно – тихо, по закону.
- Что там, Пётр Степанович? – спросила Маруся. – Из района бумаги?
- Радуйся, девушка, – сказал Пётр дрогнувшим голосом. – Побили германца, сдался проклятый!
- Ой! – воскликнула Маруся и схватилась за щёки. – Неужто победа?
- Конец войне, – выдохнул Пётр и, повернувшись в красный угол, размашисто перекрестился на гипсовые профили Маркса, Ленина и Сталина – купил ещё до войны на рынке для себя, да вот после ареста Силантия, прежнего председателя, перевесил их в контору. – Конец окаянной.
Пётр дёрнулся лицом и заплакал. Много всего поднялось в душе его: и надежда на облегчение, которого ждали с концом войны; и возвращение мужиков, без которых и дело – не дело, и жисть – не жисть; и конец страданиям в целом - и его, и Зельды. Всё изменится, всё будет по-новому – заживём!
Маша, глядя на председателя, заплакала тоже – у неё отец и брат должны быть живы и вернутся, было ей отчего плакать.
- Беги, девушка, собери всех к вечеру в контору, да библиотекаршу тоже предупреди – выступать ей нынче, – Пётр вытер крючком пальца глаза. – Эта… опять же и снова… и училок в школе.
- Ага, Пётр Степанович, а как же…
- Беги бегом, я уж по остальным местам проеду.
Пётр запер сельсовет, отвязал лошадь и, повалившись боком на телегу, хлестнул вожжами. Уже на подходе к выселкам над его головой пролетели с писком два стрижа, играя, словно гоняясь друг за другом. «Какие стрижи об эту пору?» – подумал Пётр. Он соскочил с телеги, приложил испуганно ладонь к бровям, всмотрелся в небо. Кучевое облако без дождя ползло по нему. За ним, как гусята, вытянулись облачка поменьше. Откуда-то сбоку снова вынырнули стрижи и с криком чиркнули над шапкой Петра.
Это ж Пашка-проказник с Белкой озоруют. Пусть их, недолго осталось-то. Баню им подарю на свадьбу. Полбани у меня есть, да ещё на лесопилке выменяю – дадут, не кому-то, понимать должны, а единственному механику на всю округу. Самим им же и выгода опять же и снова. А там заведут себе порося да ребёночка к Крещенью – заживут как люди и летать перестанут. Теперь-то, чай, налоги понизят…
Зельда сидела за дощатым столом и перебирала наметённый в амбаре горох. Каждую горошинку она тщательно вынимала из крапивного мешка, который дала ей Нина, и перекладывала в глиняный горшок. Зёрно было вперемешку с гороховой пылью. «Вот и хорошо, – думала Зельда, – добавлю муки и напеку ватрушек – обрат вскипячу, творог получится. Мало, но всё-таки. И с горячей сывороткой поедят – вот и ужин. Какие ватрушки пекла мама в Одессе! Тесто пышное, мягкое, просто во рту таяло. И заправляла их и настоящим жирным творогом с изюмом, и повидлом – абрикосовым, сливовым, яблочным… А горох замочить на ночь, Марик корешков наберёт сегодня, травы всякой, потушу, посолю, заправлю – вот завтра и обед, слава Богу».
В сенях хлопнула дверь – вернулась с огорода Нина. Она с неприязнью посмотрела на горох, ей не доставшийся.
- Знаешь, – сказала Зельда, – получится завтра много – тут почти килограмм. Ты себе не готовь – с нами покушаешь.
Нина покивала головой. Но потом всё-таки возразила:
- Горошницу пустую-то есть – радость невелика. – Помолчала и добавила. – Ладно. Луку дам и масла постного. Ты грядки-то себе будешь готовить или как?
- Конечно, Ниночка, как же. А уже пора?
- Нет ещё. Вот подсохнет – тогда уж…
- Нина, ты сегодня печь затопишь?
- Ну?
- Да я вот хочу ватрушек напечь на ужин… Если позволишь. Хочешь с горячим обратом?
Нина пожевала как будто что-то, обтёрла губы пальцами.
- Ты мне лучше пахтанья отлей, я с толчонкой его покушаю. А уж творог-от отожмёшь – и не обрат будет, а сыворотка пустая.
Вот и весь разговор, в который раз подумала Зельда. За три года только о еде, о стирке, об огороде, да где что заболело и кольнуло. Я ей об Одессе бывало рассказать хочу, а она: «Глупости всё это, город ваш. На что оно, море-от нужно? И что там делать, в городе? Чужой угол снимать, смерти ждать… Кино это придумали – срамота, девки с голыми ногами…» Она даже в церковь ходить перестала – нету там, говорит, того духа, что был раньше, выветрился Бог. Может и впрямь, нету никакого Бога – как он допустил страх такой, чтоб мужей чужих забирали невесть куда за лишнюю курицу, за малость любую.
Может, и нет Бога, да только без Него ещё страшнее, чем с Ним. Потому что разговаривать, кроме Него, не с кем. Потому что поплакаться, кроме Него, некому. И надежда в этом остановившемся времени только на одного Его и осталась.
Стукнула щеколда, через полминуты в избу зашёл Фимка. Он уставился на мать, глядя исподлобья. У Зельды опустились руки.
- Опять натворил что-то? – спросила она грустно.
- Ну, ругай, ругай – ничего я не набрал. Вот, – и Фимка протянул пустой мешок.
- А где ж ты был?
- В степь с пацанами ходил.
Зельда закрыла глаза и тихо заплакала.
- Сусликов ловили?
- Сурков.
- Я же тебе говорила, нельзя их есть. Нехорошо это. Не положено.
- Ой, мама! Положено, нельзя – ерунда. Вон пацаны едят - и ничего.
Что с ним делать? Он же голодный всё время. Ему же самый возраст мясо есть – растёт. Вытянулся и худющий, как осока. Как жить, как дальше быть? Ведь всё началось ещё тогда в Одессе, с того куска сала для Голды. Осип, дорогой мой, только вернись, без тебя я совсем одна и ничего не могу поделать.
- Фима!..
- Отвяжись! – коротко бросил сын и хлопнул дверью – пошёл во двор к рукомойнику.
Вот и всё. И лишь Нина укоризненно качает головой. Бежать, скорей бежать отсюда!
Снова звякнула щеколда.
- А это кого несёт? – Нина выглянула в оконце. – Братец прибыл – с чего бы это…
В избу зашёл Пётр. В руке у него был зажат куст грибов, как букет.
- От он! Ну, заходи, братец. Аж грибов принёс! Видать, не ко мне. Мне как – уйти или остаться?
- Не язви. Радость у нас.
- Это ж какая-такая радость?
- Победа. Сдался фашист. По радио сообщили.
Нина стянула с плеч платок и села на табурет. Зельда округлила глаза и закрыла ладонями рот, чтоб не разрыдаться.
- Вы, бабы, того,.. крепитесь опять же. И грибы-то прими, ну! – повысил голос, не известно к кому обращаясь, Пётр.
- Да ты садись, – засуетилась Нина. – К столу садись, надо ж и стопку…
- Не до стопок. Митинг у конторы, стало быть, организуем. Вы уж приходите.
Но Нина выскочила во двор и, шлёпая старыми калошами, побежала к погребу в конце огорода.
Пётр и Зельда молчали. Пётр вздохнул пару раз и наконец решился. «Господи, пронеси!» – мысленно проговорил он и полез во внутренний карман за письмом.
- Тут теб…вам, то есть, Зельда… хм… Самуиловна… – каждое слово проворачивалось с трудом, словно жёрнов.
Зельда с тревогой взглянула на Петра – и всё поняла. Да и как не понять: письма ей бывали редки и передавали ей их без всяких хмыканий и заиканий.
Пётр, повторяя про себя: «Спаси и помилуй, господи», – вытащил с трудом, путаясь пальцами, помятый конверт, подержал его, дрожащий, на весу и положил на край стола.
- Значит, правда, Ося? – спросила Зельда. – Так всё оно и было?
Пётр молча глядел на красивую тридцатишестилетнюю женщину, смотревшую на него, и сквозь него, и мимо него в какую-то ему неведомую даль.
- Я давно это знала и давно с этим жила. Но почему ты сказал мне об этом только сегодня?
- Так я только сегодня получил… – тихо произнёс Пётр, виновато пожав плечами под засохшим брезентовым дождевиком.
- Нужно кадиш читать, а некому. Фимка по степи шляется, всякую мерзость ест.
- Голодный пацанёнок-то…
- А нужен ли тебе кадиш, милый мой?
Пётр задумался.
- В хозяйстве всё сгодится.
- И шиву как соблюдать в такое время и здесь?
- Себя надо блюсти всегда, тут уж закон ваш бабий, женский, значит, таков, – поджал наставительно губы Пётр.
Зельда закрыла глаза, и слёзы потекли по её щекам.
Стукнула щеколда. Зельда утёрлась. Только горло у неё продолжало вздрагивать, да кривились резко иногда губы. Щёколда звякнула, дверь в воротах отворилась, затворилась, но никто не вошёл в дом.
- Кто там пришёл-то? – спросил обеспокоено Пётр.
Он, хотя и убеждал себя действовать медленно, «без тóропы», но душа рвалась вперёд. Или факт победы над германцем, или боязнь упустить мелькающее рядом с ним счастье, сияние которого непостижимо связывалось с победой, – всё это вместе подталкивало решить сегодня, сейчас все вопросы, да и с плеч долой. И всякая возможная помеха раздражала.
- Фимка, наверное, куда-то опять подался.
- Я тут… – начал было Пётр, но во дворе послышались быстрые шаги и хлопнула входная дверь в сенях.
- Вот они, голубчики! – раздался голос Нины, и у Петра упало сердце. – Входите уж.
Нина отворила дверь в дом. В руках она держала две большие мисы – с салом, с капустой, с огурцами, с грибами. Всё было навалено вперемешку, а под мышкой зажата большая бутылка с самогоном. Хозяйка, не прикрыв дверь, прошла к столу. У порога жались друг к дружке, охаживая друг друга, молодой хромой кот и кошка. Кот был рыж и полосат, а кошка – черна, как вспаханная земля, и пушиста. В сенях маячило смеющееся лицо Фимки.
Зельда так и села на табурет – вот оно! Как всё в один день обрушилось на меня, подумала она. Чёрная кошка первой переступила порог и стала тереться, тихо помявкивая, о ноги матери. Кот с интересом и тревогой наблюдал за реакцией Зельды настороженными круглыми глазами. Петру захотелось даже сплюнуть с досады, но он сдержался.
- К столу, к столу! – радостно проговорила Нина, вынимая из горки рюмки и тарелки. – Радость, радость-то какая! И немец побит, и у детей всё сладилось. Фимка, затворяй дверь – дом выстудишь!
Павел шагнул через порог, приволакивая левую ногу, стянул с головы кепку.
- Здрасьте, хозяева! – и улыбнулся широко и открыто. – Чтоб не тянуть резину, значит, сразу и говорю. Дорогая Зельда Самуиловна! Мы с вашей дочерью нынче расписались.
Зельда обречённо взглянула на дочь. Та, сияя, мелко покивала. В доме на секунду стало тихо.
- Ура! – закричал Фимка. – Павел! А ты мне теперь кто?
- Знаете, мама, – заговорил Павел, присев к столу. – Вы не волнуйтесь, Белку я люблю, она не пропадёт. Да и вас не оставим – тут уж, как водится.
Павел разлил по рюмкам. Но выпить не удалось – Пётр вмешался и поправил:
- Так и я тож не в стороне. Чего по углам маяться, когда вон у меня дом пустой стоит.
Павел расхохотался во весь рот, дохнув табачищем.
- Ты, Петр Степанович, в стороне, уж не обижайся. Вот отпашу тебе весенний сев – клянусь, как перед Богом, картошку даже тебе и Нине Степановне в благодарность за всё вспашу, – а там в город перееду. Ну, и конечно, Зельду Самуиловну с Ефимом, если они не против, ясное дело, заберём.
- Вот спасибочки! Вот утешил, милый ты мой! – запричитала Нина. – А то ведь поясница у меня не гнётся, и колени ноют, и руки-от черенок не держат – как с лопатой управлюсь?..
Её жалобы перебил Пётр.
- То есть, это как получается?
- Да уж получается. Я на любом заводе в мастерских устроюсь. А Белла рóдить в больнице будет, и учиться ей в техникуме или там в училище тоже лучше, чем в деревне твоей плетень подпирать. Да и я не дурак, чай, – поступлю, выучусь. Фронтовики в почёте, и сейчас жизнь начнётся замечательная! Аж солнце после победы горячее светит. А ты в стороне торчишь, Пётр Степанович, как кривой сучок. Не серчай.
«Значит, полбани у меня останутся», – мелькнула у Петра мысль.
Павел бросил в рот самогонку, зажевал её салом и подмигнул Белке.
- Полетели? – спросил он.
И та, сияя глазищами, кивнула ему головой.
И вспомнила вдруг Зельда последние слова матери своей – так лицо беременной Белки стало похоже на лицо умирающей Голды в этот миг.
 
А рыжий кот вытянулся у Марка между ног и даже, кажется, храпел от удовольствия. Городская квартира – не дом в деревне. Это там в случае похолодания можно печку затопить. Тут ждать милостей от коммунальщиков не приходится – приходится мерзнуть за неимением печки. Марк пошевелил осторожно ногами – кот не пошевелился. На груди пристроился ещё кто-то, и этот кто-то тут же замурлыкал, успокаивая Марка: спи ещё, не просыпайся.
Марк открыл глаза и увидел белую кошачью мордочку. Склонив голову чуть в бок, дремала у него на груди белая пушистая кошечка. За окном серели августовские сумерки.
«Чёрт побери, – подумал Марк. – Цигель-цигель, ай лю-лю!» Он взглянул на часы, но часы показывали половину четвёртого. Странно, на зимнее время ещё не перешли, а на улице просто-таки декабрьские сумерки. Скоро должна была вернуться Наташа. Когда Марк подхватил кошку под тёплые бока, она недовольно, но обреченно мявкнула.
- Понимаю, – ответил ей Марк, – но помочь не в силах. Вот тебе твой приятель, грейте друг дружку.
И он сложил рядом двух животных, создав на фоне голубого покрывала красивую цветовую гамму. Полюбовался, как истинный художник, своим творением. Белый фрагмент обиженно жмурился и издавал укоризненный звук. Рыжий фрагмент слегка подёргал хвостом, демонстрируя недовольство. Но в целом картина удалась (что-то есть от Сезанна, подумал Марк), если б не тусклое освещение. За окном над Москвой стояли серые тучи. Марк чертыхнулся. Конечно, можно было пойти не на Тверской, а на Патриаршие пруды, там светлее. И символика не менее сильная. Но, во-первых, народу толчётся больше и все норовят сесть на ту якобы самую скамейку. И именно поэтому – во-вторых: пошловато уже становится, а скоро и вовсе пошлостью тухлой зарастёт поминать и Булгакова, и евангелие от него. Как вошёл он в моду у богемствующих интеллектуалов, так стал рассыпаться по ниткам, как сношенная ткань. Что, право, у нас за интеллигенция – к чему она ни прикоснётся, всё превращается в свою противоположность, если не сказать гаже: творчество – в проституирование, свобода – в нищету, поиск истины – в трёп, правда – в миф. Физик вместо физики активно занимается болтовнёй – в полной уверенности, что это важнее. Режиссёры и актёры, которым цены нет на съёмках и сцене, лезут издавать законы – абсолютно убеждённые, что это нужнее сейчас стране гораздо! Писатели исчезли – появились сочинители. В результате нечего купить почитать. Пушкина хочу! Нету, возьмите Агату Кристи. Селенджера хочу – нет, сонеты Шекспира – не напечатали, Песнь Песней чтоб прочитать, как и в прежние времена, надо идти в библиотеку и просить том из «Всемирки». Каждый должен делать то дело, которое ему даровано небесами: если ты врач лучший, чем борец за освобождение пролетариата, то нечего создавать союз этой борьбы – уши, горла и носы ждут тебя, истекая. Не говоря уже о прокто и гинеко. Если ты завлаб, так обрати внимание – пробирки давно уже никто не моет в твоё отсутствие: все бегут на митинги и собрания. Причём мойщик пробирок – к Музею революции, а мойщик колб – в Дом писателей. Наширяются там фразёрством, как наркотой, и готовы бывшие соратники по ёршику глотки друг другу разодрать на следующее абстинентное утро. И оба мыслят себя интеллигенцией.
Оставили бы вы страну в покое, умники. Дайте людям шить сапоги, доить коров, продавать картошку и молоко, снимать поэзо-клипы. И не лезьте в то дело, которое вы делать не умеете и никогда не научитесь, потому что лезете в полной уверенности в своей непререкаемой истине. А истина – она разнообразна. И, следовательно, умный человек – человек рефлексирующий. К каковой категории вы себя уже давно не причисляете. Не причисляете потому, что выработали вы уже себе цель ясную и прекрасную: награбить денег, как ваши предшественники, и слинять в тень почернее. А человек-то проверяется на порядочность тремя лакмусовыми бумажками: деньги, они же власть, секс и евреи. Если в отношении к любому из этих трёх артефактов жизни у человека искажённые представления – в его порядочности можно сомневаться. Пушкину прощаю всё. И Гоголю за его поэму тоже. Точнее, на антисемитизм Гоголя можно не обращать внимания. А вот Достоевский без денег, баб и евреев, равно как и без полячишек и немцев, просто немыслим: все его романишки построены на ксенофобии, деньгах и сексуальной ненасытности.
Хорошо, умник, говоришь. Как на митинге. Что и где ты будешь снимать? И есть. Впрочем, есть тебе, кажется, дадут. На кухне Катюша стояла у плиты.
- Какие ароматы! – воскликнул Марк.
Девочка пожала слегка плечами:
- Обыкновенные кислые щи.
Надо сбегать в гастроном, купить чего-нибудь: мясо, колбасы какой-нибудь, рыбы. О! Приготовлю-ка я фиш. Как делала бабушка Зельда, из обыкновенной трески, вечно меня преследующей. Или хека. Завтра. А в таком освещении, похоже, что можно фиш готовить и сегодня – не будет тебе съёмок.
 
«Успокоилась?» – спросила сама себя Евгения. Попробуем рассуждать хладнокровно и логично. Как и подобает доценту кафедры философии в отсутствии месячных. Оставим в стороне гнев и ярость, шторм унд штюрм, дрожь и трепет и прочую женскую истерию в подобных ситуациях. Думать будем не гормонами, а мозгом.
Что я собственно знаю о нём? Может быть, Катюша его дочь? Но он не был женат! Ой, не смеши меня! В наше время иметь ребёнка можно и без брака – тебе, специалистке по гендерной социологии, это должно быть известно более, чем всем остальным в этом самолёте. Не спорю – можно. Но статистически наличие,.. нет, не наличие, а именно имение… даю определение: имение ребёнка – это признание отцовства, забота и любовь… давать определения через структуру нельзя, ну да ладно… имение ребёнка вне брака на стороне у мужчины маловероятно в нашей стране. Это американские плейбои могут устраивать судилище ради чада, нажитого от умершей голливудской дивы, чтоб получить наследство. Судилище с демонстрацией порванных презервативов, засохших, но сохранённых на всякий случай простыней и генетического анализа. Наш-то мужик привлекать к себе внимание не любит, судов боится, как цирроза, и к детям на стороне относится… никак не относится. Это наш. А он – еврейский. Еврейский папаша – это еврейская мамаша: за своего ребёнка костьми ляжет. Впрочем, это скорей всего очередной миф про евреев, статистики нет – рассуждать не о чем. Но факт есть факт – Катюша. Шесть лет назад детей у него не было. А двенадцать, тринадцать, четырнадцать? Судя по голосу, ей не меньше. Тридцать пять минус четырнадцать, минус срок на беременность – ему двадцать. Какая-нибудь однокурсница-актриска, нет?
- Не вертись, – строго приказала Евгения Дениске.
- У меня уши болят, – захныкал он.
- Это бывает в самолёте. – Она покопалась в сумочке и потянула сыну леденец. – Подожди, давай сперва высморкаемся.
«Уши продуем», – вспомнила Евгения уроки, которые давал ей Марк на Чёрном море, обучая нырянию с маской и трубкой.
Там Дениску и зачали. Я даже знаю, когда это случилось. До санатория мы так и не дошли – прогуляли по Феодосии, где Марк останавливался едва ли не у каждого домика с красной черепичной крышей и рассказывал об Айвазовском, Куприне, Грине – «Капитана Дюка» читал наизусть, «Алые паруса» – страницами. Оказались в ночном парке – не заметили как. Аттракционы уже все были закрыты, и мы спрятались в какой-то карусели, холодной и скользкой, где всё и случилось. Хорошо, между прочим, случилось, никогда – ни до, ни после – я подобного не испытывала.
Евгения вытирала Дениске нос и вспоминала, как оголодали они после любовного акта до истерического смеха – всё уже было закрыто. Ни столовых, ни кафе, ни ресторанов – вот страна! Вот забота о людях! Что ж, говорил Марк, даже в любвеобильной Франции в ресторанах и кафе кормят строго по часам: чёрта с два после часу дня можно где-нибудь пообедать. Ты бывал во Франции? – спрашивала Женя. Я похож на человека, который бывал во Франции без Сенкевича? – отвечал Марк. – Но он в телевизоре рассказывал, что несмотря на жёсткий режим общественного питания, купить бутерброд в Париже не составляет труда в любое время суток. «Труд, мир, май!» – закричал Марк, когда мы проходили мимо хлебопекарни. «Хлеб, лук, соль!» – закричал он, когда через пятнадцать минут выскочил из проходной, где весёлая старушка ему протягивала ещё и литровку с молоком. «Банку верните!» – смеялась бабушка. «А то!» – отвечал ей Марк. И стрескали мы лук, хлеб, соль с молоком прямо тут же у хлебопекарной проходной тёплой феодосийской ночью, и не было ничего в моей жизни вкуснее того горячего хлеба и жгучей луковицы с солью. Марк ободрал какую-то клумбу и вернул банку вместе с самодельным в ней букетом. И, спрятавшись в парковой карусели, мы снова любили друг друга, продрогли к утру полностью, как котята, потом пошли к морю, где носило его от пенной кромки до лежака. А об этом не надо вспоминать: не до смеха. И после того, как всё у него прошло, дождались открытия вокзального буфета и отогревались в нём горячим чаем. А когда я проснулась к ужину в санатории, поняла сразу – беременна. Женечка, ты же понимаешь, что это мистика – не может женщина определить беременность через шесть часов после того, как. Как философ и где-то даже семиотик я понимаю, что невозможно, но как представитель гендерной общины планеты заявляю – может.
Не может быть у него ребёнка, кроме Дениса. И Катя эта – не его. Но тогда кто она? Скоро выясним, а пока приземляемся, пристегнув ремни.
- Сиди, терпи, – приказала она сыну. – Скоро всё кончится.
- Давай больше не будем летать на самолёте, – категорически предложил Дениска.
Женя улыбнулась и потрепала его по чёлке.
- Соси конфету и сглатывай, когда на уши давить будет. Смотри за окно, вон наш аэропорт.
Самолёт заложил вираж и под его крылом открылись портовые строения.
- А вот, – говорил Марк, принимая от Кати тарелку с горячими парными щами, – моя бабушка Зельда тоже умела варить такие же щи, – он окунул ложку в гущу, подул и замычал от удовольствия. Немного наиграно, но вполне искренно. – Греческие боги этого не едали – переселились бы в Москву.
- Если бы их сварить на свинине или хотя бы сала растереть, то ещё вкусней были бы.
- Можно и на курином бульоне.
- На курином бульоне, – улыбнулась почему-то Катюша, – щей не варят.
- Тут я вам, милая барышня, запятую готов поставить. Во-первых... Какая всё-таки вкуснотища… в Одессе варят. Такие щи так и называются «одесские». Во-вторых, а как же пословица «попал как кур во щи»?
Катюша пожала плечами:
- Не знаю, у нас варят лапшу.
- И лапша хороша.
Болтовню прервал телефонный звонок. Катюша сняла трубку.
- Да. Обедаем.
Наташа звонит, сообразил Марк.
- Скажи маме, – вмешался он в разговор, – пусть поторопится, а то я съем всё!
Катя передала трубку Марку.
- Вас.
- Я говорю, что Катя такие щи наколдовала, тебе могут не достаться.
- Господи, какие щи! Ты царствие небесное проспишь! Включи срочно телевизор!
- Хорошо, хорошо! А что случилось? Наши стартовали на Марс?
- Переворот! Горбачёв отстранён! В Москву вводят войска! – голос Наташи срывался на крик. – Пусть Катька не выходит никуда.
- Ни фига себе! Понял.
- Я сейчас прибегу.
- Ждём.
В соседней комнате Марк включил телевизор. На главной кнопке передавали большой оркестр. Дирижёр, яростно тряся головой, размахивал в Пятой симфонии Бетховена. На втором канале разлетались балетные трико: там Зигфрид одерживал тяжёлую победу над Ротбартом. На третьем канале молодой Павел Кадочников вербовал немецкого офицера: «Вы болван, Штюбинг!» К чему бы это: такое количество музыки и патриотизма в телеэфире не было со времён гонки на лафетах генеральных секретарей к Кремлёвской стене.
Марк вернулся на кухню и покрутил ручку радиоточки – там тоже звучало что-то торжественное с преобладанием духовых инструментов. Катя сказала:
- Я забыла передать. Вам звонили со студии.
- Спасибо, Катюша.
Марк набрал рабочий номер Лёвки.
- Привет... – начал было он.
- Хоть ты и засранец, – с ходу закричал директор «Квартеронки» и хозяин студии, – но ты, морж хреновый, сегодня оказался в нужное время в нужном месте. Что у вас там?
- Понятия не имею. Я только что проснулся. Мне сказали, что ты звонил.
После короткой паузы раздалась характеристика Марка по трём осям координат. «Ты свою жизнь просрал, тебе выпал шанс, ты и его просрёшь…» После каждого законченного предиката стояли забором восклицательные знаки. «И к тому же, я не звонил – была нужда звонить тебе, шлизмазлу...»
- Что происходит на улице?!
- Да откуда я знаю – тихо всё. А что ты ждёшь? Пушечной стрельбы? Бомбёжки? И перестань орать. А кто же звонил тогда?
- Хватай, придурок, камеру и беги к Белому Дому!
- Четыре пикает. Сейчас новости передавать будут. Отключаюсь.
Марк снова подошёл к телевизору. На первом канале отзвучал Свиридов и в программе «Время» диктор, какой-то скучный дядька со скучным лицом, кривя губами и поучительно взглядывая в камеру, зачитал обращение ГКЧП к...
«К кому?» – подумал Марк.
А ведь не нравится диктору этот текст, по лицу видно – не любит он обращаться к народу с такими текстами. Собачья должность. Он даже, кажется, оговорился, назвав новоявленный комитет «ПЧ». Половой член, что ли? Государственный комитет этих самых... Словом, как всегда.
После обращения включили запись пресс-конференции ГКЧП. С десяток потёртых и помятых полуличностей-полутеней сидели за длинным столом. Один старательно смотрел в скатерть, другой – поверх голов едва заполненного зала. Язов возвышался над всеми лобным камнем на стремнине, но щёки его кисельно обвисли и сцепленные пальцы беспокойно шевелились. У Янаева, перебиравшего какие-то бумаги, оператор дал крупным планом руки. Руки вице-президента СССР крупно вибрировали. Незнакомая журналистка, не вставая с кресла, громко и презрительно спросила у государственного комитета, у кого они, члены, брали пример по захвату власти: у чёрных полковников или Пиночета? А ведь их не боятся! Ни журналистка их не боится, ни оператор, ни режиссёр, ни те, кто даёт всё это в эфир. Это же они боятся! Наиболее вменяемым среди чэпистов казался только министр внутренних дел Пуго.
Пуго, вспоминал Марк, Пуго...
И вспомнил он девятнадцатилетней давности поездку вундеркиндов-переростков в Москву на «Неделю науки и техники для учащейся молодёжи» в январские каникулы выпускного класса. Московские эти каникулы наполнены были до отказа и поездками в МГУ и ФизТех, и посещением Политехнического музея, и какими-то торжественными заседаниями с космонавтом Горбатко в президиуме, и премьерой фильма «Москва – Кассиопея», и громкими до хрипоты и головокружения спорами в гостиничном номере с соседом, таким же переростком-недотёпой, как и сам Марк, о том, что ждёт человечество после коммунизма (да, мы жили такими мыслями и такими масштабами: «как на эту телегу всех людей усадить», – чёрт знает на чьи слова была эта песенка); и крики эти о счастье человеческом сопровождались пьянками в тесном с двумя кроватями номере, куда набилось ещё какого-то молодёжного народу. Хотя какие там пьянки? Укушались подростки болгарским каберне до блевотины первый раз в своей жизни – и весь кайф. Вот к чему приводят увлечения наукой и техникой без присмотра взрослых! И была среди всей этой весёлой поездки заключительная встреча, на которой присутствовал и секретарь ЦК комсомола СССР. И звался этот секретарь – Борис Карлович Пуго. И Марка на той заключительной встрече понесло по пубертатному его недоумению и такого же масштаба наивности что-то говорить торжественное, предлагать торжественное и торжественно клясться – стыдоба, словом, ежели сегодня вспомнить этот комсомольский задор и трепыхание сердца, такая стыдоба – до мурашек в волосне. Но в конце его, марковой, патетической логореи Пуго с чувством пожал руку Марку, тоже переполненному чувством.
И вот теперь бывший один из первых, ставший в новейшие времена ещё более первым, сидел среди этих перепуганных пэчэ и спокойно смотрел в зал, что-то, по-всему, прикидывая или к кому-то особенно присматриваясь: то ли как одной очередью перетянуть бо́льшее количество сидящих в зале, то ли количество грузовиков, куда их начнут заталкивать с чёрного хода. Умный был человек. Он Марку ещё в школьные времена понравился. И те же седые крылышки прозрачных волосиков торчали над аккуратной блестящей лысиной его. Это у прочих глазки бегали, ручонки вибрировали да щёчки тряслись. А Борис Карлович знал, что последует, кто последует и куда последует после этой пресс-конференции. На его телегу поместятся все. Светлов это, попутно вспомнилось. Идея про телегу – Михаила Аркадьевича, сценарий и постановка – Бориса Карловича. Очень экс-комсомолец, а ныне министр внутренних дел насторожил Марка явной своей предусмотрительностью.
Словом, новоявленное государственное образование не понравилось Марку – оно было некрасивым. Невозможно было сделать раскадровку, не выстраивался внутренний сюжет. Были они едины, но не индивидуальны. Были они объединены одним – страхом перед страной и тоской от того, что они сотворили. Понимали они – уже, едва начав, понимали! – что не получится у них ни фига – как скворечник у крокодила Гены. Да, подумал Марк, это скорей не фильм, а мультфильм. Но кровушка может пролиться не целлулоидная, а настоящая. И немало.
Вдруг диктор объявил: «А сейчас передаём выступление Президента Российской Федерации Бориса Николаевича Ельцина с митинга возле Дома Советов».
Вот это да, ахнул Марк. И это показывают по первому каналу! Оффенбах и Кальман отдыхают. Чья в городе власть? Наши чи зелёные?
Раздался звонок в дверь и сразу же заговорил Ельцин. Всегда так: на самом интересном месте. Марк открыл входную дверь, ожидая, что войдёт Наташа.
- Заходи скорей! – сказал он, но осёкся: за дверью открылся абсолютно чёрный провал.
Сердце у Марка забилось, как у пойманной синицы. Он попытался заглянуть за косяк, и его стало медленно засасывать в бездну. «Нет! Не хочу!» – захотелось крикнуть ему, но горло скомкалось судорогой. Он упёрся руками в косяк и стену, но его стало выгибать и затягивать в этот провал. Однако он успел почувствовать, что бездна была не совсем без дна. «Поверхность» её, прилегающие к двери слои, были теплы и приятно пахли ванилью, корицей и какой-то то ли выпечкой, то ли малиновым вареньем. Здесь слышались звяканье посуды, приглушённый смех и тихая беседа. И мерцало, колеблясь, пространство жёлто-красным абажурным светом. А вот с самого дна, куда втягивало воздух из квартиры Наташи, сквозило ледяным холодом. Да что там ледяным – абсолютным нулём несло оттуда, таким нулём, при котором останавливаются движения электронов и материя сливается в сплошное безъядерное ничто. И понял Марк, что не удержаться ему в этих первых слоях, засосёт сей же час его в эту бездну, размажет, раздавит, расплющит и смешает его тело с другой такой же неудержавшейся материей, и превратит его в обездвиженную массу без дна и покрышки. Уже пальцы на косяках побелели, жилы выступили под кожей от напряжения, и тут стало вытягивать из его организма в спектре рентгеновского и гамма-излучения то, что он копил всё жизнь свою, складывал в закрома памяти, записывал на бумажных клочках, чтобы выплеснуть в кинокадре, в сценарии, в единственной деятельности своей, в которой он мог реализоваться, – всё полетело в чёрное пространство: и киноповесть о бабке своей Зельде, о тётке Белле и отце, и готовый почти сценарий о Льюисе Кэролле – несчастном эстете-педофиле, и рассказ о бывшем штрафбатнике-старике, страдающем от провалов памяти, и раскадрованный уже готовый сценарий «Мелкого беса», и сценарные планы фильмов о Фаддее Булгарине – авторе первого в мире научно-популярного романа, и киноповесть о последних днях Кюхельбекера в Тобольске, и главное – отлетать и рассеиваться начала «Прекрасная квартеронка».
- Нет! – закричал Марк. – Не дам!
Он с трудом, упёршись ногами в косяк, оттолкнулся от чёрной воронки, манящей покоем и малиновым вареньем, и вновь оказался в квартире Наташи.
Когда он вынырнул из антрацитовых глаз Жени, его трясло от кончиков пальцев до всех внутренностей.
- Ну, здравствуй, муж, супруг неверный. Не ждал гостей? – с насмешкой произнесла Женя.
Рядом с ней стоял Дениска с улыбкой до ушей и восторженно глядел на отца.
- Это вы? – умопомраченно спросил Марк.
- А ты ждал другую? Давай, веди. Показывай. Знакомь.
Голос Жени был тоже двуслоен: ласков и мил, но зол и ехиден. Она отстранила Марка и, ухватив Дениску за руку, прошла в комнату. Марк, пробормотав: «Сейчас весело будет…», – двинулся за ними, еле держа туловище на вдруг размягчившемся позвоночнике.
А в телевизоре Ельцин уже стоял на танке:
- К гражданам России! – говорил он в плохой микрофон, который кто-то держал перед ним. – В ночь с 18 на 19 августа 1991 года отстранен от власти законно избранный Президент страны.
- И куда же ты спрятал эту таинственную личность? – спросила Женя.
Марк не знал кого слушать.
- В Крыму, на даче, – ответил он раздражённо. – Как ты меня разыскала?
- Какими бы причинами ни оправдывалось это отстранение, мы имеем дело с правым, реакционным, антиконституцион¬ным переворотом.
- А у тебя есть причины, чтобы оправдать наше, в частности, моё отстранение? Сходить налево и совершить тем самым соответствующий переворот? – доцентский металл в голосе у Жени становился сильнее танковой брони. – И главное – ради чего это всё?
- При всех трудностях и тяжелейших испытаниях, переживаемых народом, демократический процесс в стране приобретает все более глубокий размах,
необратимый характер, – ответил ей Ельцин, взглядывая поверх листа на толпу, волнующуюся вокруг танка.
Что-то и здесь не понравилось Марку. Он не мог понять – что, и это его раздражало.
- Подожди, – попросил он Женю. – Дай послушать.
В комнату вошла Катя.
- А чего тут слушать, и так видно: вон какой размах у нашего демократического процесса.
Женя оглянулась и встретила удивлённые глаза девочки.
- Катюша? – спросила она, чувствуя подступающее облегчение.
- Да, – тихо произнесла девочка.
- Очень приятно. Я – Евгения, жена Марка. Он, наверное, о нас ничего не рассказывал. А это Денис. Наш сын.
- Рассказывал.
Женя внимательно разглядывала лицо Катюши, хотя и так было ясно, что эти альбиносные волосы, голубые глаза, весь тип лица со вздёрнутым носиком и драматическим изломом белых бровей ничего общего не имели с генетикой Марка. И от этого очевидного вывода у Жени слёзы выступили на веках, голос дрогнул, и она погладила девочку по голове, поцеловав её в лоб.
Раздался звонок в дверь, Ельцин сообщил новость:
- Народы России становятся хозяевами своей судьбы!
Ага, подумал Марк, с каких бы это дрожжей так их разнесло? И тут спектакль! «Клятва Горациев» да и только! Откуда у всех у них готовность произносить бессмысленные слова, всклянь наполненные пафосом?
- Народы России в дверь звонят – мне открыть? Эй! Муж!
Но дверь отворила Катя. В квартиру влетела Наташа.
- Существенно ограничены бесконтрольные права неконституционных органов, включая партийные.
Права ограничены - и слава Богу! Да вот только веры эпилептику Суслову ещё при его жизни не было никакой, а уж нынче мелким припадошным сусликам никто не верит и без ваших ограничений.
- Здравствуйте, Наташа! – шагнула навстречу хозяйке Женя. – Извините нас – мы тут тоже митингуем. Пытаемся ограничить деятельность некоторых неконституционных органов.
- Такое развитие событий вызывало озлобление реакционных сил, толкало их на безответственные, авантюристические попытки решения сложнейших политических и экономических проблем силовыми методами. Ранее уже предпринимались попытки осуществления переворота.
- Вот, – показала Женя в сторону Марка, стоящего перед телевизором, – никак не могу понять, что это: авантюра моего мужа или уже силовой переворот?
Наташа втянула голову в плечи, съёжилась вся и окаменела лицом. На лице её застыла гримаса, как от зубной боли.
- Мы считали и считаем, что такие силовые методы неприемлемы.
- Не бойтесь ничего, Наташа, я не буду применять силовых методов. Как правильно говорит президент России! Дискредитируют такие методы. Всех и вся.
Наташа не знала, что отвечать. Марк продолжал слушать выступление Ельцина. Не выдержала первой Женя. Она выключила телевизор на словах призыва к всеобщей забастовке.
- Так, – твёрдо сказала она. – Всеобщая забастовка началась и первый её участник перед нами – Кацнельсон Марк Ефимович.
- Мама! Я чаю хочу! – заявил неожиданно Денис.
Катя и Наташа переглянулись. Катя взяла за руку Дениску и отвела его на кухню.
- Марк Ефимович! Не желаете ли вернуться к семейным, отцовским и прочим обязанностям?
Ничего лучшего отец семейства придумать не мог, как сказать:
- Вот, знакомьтесь: это Наташа, а это Женя.
И виновато пожал плечами.
Возникла пауза. Недолгая. Женя начала отрывисто смеяться. Вслед за ней засмеялась и Наташа.
- Вот придурок – правда? – спросила Женя, обращаясь к Наташе. – Тебя, идиот, надо в это самое ГКЧП посадить. В первые ряды. И показывать за деньги.
Она потеряла контроль над собой и стала шипеть сквозь зубы:
- Ты кто? Ты же ничтожество! Я тебя из канавы сточной вытащила, я тебя пригрела, пристроила, я терпела все твои взбрыки – не хочу работать как все! Хочу кино снимать! Какое кино? Что ты снял за всё это время? Пару дрянных реклам да фигню про заводской праздник! Рязанов нашёлся! Милош Форман хренов! Ты ноль без палочки в свои тридцать пять лет и останешься им ещё столько же без меня!
Наташа вмешалась, твёрдо сказав:
- Может, свои семейные разборки вы продолжите не в моей квартире?
Марк молчал.
- Я могу забрать сына и улететь, а вы, Наташа, оставайтесь с ним. Нахлебаетесь вдосталь его творческих загибов.
- Да, нет, спасибо. Я уже побывала разок замужем за таким. Поэт. Книжками своими на Арбате торгует. Сыта.
- Девчонки… – начал было Марк.
- Мы – обе вместе? – так же зло вскинулась на него Женя.
- Послушай!
- Ну?
- Сядьте обе! – приказал Марк.
Женя демонстративно уселась в кресло. Наташа присела на краешек дивана.
- Во-первых, тебе, – обратился Марк к Жене. – Как ты можешь, ты, умная женщина, думать обо мне, что я тебе изменяю?
- Нет, ну ты погляди! – снова истерически засмеялась Женя.
- Стоп, стоп! Остановись. Посмотри на меня.
- Да я это только и делаю.
- Я ничем клясться не буду. Я тебе не изменял. Всё. Точка.
Наташа попыталась что-то сказать, но Марк ей не дал.
- Погоди.
Наташа достала сигареты и закурила. Закурила и Женя.
Марк встал посреди комнаты и развёл ладони в стороны, словно чашки весов.
- Девушки. Поймите одну простую вещь. И извините сразу за неё. Я не могу без вас обеих. Даже больше. Больше – потому что уже не смогу никогда жить без Катюши. Не смогу никогда без Дениски. Вы все мне очень нужны. Вы обе меня можете выгнать. В шею. В торчки. Под зад коленом. И будете правы. Потому что я – да, ничтожество. Но не могу я доказывать кому-то, что я не верблюд, и что могу снимать хорошие фильмы! Не умею я пробиваться, тусоваться и торговать лицом.
- Да уж!
- Вот родился то ли не у тех родителей, то ли не в то время. Но «Квартеронку» я сделаю. Сдохну – но сделаю. И ты это знаешь! – показал он пальцем на Женю. – Ну, как вам объяснить? Паруснику нужно море. Парусник для того и сделан. Ветер, волны…
- Клиппер, – хмыкнула Женя, – «Катти Сарк»!
- Он плыть должен! Но парусник-то плывёт в порт. Причал ему нужен. Не может он только плыть. – Марк присел рядом с Женей и взял её руки в свои ладони. Она попыталась вырваться, но Марк держал крепко. – Женечка! Ну, кто-то уходит в горы, кто-то водку глушит. Я этого не умею. И не люблю. Вы обе мне очень нужны. Я без вас ничего не смогу сделать. Вы решите тут без меня – гоните или нет. Только без драки. Женя, я тебя прошу. Наташа! Не гони их, а? Я погляжу, что на улице – куда их сейчас?
И Марк вышел. Он вытащил сигареты, закурил, глубоко затянулся. «Твою мать…», – выругался про себя. И спустился по лестнице.
На улице было по-прежнему пасмурно. Накрапывал дождик. Во дворике пахло осенью. Выйдя на проспект, Марк увидел движущиеся БТР. Танков не было, но бронемашины двигались длинным строем по всей длине шоссе. Их, как ни в чём не бывало, обгоняли «жигули». Люди стояли на обочине. Марк по привычке стал вычленять крупные кадры. Старуха озабоченно смотрела на бронетехнику. Лицо в кадре в чёрно-белом варианте, как военная хроника. Женщина прижала к ноге ребёнка. Тот же стиль. Нет, вдруг подумал Марк, это пошлая параллель. Ту надо что-то другое. У женщины в руках была сетка-авоська, наполненная молочными бутылками и хлебом. Кстати, решил Марк, я обещал рыбу-фиш. А в этом гастрономе продают живую.
В гастрономе, несмотря ни на что, продавали огромных сазанов – в метр длиной. И очередь была небольшая – в три-четыре сазана. Марк приглядел одну рыбину с раздутым брюхом – икры там, наверное, литра три. Парадокс русского языка – беременный сазан. В других отделах купил ещё колбасы варёной (другой не было), зачем-то сахару (вспомнил позже, утром видел, что сахарница была почти пуста), и пару пакетов какого-то сомнительного фарша. Обнимая рыбу, словно младенца, и стараясь не перепачкаться, снова вышел на проспект. Не успел пройти пары шагов вдоль движущейся техники, как к нему подскочил некий вертлявый мужичок.
- А! – закричал он возбуждённо. – Суки! Видел? Видел, что творят, гады! Таманская дивизия! Когда Берию брали – её вводили. Так, падлы, и забыли вывести! Все бегут к Останкино – защищать будем свободу! И к Белому Дому – вся надежда на Борю! – и вдруг неожиданно спросил, не сменив тона: – Где рыбу брали?!
Марк пошутил:
- На сотенную клюёт сегодня в гастрономе.
Мужичок исчез. А ведь с таким народом они не справятся, подумал Марк. Прежде рыбы купить, пока есть, о семье и её будущем позаботиться, а защищать Останкино – можно подождать. Развязка у комедии известна уже всем – и тем, кого путчит, и тем, от кого путчит.
Перед входной дверью он встал на цыпочки и нажал носом кнопку звонка – руки были заняты. Открыла Наташа. Марк прошёл на кухню и положил на стол сазана и продукты.
У Наташи округлились глаза.
- Это кто? – спросила она громко.
В кухню зашла Женя. Сазан лежал, тускло отсвечивая и мерцая чешуёй.
- Ни фига себе! – воскликнула Женя. – Это что – новоявленный союз благоденствия рабочего класса раскошелился? Или на баррикадах такое выдают?
Марк вымыл руки и сказал:
- Я пойду с камерой поброжу немного. На улицах войска.
И ушёл. До дверей его проводили обе женщины.
 
- Идиот, – констатировала Женя. – Если ты… ничего, что я на «ты»? – если ты нас выгонишь, я уйду. Я всё понимаю, и где остановиться у меня есть.
Наташа вздохнула.
- Пойдём чай пить.
Они прошли на кухню, сели за столик и закурили. Катя убрала фарш, сахар и крикнула в комнаты:
- Дениска!
Пришёл Денис. Увидел рыбу. Открыл рот.
- Это кто?
- Дельфин, – пошутила Наташа.
Катя укоризненно посмотрела на мать. Она стала объяснять мальчику про рыбу, как называется, показывать глаза, плавники, чешую, хвост. А женщины разговаривали о своём.
- Ты давно с ним знакома? – спросила Женя.
- Шесть лет, – ответила Наташа.
«Со мной тоже. Как одновременно у него всё получилось!»
– Ты не поверишь, – продолжила Наташа, – он даже за руку меня ни разу не взял, – стала разливать чай по чашкам. – Знаешь, – засмеялась она. – Вот он так же однажды решил угостить меня чайком. Я, дескать, завариваю классно. Ну, заварил, разлил по чашкам. Чай, в самом деле, оказался вкусным. Но крепким – язык вяжет. К нему, говорит, надо какой-нибудь бутерброд. А у меня в холодильнике пусто. Ну, то есть, совсем. Одна картошка. Или две, – Женя рассмеялась. – Я со стыда сгораю, а он смотрит вопросительно и, дурак, ничего не понимает. Выпили мы чаёк на пустой желудок и через пять минут меня как пошло тошнить. Я в туалет – он за мной. Я ему кричу, не смотри на меня. А он говорит: ты тоже – и к раковине. Стоим мы вдвоём в туалете, он над раковиной корчится, я – над унитазом.
Расхохотались.
- Правда потом он в гости всегда приходил с какой-нибудь едой.
- У меня с ним смешнее было, – начала рассказывать Женя улыбаясь. – В первую нашу ночь поели мы хлебца с молоком. А ему молочное категорически нельзя – его от ложки сметаны, от кусочка сыра так несёт, что хоть на Байконур беги. На пляже в Феодосии у него и началось. Хорошо, что ночью всё было. Я на лежаке сижу, а он между мной и морем носится. Сперва штаны не успевал расстёгивать-застёгивать, потом в одних плавках туда-сюда, а потом и вовсе без плавок!
Снова обе зашлись от смеха, утирая слёзы и разгоняя сигаретный дым ладонями.
- И это в первую, можно сказать, брачную ночь! Каково?
- Дурак!
- Кретин!
- Лопух и недотёпа. Как ты с таким живёшь – не понимаю.
Женя затянулась сигаретой. Катя попыталась переложить рыбу в раковину.
- Нет, – сказала Женя решительно. – Надо её всё-таки в ванну. Залить водой и под водой очистить от чешуи. Иначе мы всю кухню уделаем – не отскребёшь потом. Давай-ка я унесу.
Катя захватила нож и ушла вслед за Женей.
- Устал, спать хочешь? – спросила Наташа Дениску.
Тот помотал отрицательно головой. Наташа потрепала его по чёлке и поцеловала в лоб.
Вернулась Женя.
- Ванну потом отмою, – сказала она.
- Да ладно, – ответила Наташа. – Хочешь посмотреть, как такую рыбу чистить будут? Беги к Кате.
И Дениска убежал.
- А как живём? Трудно живём, – продолжила Женя задумчиво. – Жили бы легко, он был бы, как все, – ходил бы на службу, сидел бы в конторе. И я бы его выгнала через год. А он другой, ему чего-то надо, не как всем людям.
- Он любит тебя.
- И тебя.
Наташа горько улыбнулась.
- Так не бывает.
- Не бывает, – подтвердила Женя. – У всех так не бывает. А я говорю о нём.
- Когда он появлялся у меня, я знала, что ему очень плохо на душе. И знала, что нельзя с ним спать. Не это ему надо.
- А что?
- Не знаю. Да и не хотела никогда я с ним спать – даже не представляю себе этого.
…А он доехал на метро до Краснопресненской и двинулся в сторону Дома Советов. И всю дорогу думал, как всё глупо получилось. Даже не интересно, как она узнала адрес Наташи – вычислила, она умница. Логика у неё… Доцент философии – и хороший доцент! Что теперь мне делать-то? Вот интересно, у библейского Якова было две жены и две наложницы. Ведь любил он их всех. Что мы знаем о любви в те времена? Но ни христиане, ни иудеи не кривят морды свои от того, что знают – любил всех четырёх. И детей от всех признал своими. Значит, можно всё-таки разрывать сердце между двумя? И это не есть зло? Ох, не поцапались бы они там! Не поцапаются, они же обе умницы: у одной душа, у другой разум. Мне бы, мерзавцу, им обеим ноги целовать надо, а я им в душу наплевал…
- …Он таскал меня по театрам или по Москве. И рассказывал, да не про Толстого или Пушкина. Об этом в любом туравтобусе расскажут: помотрите направо, теперь налево. Я от него, например, узнала о Боборыкине, о Соллогубе – раньше даже фамилий таких не слыхала. Оказывается, они жили в одно время с Толстым и Чеховым. У нас ведь как литературу преподают: в начале был Пушкин, потом его ученики в строгом порядке: Гоголь, Лермонтов, Некрасов. От него у меня совершенно другое представление: единство культуры, общая жизнь, идеи, мысли. Они были знакомы друг с другом, любили и ненавидели друг друга. И что многие вопросы в литературе имеют ответы в живописи или музыке.
- Уж что-что, а рассказывать он умеет, – подтвердила Женя. – К нему на лекции даже преподаватели ходили. Студентки хвостом за ним бегали.
- Ты ревновала? – смеясь, спросила Наташа.
Женя тоже рассмеялась.
- К кому? Какой из него плейбой? Я даже к тебе не ревную. Не потому, что ты того недостойна. Просто разозлил он меня своей неожиданностью на этот раз, – Женя прикоснулась к руке Наташи. – Извини меня, пожалуйста.
Возле Белого Дома Марк оказался вовремя: повертевшись среди групп, группировочек и крикунов, очутился где-то возле боковых дверей. Камера была у него уже в руках и немного он уже поснимал: и танк, с которого Ельцин сошёл и который так и остался стоять с недоумёнными солдатами. Их обнимали, им давали выпить и перекусить, с ними фотографировались. А они так и не могли понять, что, собственно, происходит и кто ими теперь командует. Снял и какого-то возбуждённого сумасброда, который уверял всех: «Отобьёмся. Лишь бы они «Альфу» не бросили на нас. А так – отобьёмся». Снял Макаревича, который говорил громко Сукачёву: «Дёру дал. Мне, говорит, фильм надо заканчивать да и просто боюсь за себя и семью».
- Кто? – спросил Марк.
- Камеру выключи, – посоветовал Гарик Сукачёв.
- Так кто дёру дал? – повторил Марк, опустив объектив к земле.
- Да единственный наш голливудец. Так прямо и сказал в камеру в Шереметьево.
«Андрюха! – закричали в толпе возле танка. – Спой "Поворот"!»
И Макаревича подняли на танк, и он ударил по струнам: «Мы себе давали слово не сходить с пути прямого»…
- Но! – кричала толпа. – Так уж суждено! – И продолжала, заглушая автора: – И уж если откровенно! всех пугают перемены! но! тут уж всё равно!
И дикий этот текст удивительным образом совпал с настроением дикого варварского веселья, царящего в толпе «у самой бездны на краю».
Оказавшись возле боковых подъездов, Марк хотел уже выключить камеру, но руки, опережая голову, вскинули её на плечо, и он вскочил на высокий какой-то парапет. Вдоль здания шёл Растропович. «Привет, ребята!» – прокричал он картаво и весело и потряс скрещёнными руками над головой, сцепив их в кулак. Марк проводил его до самых дверей длинным кадром.
Вот, подумал он, какой-то голливудец… ты понял? это ж Кончаловский! единственный, кто смог пробиться! – дёру дал. Побоялся за фильм, семью и себя. А этот старик, единственный на весь мир, прилетел сюда – не побоялся! Что они со всеми своими танками и бронетранспортёрами против его смычка? Ничего они не сделают. Тут не Чили, и Растропович не Виктор Хара – не рискнут! Но тут же возразил сам себе: рискнут. В Тбилиси рискнули, в Вильнюсе рискнули – что им весь мир? Да и весь мир проглотит и утрётся, как утёрлись после Вильнюса и Тбилиси, после давки в Пекине. Ожиревших европейцев ничего не интересует, что не нарушает спокойствия их жира. Всех сдадут, заложат, продадут, лишь бы после своей оченно тяжёлой работы в офисе сделать в лобби релакшн.
- …Однажды целый день водил нас с Катькой по центру Москвы, показывал, где Бездомный бегал в поисках Воланда. И ты знаешь, оказалось, что Москвы-то я и не знала! И что ответы на многие загадки романа надо искать в других романах – в «Двенадцати стульях», например.
- Странно, мне он такого не рассказывал. Зато постоянно делился планами. Бывало, напишет сорок сороков страниц, будит среди ночи и читает. Потом бросает и начинает рассказывать о своих – отце, тётке, бабушке. О Казахстане, Дальнем Востоке. Потом хватает лист бумаги и рисует, кто где стоит, как движется, откуда падает свет, в каком ракурсе камера работает.
…Однако горячка возбуждения, в которой находилась толпа, после встречи с Растроповичем захватила и Марка. Он стал всматриваться в людей, в природу, искал связь между мокредью, сочащейся с неба, и старушками, божий одуванчик, которые принесли на возводимые баррикады горячую еду в кастрюльках и судках, укутанных в одеяла. С умилением снимал, замерев, как богомол на охоте, старушонку в плюшевом шушуне, что тащила на баррикаду спинку от кровати – она-то за кого? Или против чего? Саму баррикаду – кучу всякого хлама, ещё местами годного для употребления в быту, – баррикаду, не представлявшую никакой опасности ни для БТР, ни тем паче для танков – в четыре секунды всё разнесут в прах и мелкие дребезги. Эта куча хлама строилась не от кого-то. Она была нужна кому-то. Им, «горящим огнём желанья», не хотелось под гнёт власти роковой, которая сидела где-то за зубчатой стеной с дрожащими руками и бегающими глазками. Но на заднем плане памяти у Марка копошилось беспокойство за оставленных в квартире женщин. Даже выстроился зрительный ряд: баррикады – старушка на её склоне – общий план членов ГКЧП на сцене – огромная рыбина на столе, которой женские руки, приставив топор к хребту, отрубают голову, молотя по топору молотком. И всё под музыку «Времён года» бессмертного Вивальди. Метафора, конечно, примитивная, но жёсткая.
- …Он очень талантлив.
Женя покивала головой:
- Я иногда думаю: слава Богу, что нет ему возможности снимать. Он бы просто сгорел, испепелился бы за пару лет.
- А так он скиснет.
- Скиснет, – покивала головой Женя, – и протухнет.
Курили молча две женщины, две немолодых уже феи, два полюса Вселенной. Два самых дорогих существа в сердце Марка.
- Не убили бы его там, – сказала одна.
- Да уж, понесло козла по огородам, – сказала другая.
Марк до ночи снимал, мотаясь от памятника Юрию Долгорукому до Дома Советов. Когда сели окончательно аккумуляторы, его пустили в холл, где он и уснул, подключив адаптер к розетке и обняв камеру руками: святой огонь в груди – это оно, конечно, так, но приделать дорогой аппаратуре ноги мог каждый защитник свободы в революционном раже. Под утро его даже покормили на третьем этаже в буфете, и он снова рванулся на улицу. Он снимал много и страстно – пейзажи, дома, людей, Пушкинский дуб на Тверской. Аккумуляторы садились, он заходил в первый ближайший магазин и обращался к директору за помощью. Ему понимающе разрешали. И даже поили то горячим чаем, то кофе с бутербродами. Театр имел своё закулисье и там жили и трудились люди. Со своими заботами и страхами они понимали чужие заботы и страхи. Пару раз он звонил Наташе. Разговор был короткий: «Ты где? – спрашивала жена». – «Да тут я, в порядке. Как там вы?» – «Наташа в больнице, объявили чрезвычайное положение. Они перетаскивают всех своих больных на один этаж, освобождают палаты». – «А Катя с Дениской?» – «Мы тут пока хозяйничаем. Ходили смотреть танки». – «С ума спрыгнула!» – кричал Марк. – «Не тебе ж одному удовольствие получать от зрелища! Кстати, мы целую кастрюлю икры засолили». – «Намёк понял. Ждите».
Вторую ночь он провёл в Моссовете, куда его тоже пустили и тоже накормили. У подножья князя Юрья шумело вече, раздавались крики и музыка. Марк, погружённый в глубокую дрёму, слышал какой-то тревожный шум, но поднять веки не мог. Под утро, усталый от второй ночи полусна-полуяви, он поехал к Останкино, где тоже снимал баррикады. Вернулся к Дому Советов. В распухшей от волнения толпе бродили слухи о возможном с часу на час штурме, в котором будут участвовать не спецназ и не десантники, а диверсанты, обученные в спецшколах ГРУ, что гораздо страшнее. Страх и ненависть усиливали возбуждение. Приехал грузовик и вывалил из кузова обрезки арматуры. «Против диверсантов что ли?» – подумал Марк с ехидцей. Но нарисовался некий знаток, начавший учить, как этими прутьями останавливать танки. «Главное, пальцы берегите, когда в гусеницу вталкивать будете. Наши танки крепкие, – шутил он специально для камеры Марка, – только бояться пыли и воды». Стояли вокруг радиоприёмники, которые принимали Би-би-си, – свои станции не работали, выключенные чэпистами. В середине дня пара грузовиков привезла горячую еду. Ближе к ночи – водку в ящиках. Революционный раж защитников свободы и демократии увеличился многократно. Снова взялись откуда-то Сукачёв и Макаревич и вместе с колыхающейся толпой стали возбуждать себя вылезшей из андерграунда песней: «…И злодей, чей вид внушает страх, волк и заяц, тигры в клетке – все они марионетки в ловких и натруженных руках». И толпа делала вид, что не боялась, храбрилась от слов из песни.
Но возбуждение у Марка прошло. Революционная первоначальная радость сменилась скепсисом – то ли «стояние на Угре» затянулось («Паузу передержали», – думал Марк), то ли общая усталость навалилась. Появился трезвый расчёт: для кого я снимаю? Лёвке это на фиг не нужно – у него не телестудия всё-таки, подумал он, заметив мелькающих в толпе телевизионщиков. Возникло ощущение декоративности происходящего. Даже естественный страх перед возможным штурмом, во время которого разнесут всех тут по клочкам и закоулочкам, – страх этот показался Марку театральным и искусственным. Вторая сторона баррикад ему тоже не понравилась. Особенно, когда он увидел мужика, рвавшего мехи гармошки: «Я люблю мать Россию, я родился в ней! Я люблю мать Россию, не расстануся с ней!» В матери, даже если она и Россия, родиться невозможно, грамотей, отметил про себя Марк, автоматически отсняв пузырящуюся болоньевую куртку и небритую физиономию мужика, у которого изо рта вместе со словами вылетали слюни. В сторону России. От мужика несло перегаром и пóтом, но камера это зафиксировать не могла. Спектакль заканчивался, начиналась распродажа.
Шёл второй час ночи третьих суток фарса, когда вдруг разнёсся слух, что танки где-то кого-то раздавили. Где? Кого? Ребята какие-то молодые… под мостом на
Калининском… И Марк рванул туда. Задыхаясь и отплёвывая кровь, выступившую во рту от бега, он начал снимать в прожекторах бронетехники два раздавленных трупа. Толпа орала на танкистов, швыряла им в головы бутылки, несколько человек били кулаками по шлему вытащенного из танка водителя, который только уворачивался и подставлял плечи, пытаясь вырваться и бежать. В руках у избивавших почему-то болтались пустые продуктовые «авоськи». Кто-то лез по броне на башню танка, кто-то стоял в позе «не пущу!», упёршись руками в лоб машине. И снова возник зрительный ряд: обвислые щёчки Язова с капиллярными прожилками – избиение танкиста-солдатика на фоне раздавленных им людей – женские руки, чистящие картошку, которая, белая и свежая, падает в воду. В рапиде. Медленно. Что значила эта метафора, сам Марк понять не мог, но отметил – отдаёт Тарковским.
- А говорили – трое погибших? – спросил он ближайшего человека.
- Трое, трое, – подтвердил тот. –Третий возле стенки лежит. С-суки! – процедил он и подленько дал пинка под зад танкисту. – Как я его? – гордо улыбаясь, обернулся он к Марку.
Марк пошевелил челюстью и ответил:
- А ты говно.
Мужик прищурился, примериваясь, куда б заехать, но вдруг осклабился:
- Абрам Израйлич! Шалом тебе! Снимаешь, чтоб продать своим сионистам?
- Нужен ты сионистам, как папе римскому триппер, – ответил Марк. – Не боюсь я тебя, хоть зовись ты Пуришкевичем.
И пошёл прочь.
Всё, решил Марк для себя. Комедия дель арте на площади переросла в макабр данс – надоело! Хватит. Потому что всё понял. Упаковал камеру в кофр и поймал такси до Домодедова. От Лёвки позвоню, вспомнил он о своих феях. Нет времени.
 
7
Прекрасная квартеронка
 
В студию он прибыл рано утром. У телевизоров уже толпились работники. В самолёте Марк два часа крепко спал, даже слюна выползла на щёку.
- Приехал! – закричал Лёвка, увидев его. – Рассказывай!
- Иди ты! – огрызнулся Марк. – Вот тебе семь кассет – смотри до посинения.
- Можно поздравить – наши победили!
Марк вздохнул:
- Ох и дурак же ты, ограниченный директор.
Лёвка опешил – всё-таки при подчинённых такое.
- Где Костя?
Пока звонили Косте и вызывали его срочно на студию, Марк сварил себе кофе. Он не хотел спать, его возбуждение приняло упорядоченный настрой мысли. Он видел весь фильм от начала до последнего кадра, сразу целиком. Теперь он лишь мысленно проверял последовательность эпизодов и способы монтажа. Надо успеть, твердил он себе. Раненый марал свиреп и опаснее здорового. Напуганные пэче способны устроить кровавое месиво по всей стране. Надо успеть.
Пришёл Костя. Марк попросил всех покинуть монтажную.
- Пары телевизоров вам хватит в кабинете, – сказал он твёрдо. – Можете взять один видак – вот этот, домашний, – он кивнул на ненужный аппарат.
Когда все удалились, перетащив просмотровую аппаратуру, Марк запер дверь на ключ и ключ оставил в скважине.
- Хавчика к обеду приготовьте, – велел он через дверь.
Но к обеду они не вышли. Костя только выскочил в туалет и приволок из приёмной кофейник со всеми необходимыми причиндалами.
- Некогда, мужики, там он такое вытворяет – с ума сойти! – говорил, торопясь, Костя и затребовал кассету номер три.
- Путч-то ему зачем? – удивился Лёвка.
- Нет, там он дуб какой-то отснял – нужен для подложки.
Вся компания смотрела снятые в Москве кассеты. Раздавались сдержанные междометия и ругательства. Ох, что-то будет, бормотал Лёвка. В восемь вечера по местному времени сообщили, что члены самовольного правительства СССР улетели в Форос к Горбачёву.
- Каяться кинулись, – злорадно подытожили в студии. – Копец полный.
Откуда-то появилась водка, закуска, шампанское.
- Ну, – провозгласил Лёвка тост, – чтоб нас всех пронесло и больше не носило.
К полуночи из монтажной выполз позеленевший Костя. Ему налили полстакана, он выпил как воду. На вопрос: «Ну, как?» – покивал головой.
- Завтра подписываем саундтрек. Но домой и обратно меня отнесёте на своих плечах – сил уже нет. Кто за руль сядет?
Появился Марк.
- За победу! – гаркнули студийцы. – Горбачёв вылетел из плена!
«Да и хрен с ними со всеми», – подумал Марк.
- Я в эти детские игры уже не играю, – ответил лишь и выпил водки. – Пошёл к себе, – сказал он Лёвке. – К аппаратуре в студии не прикасаться – она настроена. – Гена, – обратился он к звукооператору, – ты мне завтра с утра понадобишься – будь в форме.
- Готово всё? – радостно спросил Лёвка.
- Мастер-кассета с красной наклейкой. Прочее не лапать.
Он набрал московский номер.
- Ты где? – закричала в трубку Женя. – Господи! Тут говорят, что убили троих!
- Не меня, – устало ответил Марк. – Я не успел. Поезжай домой, родная. Я буду через пару дней – завтра заканчиваю монтаж.
Трубку взяла Наташа:
- У тебя прекрасная жена, Марк. Я как будто сестру нашла.
- Как там дети?
- Катя присвоила себе Дениса, просит, чтоб остался хотя бы на недельку.
- Учебный год ещё не начался, смотрите сами. Я вас люблю, девчонки. Я вас очень люблю. Берегите себя.
Марк ушёл на съёмную квартиру. У дверей его спросил моложавый пенсионер-вахтёр:
- Что там творится?
- Янаев и прочие полетели в Крым к Горбачёву. А тот наоборот полетел в Москву.
- Значит, победили?
- Кто кого? – спросил Марк и вышел.
На улице было прохладно, тянуло изморосью, волнами накатывал ветер.
…Марк стоял под душем. Горячей воды не было, и он крякал от холода, растираясь мочалкой и смывая с себя всю московскую дрянь.
В студии тоже крякали, просматривая начерно смонтированный фильм, и Лёвка всё приговаривал: «Это "Оскар"! Это "Оскар"!» Впрочем, Марк всегда считал его дураком.
Copyright: Борис Клейман, 2011
Свидетельство о публикации №272326
ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 14.12.2011 21:33

Зарегистрируйтесь, чтобы оставить рецензию или проголосовать.
Устав, Положения, документы для приема
Билеты МСП
Форум для членов МСП
Состав МСП
"Новый Современник"
Планета Рать
Региональные отделения МСП
"Новый Современник"
Литературные объединения МСП
"Новый Современник"
Льготы для членов МСП
"Новый Современник"
Реквизиты и способы оплаты по МСП, издательству и порталу
Организация конкурсов и рейтинги
Литературные объединения
Литературные организации и проекты по регионам России

Как стать автором книги всего за 100 слов
Положение о проекте
Общий форум проекта