УТОЧКА Первое воскресенье сентября. Раннее утро. Мы с отцом собираемся на охоту. Вынырнул я из своего глубокого детского сна сегодня очень легко, ведь вечером засыпал с приятной мыслью, что утром пойду на охоту. Охотой с этого года я заболел, и от волнения меня немножко лихорадит, поэтому собрался почти мгновенно. Да собирать-то мне особенно нечего – корзина под грибы, а в ней два бутерброда и нож. Теперь вот маюсь в томительном ожидании, когда соберется отец. И кажется мне, что делает он все уж слишком медленно. Я сел на табуретку и наблюдаю за ним. Удивительно, все происходит вокруг, как в замедленной съемке, и нет сомнения в том, что даже газ на плите горит плохо. Вот отец разогревает борщ. Спрашивает, буду ли я его есть. Я отказываюсь, мне о нем даже противно думать, а отец ест, и ест почему-то с аппетитом. Про себя думаю: «Как он может есть такое невкусное, да еще и на завтрак». Однако отец от меня не отстает: - Женя, попей хоть чаю, и съешь бутерброд. Это тебе не юг, здесь энергии тратится намного больше. Здесь холоднее, и ходить по болоту – это тебе не по степи. Вот увидишь, до леса не дойдем – запросишь еду. Есть совсем не хочется, но на чай пришлось согласиться. В этом году ощущаю я себя совсем взрослым, ведь мне целых 12 лет и отец, наконец, стал брать меня с собой на охоту постоянно. Просился я, конечно, и раньше, но отец всегда говорил одно и то же: - Охотится тебе еще рано, подрасти немного. Охота - работа тяжелая, ты не выдержишь. В этом году, как всегда, август мы провели на родине отца в Днепропетровской области. На охоту ходили через день-два, и отец каждый раз брал меня с собой. Охотились мы на перепелов и диких голубей. Удивительное дело, но вот дикий голубь оказался на Украине хорошей, настоящей дичью. Летает он там большими стаями, и наносит некоторый ущерб сельскому хозяйству. Кормится почти исключительно семечками подсолнуха. Поля же, на которых там растет подсолнух, бескрайни, как моря. Добыть дикого голубя очень непросто, птица это умная и близко к себе не подпускает. Когда стая кормится, то одна из птиц не ест, а сидит на самом высоком подсолнечнике и внимательно смотрит по сторонам, и когда замечает опасность, кричит особым криком. Стая поднимается на крыло и улетает. Однако, несмотря ни на что, на голубя мы охотились очень успешно и меньше десяти штук никогда не приносили. Ведь отец - классный охотник и охотится с уникальным штучным австрийским ружьем, которое как раз и предназначено для стрельбы на дальние расстояния. Наконец отпуск закончился, закончилась наша охота в степи, и вернулись мы на берега любимой Невы, на свои болота. И вот собираемся на свою первую в этом году осеннюю охоту. Отец надевает патронташ, болотные сапоги, вскидывает на плечо ружье, я беру свою корзину, и мы выходим на улицу. На улице еще сумрачно и прохладно. После украинской степи сырость и холод чувствуются очень остро. Идти до места охоты нам немного, всего три километра. Идем мы на озеро за Первый городок. Отец идет впереди, я метра три-четыре сзади. Идем молча, и я предаюсь приятным воспоминаниям. А приятное - это все, что связано с южной охотой в этом году, оно настолько яркое, что заслоняет собой и летние игры с друзьями, и даже начало учебного года. Взрослые меня этим летом захвалили, и ощущал я себя в новом качестве - в качестве добытчика и кормильца. И это действительно было где-то похоже на правду. Ведь в то время в сельских магазинах продукты практически не продавались, и ели мы только то, что сами добывали. А мясо, оказывается, могли добыть только мы с отцом. Да и какое мясо! Жирные перепела и голуби - да ведь это настоящие деликатесы. Просто так это, конечно, не давалось. Чтобы добыть дичь, мастерства было недостаточно, нужно было еще быть и терпеливым, и выносливым. Ведь возвращались с охоты, когда солнце было уже высоко, и температура в тени иногда превышала 35 градусов. Встречал нас полный двор народа, встречал как ратников с поля боя. Да, летом собиралась там вся наша родня, и за обеденным столом меньше десяти человек не бывало. На обед же обязательно подавался любимый всеми традиционный украинский борщ. Порой борщ этот был приготовлен на перепелах. Жир от них в ведерной кастрюле - толщиной с палец, а сами перепела плавали в борще, как галушки. Женщины, насыпая борщ в тарелки, меня уже выделяли, и получал я свою порцию сразу после мужчин, и перепела мне в тарелку выбирали покрупнее, а перепела лежали в тарелке у всех, даже у детей. Перепел – птичка удивительная, серенькая, размерами чуть больше скворца. Птичка эта очень разговорчивая, и кричит она и днем и ночью. Песня ее очень характерная и на человеческий язык переводится так: «Ва-ва, ва-ва, спать-пора, спать-пора, спать-пора». Если эти слова прочитать быстро и громко, то это и будет песня перепела. Летает перепел небольшими стайками, буквально не более десятка, и любит кормиться на полях, где растут зерновые. Мы с отцом чаще всего охотились на просяном поле. К концу августа откармливается перепел до шарообразного состояния, вот тогда-то он и представляет интерес для охотников. Взлетают перепела со своего просяного поля, как тяжелые микроистребители. Каждый перепел взлетает абсолютно по прямой и машет крыльями так отчаянно, что их почти не видно. Стреляют его самой мелкой дробью, и иногда от одного выстрела падает сразу пара. За выход отец стрелял по два-три десятка перепелов. Моей задачей было, после удачного выстрела, собирать их и складывать в рюкзак. Когда мы возвращались с охоты, низ рюкзака становился черным, поскольку пропитывался перепелиным жиром, и к следующей охоте женщины вынуждены были его застирывать. Перепел нагуливал столько жиру к сентябрю совсем не случайно. Ведь в сентябре летел он в Крым, где собирался в большие стаи, порой по несколько тысяч штук в каждой. И уже такими громадными стаями летел перепел дальше на юг, к Египетским пирамидам. Летит он только ночью и в дороге очень мало ест. Нагулянный за осень жир служит перепелу горючим во время перелета. Нагулять жир для этой птички вопрос жизни и смерти. Тощая до Египта не долетает и гибнет в пути. Охота на перепела была не такая тяжелая, как охота на дикого голубя. Это я рассуждаю с положения своей охотничьей функции, функции почти собачьей. Ходить по просяному полю значительно легче, чем по полю, засаженному подсолнухом или по-украински - «соiшнiком», а дичь подстреленную находить и тем более легче. Как только заходим с отцом на поле с подсолнухом, я из-за своего маленького роста, тут же перестаю что-либо видеть и перестаю ориентироваться в пространстве. Под ногами растрескавшийся от жары серый степной чернозем, перед глазами со всех сторон меня окружают толстенные стебли подсолнечников, а над самой головой маленький кусочек ясного белесого южного неба, остальная часть горизонта во все стороны занята тарелками подсолнуха, плотно набитыми семечками. Все тарелки, как локаторы, смотрят, не отрываясь, на солнце. Голова подсолнечника и колючая, и царапучая, и удар ее очень неприятен, поэтому плетусь за отцом на приличном расстоянии. Вдруг он останавливается, вскидывает ружье - выстрел. Я стою сзади и вопросительно смотрю отцу в затылок, почти как собака, ждущая команды - «пиль». Отец же, как всегда, внешне спокоен и не суетен. Открывает ружье, вынимает стреляную гильзу, из ствола идет дым, гильзу кладет в патронташ, загоняет в ствол заряженный патрон, и только после этого поворачивается ко мне и показывает рукой направление, куда нужно идти. Я срываюсь с места и бегу в указанном направлении. Пробежав метров 20-30 и не найдя подстреленной дичи, шевелю ближний к себе подсолнух, и отец корректирует мое местоположение. Стрелял отец фантастически метко. Рекорд, свидетелем которого я был: десять выстрелов - девять голубей. Как раз в тот день, когда рекорд этот был установлен, произошел забавный случай. Принес я отцу очередного подстреленного голубя, он его осмотрел и говорит: - Женя посмотри, может, ты видишь на нем какие-то повреждения. Я посмотрел, и действительно, крылышки целы, ран никаких нет, а голубь мертвый. - Нет, - говорю я, – не вижу никаких повреждений. Отец положил голубя в рюкзак, посмотрел на солнце, посмотрел по сторонам и говорит: - В десяти минутах ходьбы начнется лесополоса, а за ней бахча. Солнце уже высоко. Мы устали. Дойдем до бахчи, съедим по арбузу, отдохнем и пойдем домой. И мы пошли. Выбрали два арбуза и устроились в лесополосе, в тенечке. Отец вынул из ружья патроны и вставил в стволы два патрона по ползаряда, заряженные специально для меня, потом ножом отрезал донышко арбуза и говорит: - Вот тебе мишень. Перед тем как пойдем домой, постреляешь. И вот арбузы съедены, мы сидим, отдыхаем. Накатилась какая-то вялость и мне даже лень идти к ружью и расстреливать свою арбузную мишень. Вдруг отец спрашивает: - Женя! Сколько мы сегодня застрелили? Я не задумываясь: - Двенадцать. Отец, после некоторой паузы: - А мне кажется, больше. После этих слов берет он рюкзак и высыпает голубей на землю, чтобы их пересчитать. Один голубь тут же свечкой взмывает в небо и скрывается за кронами деревьев. Куда девалась степенность отца – не знаю. С невероятным проворством схватил он с земли ружье, вскинул к плечу, секундная пауза, выстрел. Слышу, впереди на кроны деревьев что-то падает, я побежал туда, взял подстреленного голубя и радостно кричу: - Пап! Теперь ты подстрелил его по-настоящему, и он больше не улетит! Подхожу к отцу, даю ему голубя, а он стоит грустный. Взял голубя, положил в рюкзак и говорит: - А ведь я неправ. Я не должен был стрелять…. Он имел право улететь. Отец резко останавливается и снимает с плеча ружье. От неожиданности я чуть не натыкаюсь на него. Экран воспоминаний погас, и я вернулся к реальной жизни. Вижу, что мы почти пришли и совсем рассвело. Отец, заряжая ружье, говорит мне: - Женя! Сейчас начнутся воронки, а в них могут быть утки. Держись метрах в пяти сзади и старайся поменьше шуметь. Мы медленно идем по еле заметной тропинке. Утренний туман почти рассеялся, на траве и кустах обильная роса. Вокруг так сыро и мокро, как бывает после сильного дождя. Уже рядом с тропинкой попадаются и воронки. Я держу в поле зрения идущего впереди отца и не забываю свою основную работу на охоте – сбор грибов. Грибник я уже опытный и знаю, что по краю воронок любят расти грибы, и особенно хорошо растут там, где мелкие березки или осинки. Мы дошли почти до лесного озера, но ни одна утка не взлетела. Должно быть, вчера вечером здесь охотились и ее пугнули. Десять дней как открыта охота, и вся утка напугана. Она не понимает, что вокруг твориться. Только что спокойно и гнездилась, и кормилась, а теперь не может сесть на воду, стреляют в нее, бедную, изо всех кустов. Вдруг слышу характерный свист крыльев и вижу, что на почтительном расстоянии от нас тянет пара чирков. Летят они очень быстро и красиво, крыло в крыло, и напоминают парочку истребителей МИГ-17. Смотрю, отец вскидывает ружье. Выстрел. Одна из уток как будто на что-то натыкается и начинает падать по пологой линии. Я замечаю место, куда она упала, ставлю корзину на тропинку и бегу туда. Упала она в траву, метрах в десяти от озера. Место ее падения я заметил очень хорошо. Прибегаю, все внимательно осматриваю, - утки нет. Исчезла, испарилась. Минуты три я хожу вокруг этого места. Круг моего поиска расширился до берега озера и до ближайших кустов – утки нет. Я в растерянности, ничего не понимаю и возвращаюсь на то место, куда утка упала. Вдруг неожиданный резкий крик, от которого я вздрогнул. Из-под моей ноги порхнула и побежала по траве уточка, волоча за собой левое перебитое крыло. Время от времени она оглядывалась на меня. В глазах уточки я видел и панику, и ужас. Я, конечно, ее поймал и понес отцу. Меня душила жалость к этой уточке, я вдруг понял, что это существо думающее. Ведь я топтался в полуметре от нее, а она замерла и не шевелилась, понимая, что серенькая, что сливается с травой, и ее не видят. Я подошел к отцу и отдал ему утку со словами: - Вот, поймал. Отец увидел мое состояние и строго спросил: -Почему она живая? Она же мучается. - Я не знаю, что делать, – ответил я. Отец взял утку за туловище, резко ударил головкой о приклад ружья и, повесив ее сбоку на удавку, сказал: - Женя, ты охотник, а это дичь. Дичь на охоте жалеть нельзя. И вот прошло много-много лет, и стало мне понятно, как важен был в моей жизни этот эпизод с уточкой. Очевидно, что отец мой был абсолютно прав, но теперь понятно и другое. Понятно мне теперь, что, возможно, родился я совсем для другого времени, времени, когда нарушилось равновесие на Земле между человеком и миром животным. У человека сейчас осталось одно право по отношению к дикому животному миру - право любить и сохранять. Иначе как объяснить то, что в своем роду, я должен был стать четвертым поколением охотников. Все к этому шло, и с самого раннего детства рос я на легендах о своих знаменитых предках-охотниках. Что стоит только то, что дед мой Иван охотился на дроф, и писал статьи в журнал - «Охота и охотничье хозяйство». А отец? Высокий профессионализм охотника совсем не противоречил его любви к природе. Однако охотником я не стал, хотя охотничий билет имел, и в лес с ружьем иногда ходил, и интересен мне там был сам процесс, а совсем не результат. Этот эпизод показал, что даже утка не станет для меня дичью, а я не стану охотником, и династия охотников в нашем роду завершиться на моем отце. СУДЬБЫ «Не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб и не у разумных – богатство, и не искусным благорасположение, но время и случай для всех их» (Екклесиаст 9:11) Девяностые годы – удивительное время для нашей страны. Сам по себе рухнул и развалился надуманный идеологический коммунистический монстр под названием – «развитый социализм» и началась вакханалия свободы. Все, что силой удерживалось и удавливалось в государстве - поперло изо всех щелей. Какое-то время, до появления относительно внятной власти, можно было делать все что угодно. В открытую резвились бандиты, навязчиво предлагая крышевание всем способным делать дело, в открытую же деля рынки и отстреливая друг друга. Было ощущение и даже уверенность, что наступило их время, и наступило совсем не случайно, а было подготовлено всей нашей предыдущей жизнью. Но была и другая сторона медали – стало доступным громадное количество информации, которая тщательно скрывалась от народа. Для меня живительна и значительна была именно другая сторона медали. К тому времени я уже даже физически задыхался в атмосфере глобального вранья, надуманности всего и безысходности, от накопившегося в течение жизни большого количества противоречий, для решения которых необходима была правдивая информация. И вот эта информация полилась прохладным мощным потоком на разгоряченную голову. Было впечатление, что прорвало плотину. Я как ребенок внутренне визжал, кричал от радости и счастья, помолодел, вдруг начал снова учиться, может правильнее - переучиваться, и жить заново. Кто-то из авантюрных, смелых издателей тонко почувствовал этот момент, предложив народу ожидаемую информацию и новую духовную пищу, а за это, получив и признание, и видимо неплохое материальное вознаграждение. Во всяком случае, например, никому ни до этого, ни после неизвестный провинциальный литературно-художественный и общественно-политический журнал «Подъем», издаваемый в Воронеже Центрально-Черноземным книжным издательством, стал вдруг выходить тиражами в 210 тысяч и разбирался нарасхват. В то время пришлось тратить значительное количество заработанных денег на литературу, постепенно сводя на нет тот естественный флюс, который был в моей библиотеке собранной при советской власти, да и в какой-то степени в голове. Так, на этой волне, в 1993 году купил я книгу воспоминаний Николая Павловича Анциферова – «Из дум о былом». Книга поразила и удивительной жизнью автора, и его культурой. Однако все же самое большое впечатление было от собственной судьбы Николая Павловича и его христианского отношения к жизни. Не найти в этой книге и нотки обиды к своим мучителям и истязателям. Именно в ней оказались ответы на некоторые важные вопросы, которые не давали покоя мне последнее время. Большая часть книги посвящена детским, юношеским годам. Так уж получилось, что домом автора была основная часть России и до 17-го года жил он и в Крыму, и в Киеве, и в Москве и Петербурге. Стоит добавить, что побывал Анциферов и в Европе; Норвегия, Швейцария, Франция, Италия. Это согласитесь очень важно, поскольку передал он атмосферу бытия того времени и настроений из разных точек и России и Европы. Благодаря таланту Николая Павловича удалось прожить вместе с ним и прочувствовать время, в котором где-то параллельно существовали на земле мои дедушки и бабушки, время о котором мы практически ничего не знаем, кроме череды каких-то исторических событий. А ведь это как раз был тот период, который подготовил революционный переворот в России. Удивительно, насколько же элитная молодежь, учившаяся в гимназиях и университетах, была развитее и нас и наших детей. Все свободно владели европейскими языками, великолепно знали историю древнего мира и средних веков. Читали значительно больше нас и ориентировались в литературе и европейской и отечественной. Даже гимназисты знали Канта, Гегеля, Шопенгауэра, Ницше, Лосского и т.д., причем знали суть их философий. Самое же важное, что духовное их развитие значительно превосходило развитие молодежи советской. Развитость – это не только знания, но умение что-то делать. И ведь каждый что-то умел и чем-то особенно серьезно увлекался; кто-то музицировал, кто-то рисовал, кто-то был увлечен ботаникой, и почти все писали. Однако, отмечая все это, невозможно не заметить, что развивалась молодежь несколько однобоко в очевидном преклонении перед всем западным. Славянофилы были не в моде и Константина Леонтьева они не читали, даже к Достоевскому многие относились критически, зато Карла! Маркса читать и обсуждать было модно. Ценности и тем более гениальности в родном, отечественном они не видели и представляли свое как старый отживший мир. Это представление невольно проецировалось и на монархическое устройство государства. Правда, думаю, что если бы я жил в то время и волею судьбы был также образован, то был бы вместе с ними и не избежал бы этого коллективного помешательства. Увидеть, что в России была построена уникальная государственность, умудрившаяся объединить то, что нигде в мире не объединяется, они не могли. А ведь Россия – это весь спектр мировых религий, больше 150-ти народов с их культурами и менталитетом, все это расположилось на 1/6 территории Земли от вечной мерзлоты до тропиков и мирно существовало. Увидеть, что наши монархи шли путем верным, но, возможно, слишком медленно, слишком эволюционно могли единицы. И, конечно, среди молодежи таких единиц не было. Анциферов, окончив гимназию, пишет: - «История человечества представлялась мне взволнованным морем, по которому катятся волна за волной. Каждое новое поколение – новая волна. А впереди ничего. Я чувствовал себя в этой новой волне. Я осознавал себя в авангарде человечества – пока… пока не подрастет новое поколение, не набежит новая волна. И жутко, и весело было идти в первом ряду на приступ. Чего? Что предстояло брать? Ту цитадель, за которой прятался старый мир. Мог ли я отступить! Мало того, я, как и многие мои сверстники, верил, что наша волна – это девятый вал, что нам предстоит «посетить мир в его минуты роковые». Да! Вот же, как странно устроено человеческое общество, каждое новое поколение искушается дьяволом на разрушение уже построенного гармоничного существующего мира. Это как эпидемия, которая поражает только молодежь. В результате наши дедушки и бабушки порушили мир, порушили традиции строившиеся целое тысячелетие нашими предками, отчасти сбившийся, конечно, с дороги реформами Петра, но постепенно возвращающийся на правильный путь. Наши отцы и матери с лихорадочной торопливостью и великим напряжением строили этот временный, картонный, противоестественный, дьявольский, социалистический «новый мир». Мы, третье-четвертое поколение «реформаторов», уже так обмельчали, что просто глупо копируем чужие политические и экономические схемы, которые упорно не приживаются на нашей земле. Устали мы от бесконечных экспериментов, перестроек и разочарование в нашем обществе нарастает больше и больше. Многие сегодня понимают, что именно революция сбила нас с дороги, и бредем мы по каким-то буеракам, а дорога то рядом. Наша дорога – это быстрее всего тот путь, с некоторыми корректировками, конечно, по которому мы шли до 17-го года. Искушается каждое молодое поколение во всех странах, но до конца поддались искушению только мы. Почему? Возможно потому, что нация, поднявшаяся высоко духовно и нравственно непобедима для врага внешнего, но может быть достаточно легко взорвана изнутри ложью и циничными действиями маленькой сплоченной группы соотечественников, «братьев», идущей в одном и совсем нелогичном для всех направлении. Очень убедительно описана у Анциферова та неловкость, и муки совести, которые испытывала основная масса интеллигенции в преддверии революции по отношению к крестьянам. Это-то глобальное желание искупить «вину» перед народом, пострадать «по Достоевскому», и сделало ее слепой и беззубой в момент прихода к власти большевиков. Интеллигенция настолько была оторвана от реальной жизни народа, что приняла власть большевиков за власть народа и искренне верила их красивым, обманным лозунгам. Имея, в массе своей, детские доверчивые христианские души, не могла не верить Нравственность и духовность в России, несомненно, была в то время на очень высоком уровне, и отражалось это в нашей культуре, которая занимала передовые позиции в мире. В этой же книге Анциферов описывает свои впечатления от встреч с крестьянами: «В Барановке я впервые жил бок о бок с крестьянами. Мне нравились их умные, сосредоточенные, худощавые лица, загорелые и обветренные, их длинные бороды, их волосы, подстриженные в скобку, их рубахи, синие и красные, высоко подпоясанные, их лапти. Мне они казались обнищавшими и опростившимися князьями древней Руси. В них жил вековой образ русского человека. Хозяйство крестьянина, его труд были такими разнообразными. Крестьянин все умеет, что ему нужно. Он ни от кого не зависит, разве что от кузнеца. Его труд вплетен поэтически в жизнь природы и составляет часть его процессов. И я думал тогда: насколько ум крестьянина должен быть развитее, живее, многообразнее ума рабочего, который всю жизнь изготовляет деталь какой-нибудь машины». В начале двадцатого века в государстве нашем крестьян было до 80% от общего количества населения. Дворянство, кстати составляло всего 1,2%. Эта статистика помогает реально понять, что представлял собой народ России, как раз тот народ, который создал наши замечательные сказки и вообще всю нашу самобытную русскую культуру. Он не только создал, но и нес в себе эту культуру и конечно революцию, уничтожающую их культуру от его же народа имени, не принял. Именно за эту «неблагодарность» революционеры к крестьянству относились особенно жестоко. Уничтожали и гнали в Сибирь безжалостно. Возможно, революция у нас случилась еще и потому, что слишком сильно к 17-му году была нарушена гармония в стране между прогрессивным и консервативным началами. Консервативные начала, монархия, православие, патриархальный семейный уклад в течение нескольких десятилетий подряд в обществе порочились, это было модно, это было на поверхности, и в них видели корень зла. Ведь все у нас было совсем не так как в Европе. Европа же для основной массы интеллигенции была кумиром и «вне подозрений». Даже великий Лев Толстой, например, до конца дней своих модой этой увлекался чрезмерно. Критиковал православие, и даже Евангелие, своей «Крейцеровой сонатой» в некоторой степени подорвал интеллигентные русские семьи, романом «Воскресение» незаслуженно опорочил суд, в то время самый гуманный в Европе. Николай Бердяев, отправленный Лениным навсегда с родины «философским» пароходом в 1922 году, одумался и покаялся, увидев правду для России именно в консервативных началах, но уже мало кто его слышал. В России же остались отравленные, пропагандируемым им в дореволюционные годы марксизмом, тысячи талантливых молодых людей. К чему идет Европа, и что она реально собой представляет, хорошо видели и понимали славянофилы. Так Константин Леонтьев в конце 19-го века писал: - «О как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой все великое, изящное, святое и уничтожаешь у нас несчастных столько драгоценного своим заразительным дыханием». Однако разумный консерватизм молодежью отвергался. Отвергались славянофилы, и даже великий национальный писатель Николай Семенович Лесков всю свою жизнь подвергался резкой критике слева. Единственная книга Анциферова, которую я за пару лет до этого приобретения прочитал – «Душа Петербурга». Книга очень неожиданная, оригинальная, и произвела неизгладимое впечатление. Описывается в ней душа Санкт-Петербурга в ее развитии и трансформации во времени. Описывается, не автором, а художественными гениями, которые душу эту в каждый момент времени истории великого города чувствовали. Автор же только талантливо выстроил их в нужном порядке и мудро прокомментировал. Николай Павлович заинтриговал еще тогда. И вот книга о его жизни, а кроме этого одно из немногих правдивых свидетельств человека находившегося по воле судьбы в гуще страшных событий в 20-50-е годы и выжившего. Интересно, что книга эта занимает почетное место в моей библиотеке не только в силу своего качества, но и потому что с ней связаны важные события моей как внутренней, так и внешней жизни. В 1999 году я каким-то образом, случайно, (информация была очень скудной) узнал, что в начале августа в доме Пушкина на Мойке будет отмечаться стодесятилетие со дня рождения Анциферова Н.П.. Зачем-то купил букет цветов и поехал. Количество собравшихся на это мероприятие откровенно разочаровало, было всего треть малюсенького зала, причем почти все знали друг друга. Людей случайных, таких как я, было, человек может 10-15. Равнодушие горожан к такому известному земляку, патриоту России и Питера непонятны мне до сих пор, ведь к тому времени книги его издавались 100-тысячными тиражами, и даже была учреждена Анциферовская премия в области краеведения. Перед тем как поехать на собрание перелистал книгу «Из дум о Былом». Это талантливое повествование снова разбередило в душе боль за Россию, за ее тяжелую судьбу и судьбу многих удивительных наших граждан описанных в ней, и конечно за самого Николая Павловича и его семью. Кстати коротко напомню читателю об Анциферове. Выходец с Украины он оказался первым исследователем темы «Петербург в русской литературе». Анциферов родился в усадьбе Софиевка Киевской губернии в 1889 году. Его отец – Павел Григорьевич – сын архангельского корабельного майора, окончил земледельческий институт и с 1891 года состоял директором Никитского ботанического сада в Крыму. Отец рано умер и Анциферов вместе с матерью переезжает в Киев, где учится в знаменитой Первой гимназии. В этой гимназии учились дети киевской интеллигенции и знати. В одном классе с Анциферовым учился князь Дмитрий Репнин и князь Сергей Трубецкой сын философа Евгения Трубецкого. Одновременно с ним, но в других классах обучались: Паустовский, Булгаков, Вертинский, и многие другие известные личности оставившие след и в нашей культуре и истории. Николай Павлович отмечает, что общий уровень духовного развития гимназистов был очень высок, и аристократы ума в классе расценивались выше, чем родовые аристократы. В 1908 он с матерью переезжает в Санкт-Петербург, где в 1909 поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета. Уже на первом курсе Анциферов определяет свое нравственное кредо: - «Второй семестр я углубленно занимался средневековой культурой и впервые заинтересовался Франциском Ассизским. Сложился тот принцип, с которым я подходил к людям. Я оценивал человека исходя из того лучшего, на что он способен. Так же оценивал я культуру любой эпохи, и сословие, и нацию. Приговор нации нужно выносить не по статистическим данным, – каких больше, а учитывая лучших ее представителей. Они не случайны. Они не тип, а симптом того, что скрыто в нации лучшего. Это те праведники, которые могли бы спасти Содом и Гоморру». Анциферов рано начал научную деятельность и больше тридцати лет своей жизни работал под руководством знаменитого профессора университета Ивана Михайловича Гревса. Для Анциферова он был и учителем и другом и даже в какой-то степени заменял отца. Кстати Гревс еще в студенческие годы подружился с Владимиром Вернадским и всю жизнь находился с ним в приятельских отношениях. Оба же они дружили еще и с принцем Ольденбургским, тоже знаменитым ученым. Вернадский пережил и Гревса, и принца Ольденбургского. В последние годы жизни его часто навещал Анциферов, перенесший свою многолетнюю привязанность к Гревсу на Вернадского. Так уж получилось, что Анциферов скрасил вечер своим посещением одинокому Вернадскому всего за три дня до смерти великого ученого. В студенческие годы научные интересы Николая Павловича – средневековые города и их культура. Анциферов работал в Италии в научных командировках, экскурсиях, как называл их Гревс. В 1914 году произошло одно из самых значительных событий в его жизни: в лицейской Знаменской церкви Царского Села состоялось венчание Николая Павловича и Татьяны Николаевны Оберучевой. Ее отец – герой Первой мировой войны. Полковник Оберучев под шквальным огнем противника поднял свой полк в атаку. Шел первым и упал, получив сразу несколько смертельных ран. Николай Михайлович получил посмертного Георгия, был произведен в генералы и похоронен с почестями в Киеве на Аскольдовой могиле. После окончания университета Анциферов отказался от научной карьеры, решив посвятить жизнь просветительской деятельности. События октября 1917 года потрясли его. Дневниковые записи: «17 октября. На улицах темно и людно. Страшно смотреть на эти улицы. Грядущий день несет кровь. Куют восстание большевики. А мы все его ждем покорно как роковую силу»; «24 октября. Начинается новый акт мучительной русской трагедии»; «25 октября. Октябрьская революция. Тяжелые мысли как тучи бродят в душе. Остается любовь к человеческой личности и вера в вечное. Вижу, что это, не зависит ни от каких событий» Николай Павлович в те дни тонко чувствовал и понимал начало нового акта русской трагедии, но вряд ли осознавал, какую тяжелую роль в этом акте суждено будет сыграть ему самому. Акт этот начался для Анциферова сразу же с конца 1917 года, когда коммунистическая власть организовала первую блокаду Петербурга, которая длилась по август 1921 года, когда Совнарком РСФСР принял «Наказ о проведении в жизнь начал новой экономической политики» (нэпа). За этот период население северной столицы сократилось более чем в 3 раза с 2,4 млн. до 722 тысяч к концу 1920 года. Питер не принял революции, Москва его боялась, и это была специально организованная акция. «Мы… вошли в зиму без дров… Чем мы топили? Я сжег свою мебель, скульптурный станок, книжные полки и книги, книги без числа и меры … Один друг мой топил только книгами. Жена его сидела около дымной железной печурки и совала, совала в нее журнал за журналом. В других местах горели мебель, двери из чужих квартир. Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. … У мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные. …Умирали просто и часто…. Умрет человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно напрокат, тащат на кладбище. Видели и так: тащит мужчина, дети маленькие, маленькие подталкивают и плачут …» Можно подумать, что описана всем известная блокада Ленинграда, однако нет, это записки Виктора Шкловского, написанные в Петербурге в 1920 году. Вспоминать об этой первой блокаде не принято до сих пор. Так вот в условиях блокады весной 1919 года в Питере после холодной и голодной зимы свирепствовала дизентерия. Умер первенец Анциферовых Павлинька, а спустя всего три дня дочь Таточка. Перед смертью четырехлетняя дочь посмотрела на отца и прошептала: «Папочка, Бог с тобой! – «Что ты хочешь сказать доченька?» - Она подняла ручку и сказала: «Ну, Бог, что на небе, Он с тобой». И эти слова врезались в душу Николая Павловича, и с ними в душе он прожил свою жизнь. С ними вышел победителем из всех испытаний. А их было чрезмерно для одного человека. В 1921 родился сын Сергей, а в 1924 дочь – Татьяна. Потеряв двоих детей родители особенно трепетно относились к здоровью Сережи и Тани, пытаясь в это достаточно голодное время получше их накормить, где-то, конечно, ущемляя себя. В результате мать, Татьяна Николаевна, заболела туберкулезом. Блокады уже не было, но «особое» отношение к Питеру и его жителям оставалось. В апреле 1929 года Анциферов был арестован, приговорен к трем годам лагерей, и отправлен в Кемский пересыльный пункт, а в сентябре умерла его жена. 1930 – арест по внутрилагерному делу, угроза расстрела. Перевод на Соловки. В 1931 его неожиданно привозят в Ленинград, где держат полгода в тюрьме на Шпалерной в одиночной камере. Анциферова пытаются заставить дать показания на известных историков Платонова и Тарле. Писать не разрешают и отбирают все личные вещи. Николаю Павловичу несколько скрашивают жизнь в камере две не уснувшие к зиме мухи, которым он дал греческие имена Теон и Эсхин и подкармливал растворенным в воде сахаром. Он ничего не подписал и никого не оговорил, срок заключения в результате увеличили до 5 лет и отправили на строительство Беломоро-Балтийского канала. 1933 март – смерть матери в Ленинграде. 1933, осень, освобождение из концлагеря. Друзья помогают переехать в Москву. Но это не помогло, осенью 1937 снова арест, Бутырская и Таганская тюрьмы, этап на Дальний Восток. Конец 1939-го – освобождение. 1942 – смерть сына в блокадном Ленинграде; дочь угнана немцами из Детского Села. Долгое время считалась пропавшей без вести. Как же мне было жалко Николая Павловича. Это за что же такая судьба, такое наказание доброму, умному, красивому человеку. В конце жизни остался клейменый лагерями по сфабрикованным делам, и без семьи. Очень я переживал за дочь его Татьяну. Как же хотелось, чтобы хоть она выжила, и не только выжила, но чтобы и жизнь ее сложилась счастливо. В книге Анциферова о судьбе дочери я ничего не нашел. Сидя в зале, подумал, что может быть выступающие что-то знают о ней и расскажут. Наконец торжественное собрание началось. Оно сильно отличалось от стандартных собраний, к которым мы привыкли. Все как-то по-семейному, никакого пафоса и никакой рисовки. Несмотря на то, что я человек со стороны, было ощущения, что я здесь свой и принят в их компанию. Выступающие - люди в возрасте и почти все лично были знакомы с Анциферовым. Очень тепло вспоминали о нем, о его удивительной мягкости и доброте. Николай Павлович идеализировал человека, видел в нем только светлые тона, только хорошее, и отчаянно страдал, когда факты не укладывались в созданную им идеалистическую картину. Эта особенность очень ярко проявлялась в жизни и давала пищу для анекдотов о нем. Выступающие говорили, что при всей ценности его литературного наследия главным и самым замечательным его созданием была сама его жизнь. С первой же встречи он покорял каждого своей силой добра, любви и правды. Ожидания мои не оправдывались, и о дочери никто не вспоминал. Я уж начал подумывать задать этот вопрос ведущему собрание, как он вдруг обвел нас, таких немногочисленных, своим взглядом и со странной загадочной улыбкой на лице произнес: «А сейчас я попрошу дорогую Татьяну Николаевну рассказать нам о своей судьбе и о встрече с родным городом». Место ведущего заняла моложавая женщина небольшого роста. Ее лицо и особенно глаза, просто светились от радости и счастья. Встретили ее бурными аплодисментами. Аплодировал и я, от неожиданности ошеломленный и со слезами радости на глазах. С нескрываемым волнением в голосе начала она с благодарностей в наш адрес за то, что мы помним ее дорогого отца. Чрезмерная правильность ее речи говорила о том, что живет она в атмосфере совсем не русского языка. Оказалось, что в Германии она работала служанкой. После окончания войны оказалась в американском секторе и уехала в Америку в Нью-Йорк. Там нашла свое счастье, свою любовь, носит фамилию Камендровская, и у нее двое детей. Работает она филологом, преподает русский язык и литературу. Любит Америку, приютившую ее, любит Нью-Йорк и в Россию возвращаться не собирается, однако приезжать будет, поскольку здесь могилы любимых родителей, да и племянник, сын брата Сергея, живет в Москве. Как только Татьяна Николаевна закончила говорить, к ней стали подходить люди с цветами, и только тут я сообразил, зачем купил цветы. Я вручил их и сказал, что восхищен личностью ее отца и что судьба его семейства у меня в сердце, и особенно меня волновала ее судьба, и я рад, что ее жизнь сложилась удачно. Татьяна Николаевна продолжала вся светиться, в глазах стояли слезы радости, и она тихо повторяла одно слово: - Спасибо…спасибо…спасибо. |