Литературный портал "Что хочет автор" на www.litkonkurs.ru, e-mail: izdat@rzn.ru Проект: Антология одного рассказа.

Автор: markoniНоминация: Просто о жизни

Сиреневый лепет на фоне серого неба

      Марк Котлярский
   
   
   ...Мутные электронные часы, вбитые над массивными, ведущими на перрон дверями, показывали 5.10 утра. До прибытия поезда оставалось десять минут, и я решил оглядеться вокруг.
   
   В нос ударил резкий привычный запах зала ожидания; на грязных выщербленных скамейках полулежали, полусидели полулюди-полумифичес­кие­ существа, закутанные в ватные коконы одежды. Они сидели и молчали, и это странное молчание образовывало какие-то пустоты во времени; эта тишина убирала ориентацию в пространстве; казалось, что тишина закладывает, забивает уши, скрадывает движения, расслабляет, топит. И только цокающие шаги цветастого омоновца, изредка раздававшиеся в гулкой пустоте, заставляли скинуть внезапно наваливающуюся вялость и усилием воли обратить свой взор на электронный циферблат.
   
   
   С высокого потолка стремительно падала вниз головой тусклая одинокая лампочка, раскидывая по сторонам противный цвет рыбьего жира.В небольшом зальчике, расположенном справа от зала ожидания, лихая буфетчица ловкими замедленными движениями наливала сок в пластмассовый стаканчик молодому человеку, сверкавшему своими двумя металлическими зубами. Одетый в кожаную куртку, он напоминал чекиста двадцатых годов, готовящегося к очередной облаве на мешочников и спекулянтов.
   Впрочем, черт его знает, какое именно время царило в этом зале ожидания, пропитанным насквозь дурными запахами всех советских времен и народов - время остановилось здесь, задохлось, законсервировалось, заплыло пыльным жиром, законопатило щели и окна, и если бы не электронные часы, вбитые под самым потолком, можно было бы вполне ощутить себя в двадцатых годах и ждать, когда "комиссары в пыльных шлемах склонятся молча" над тобой, ожесточенно поигрывая вороненой сталью штыка.
   
   - В пять дев-вят-тнадцать ждет-те-то? - запинаясь, торопливо спросил меня высокий человек с заполненными авоськами в руках.
   
   Я кивнул.
   Человек удовлетворенно улыбнулся, степенно вернулся на свою скамейку, аккуратно придерживая авоськи, и застыл как восковая кукла из музея ненормальной мадам Тюссо.
   Толкнув массивные двери, я вышел на перрон.Мелкий дождь швырнул мне в лицо ворох серебряных брызг; вслед за мной вышла, защищаясь от мороси, молодая пара с ребенком.
   Чуть поодаль, качаясь, как испорченные маятники, маячили еще несколько одиноких фигур.
   Тоскливо завыл, завился длинной веревочкой приветный предупреждающий гудок, а затем, приближаясь, злобно засверкали волчьи глаза электровоза, тащившего за собой нескладный дребезжащий состав.
   Заскрипели, заохали тормозные колодки, зашептали, заворчали вагонные рессоры; сонные проводники натужно заворочали дверьми, смачно предупреждая кого-то из своих пассажиров, что поезд стоит всего пять минут и следует поторапливаться.
   Признаться, я очень боялся, что не увижу ее, пропущу, но опасения мои были напрасны - на платформу спустилось всего лишь несколько человек.
   
   Я увидел, как она вышла из последнего вагона с небольшой сумкой в руках, в изящном, но, как мне показалось, не по сезону легком длинном пальто. Мы не виделись с той нашей памятной встречи месяца три, и я с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, о которых она как-то рассказывала мне, что они достались ей от матери и что она одевает их очень и очень редко; как правило, только тогда, когда на душе царит восторг, а в глаза целует сладостное предчувствие любви.
   И вдруг мне показалось, что я снимаюсь в каком-то мистически-предначер­танном­ кино: смятенные краски ночи, серебристый дождь, старый вокзал с сиреневыми окнами, перистый перрон, по которому мужчина в образе м е н я направляется к женщине, грациозно ступившей на платформу.
   
   Мужчина подошел к женщине, с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, взял у нее сумку. Все тот же мужчина пытливо посмотрел в глаза женщине, обнял ее и поцеловал, спросил, губами касаясь щеки:
   
   - Тебе не холодно?
   - Пойдем, пойдем, - едва отстранясь, ласково сказала она, - дождь идет, а ты без зонтика, промокнешь, пойдем, пойдем скорей, здесь так зябко, я опять хочу куда-нибудь в тепло.
   
   "Как странно, - думал я, садясь в такси, - как странно, я все время почему-то вижу себя со стороны, будто это и не я еду в гостиницу, а кто-то вместо меня, и кто-то вместо меня обнимает эту женщину и говорит ей какие-то слова, и слова строятся в ряд, словно солдаты в серых шинелях, невыразительные, как сама жизнь..."
   
   Такси помчалось пустынными, червлеными проспектами, не обращая внимания на растерянно мигавшие светофоры, и буквально через двадцать минут мы уже были в гостинице.
   Зевающий от почтения швейцар распахнул входную дверь, и в прозрачной тишине серебристый лифт поглотил нас и поплыл восковой бусинкой вверх.
   Дежурная по этажу, оставив свой боевой пост, мирно посапывала на диване, укрывшись толстым пледом; хорошо, что отправляясь на вокзал, я предусмотрительно не сдал ей ключ от номера и таким образом лихо избежал ненужных вопросов.
   
   
   - Боже мой, боже мой, - улыбнулась она, когда мы наконец очутились в нашем временном пристанище - если бы ты знал, как я хочу спать. Спать, спать, спать...
   
   Я помог ей снять пальто, затем она сняла брюки, аккуратно повесила их на стул и осталась в одном свитере.
   
   - Знаешь, я вообще люблю спать одна, а когда мне холодно, я вдобавок к тому же почему-то обожаю спать в свитере. Ты не возражаешь?
   
   Она выключила свет, легла к стенке и свернулась калачиком, я примостился с краю, обнял ее. Высокие худые потолки гостиничного номера ушли куда-то ввысь, стены раздвинулись, играла для нас беззвучная музыка, выводила что-то нехитрое, французское, из "Шербургских зонтиков", басил аккордеон, пиликала скрипочка, легкой щеточкой касался медных тарелок ударник. И вставали волны стеной, и снова опадали, и снова шли, наполненные какой-то непонятной щемящей эротикой, если вообще возможно такое сочетание.
   
   - Подожди, подожди, - ласково просила она, горячо и дремотно, - милый мой, родной, не гони лошадей, я хочу к тебе привыкнуть, подожди немного, увидишь еще, я сама начну к тебе приставать, ты еще устанешь от меня...
   
   Так мы провели два часа в полусне-полудреме-по­лубреду,­ полуразговаривая-пол­ушепча-полуобнимаясь­.­
   А затем было утро, был день, исполненный суеты и всяких непонятных дел, которые мне нужно было исполнить по долгу служебной командировки.
   Но она все время была рядом, и мы не отводили друг от друга глаз, не отнимали рук. И я отвечал невпопад разным служилым людям, и старался не вдаваться в особые дискуссии, не отвечать на назойливые вопросы. Нет-нет, я сам как назойливая муха кружился над часами, над временем, я торопил его, погонял, гнал прочь служебную суету.
   И уже к вечеру, морозному и пронзительному, кто-то из городских чиновников, к которому я заскочил буквально на десять минут, всучил нам два билета на концерт.
   Право, не хотел я идти на этот концерт, но она заулыбалась, захлопала в ладоши:
   
   - Ну, конечно, пойдем, милый, ведь пойдем, правда?
   Пел сладкоголосый кумир семидесятых.
   Когда-то действительно он был кумиром и, казалось, практически не изменился с тех пор - тот же комсомольский задор, щеки до плеч, песни, состоящие из двух-трех аккордов, много шума, много ритма.
   Я сидел, равнодушно посматривая на сцену, а она радовалась, как ребенок, и время от времени теребила меня за рукав.
   
   - Ну улыбнись же, - говорила она, - ну похлопай, почему ты сидишь такой букой? Боже, да что с тобой?
   Не знаю, но слушая этого жирного бастарда советской эстрады, я почему-то все больше и больше мрачнел. Конечно, когда- то его музыка заполняла дебильные танцплощадки, где выплескивалась сексуальная энергия прыщавой созревающей молодежи, и там музыка действовала, скорее, как виагра, она гнала кровь по молодым свежим телам, которым, собственно, было все равно, что звучит с эстрады - лишь бы сучить ногами по площадке и нехорошо и вожделенно думать о своей обаятельной партнерше. Потом исчезли танцплощадки, танцевали теперь все чаще по домам, и снова за неимением лучшего рвался из динамиков шепелявый голос, сообщающий о том, что у берез и сосен тихо распинают осень, и лето далеко, как байкало-амурская магистраль, и сердце волнуется при словах "Советский союз, любовь, комсомол и весна..."
   Этот музыкант-прощелыга неплохо жил при всех властях, заколачивая свои прыщавые шлягеры в окаменевшее сознание среднего советского человека, да и теперь, когда Россию заполонили фекальные воды демократии, он каким-то образом умудрился выплыть и запеть голосом одинокого ковбоя. В интервью он, довольный собой, говорил журналисту, что любит коллекционировать пиджаки, установил у себя на даче джакузи и кормит с руки трех породистых собак, которых завел после развода с очередной женой.
   В сущности говоря, он был по советским меркам неплохим парнем.
   Но меня тошнило от его приторной музыки.
   Она чувствовала это, и ей было неприятно это, как если бы я подчеркивал какое-то свое превоходство.
   
   - Ты просидел весь концерт, как мраморное изваяние, - сказала она, - и даже ни разу не захлопал в ладоши.
   - А я вообще на концертах практически никому не хлопаю, - отшутился я.
   - Нет, - сказала она серьезно, - нет...
   
   
   * * *
   
   
   Провинциальный гостиничный ресторан, обитый красным сукном, только добавил тоски. Скудное меню напоминало ограниченный список продуктов Робинзона Крузо, выброшенного на необитаемый остров, а оркестр, как назло, пиликал мелодии из репертуара того же краснощекого маэстро, который испортил мне настроение полчаса назад.
   Впрочем, официанты были тихи и милы, с едой не задерживали; на кухне нашлась бутылка славного грузинского вина, и вечер, казалось, вновь пустился по приятной, обнадеживающей колее.
   Когда мы пришли в номер, я сказал ей:
   
   - Подожди, давай не будем пока включать свет. Иди ко мне.
   - Я сержусь, - сказала она, пытаясь быть сердитой.
   - Иди ко мне, - повторил я.
   
   Она помедлила, а потом подошла поближе. Я притянул ее к себе, обнял и поцеловал: губы ее были сухи; казалось, они потрескивали в темноте, как валежник, брошенный в костер.
   Поцелуй был невыразимо долгим, я чувствовал, как от выпитого вина и от ее близости у меня кружится голова; жар шел от ее томительного тела, и огненные змеи искушенья плыли перед глазами.
   
   - Подожди, - шепнула она, - подожди.
   - Я люблю тебя, - пробормотал я.
   - Я не верю тебе, - ответила она и включила свет. Затем сняла с кровати покрывало и швырнула его на пол, потом попыталась поправить постель и обратила внимание на ускользавший из-под одеяла матрас:
   - Знаешь, он какой- то неудобный, давай я его сниму и перенесу на диван...
   
   И в тот момент, когда она собиралась это сделать, из-под матраса выпала какая-то бумажка; она нагнулась, подняла ее, и, честно говоря, я и сам оторопел: какой-то идиот, который, видимо, до меня жил в этом номере, не нашел ничего лучшего, как обертку от использованного презерватива спрятать под матрас.
   Ее лицо окаменело, превратилось в зависшую маску; какое-то время она сидела и молчала, потом вдруг вскочила и, как бы не обращаясь ни к кому, заговорила стремительными и рваными, как рвущаяся кинолента, фразами:
   
   - Это не сцена ревности, нет, милый, нет, это элементарное чувство брезгливости, я... понимаешь... Я... меня... просто... ну, как же тебе объяснить, Господи?! Мужчины... Боже, я давала себе слово не влюбляться никогда, я уже расплатилась однажды за это. Я, наверно, всю жизнь должна платить... Едешь и платишь... Знаешь, после того, как распалась семья и я осталась одна, вдруг совершенно случайно встретилась с мужчиной, с которым мы когда-то были знакомы. Обычное, приятное знакомство, не более того. Мы не виделись с ним два года, встретились случайно у меня на работе, и вдруг он начал буквально преследовать меня. И я... и я влюбилась в него. Сумасшествие какое-то, умопомрачение, от безысходности, что ли? Он хотел, чтобы я родила от него ребенка, и я в общем-то была не против, я любила его... глупо, да? Но однажды... Однажды он пришел ко мне с каким-то лекарствами, шприцами, бинтами. Он ведь был врачом, представителем гуманной профессии, гуманистом, он так любил меня.
   - Что такое? - спросила я его, холодея, - что, что случилось, скажи?!
   - Будем лечиться, - бодро сказал он мне, - ничего страшного не произошло. С кем не бывает?!
   Самое страшное, что он предал меня, понимаешь? Он заразился не от жены, понимаешь, а от какой-то еще одной девки, которую он подцепил на вечеринке.
   Ему было наплевать на меня.
   Ему важен был результат охоты, ловли птицы, зверя в силке. Он и загнал меня, как животное, и не дал возможности выскользнуть из капкана, уйти живой.
   С тех пор я по возможности избегаю мужчин .
   ...Нет-нет, когда невтерпеж, когда требует природа, я иду на какой-то совершенно очумелый, нелепый флирт, завершающийся постелью, но наутро тотчас, как ненормальная, бегу к врачу проверяться. Я, может быть, и жила бы так дальше, спокойно, полагаясь на нашу отечественную медицину, если бы вдруг не появился ты. С тобой было так хорошо, ты ухаживал так красиво, так неназойливо, я стала оттаивать, и эти три месяца, что мы с тобой не виделись, скучала по тебе... и вот... бросила все и помчалась к тебе, хотя мне надо было ехать к матери, она болеет, и ее надо везти в больницу... но я так хотела видеть тебя... ты... ты... слышишь или нет?!
   
   Она говорила, а я молчал.
   Она говорила, не переставая, будто боясь, что я ее не услышу, прерву и не дам выговориться.
   
   Сиреневый лепет - вдруг почему-то подумал мужчина, стоявший у окна - почему-то ему вдруг показалось, что комнату заполнил сиреневый цвет и сиреневый запах;
   она говорила,
   и:
   с уст ее
   слетала
   сирень,
   и все пространство было заполнено сиренью,
   и лепестки ее, кружась,
   плавали в воздухе -
   и сиреневый аромат
   кружил ему голову,
   опьяняя от странной близости с этой хмельной женщиной,
   загадочной,
   как сам запах сирени,
   как тайна жизни и смерти.
   
   - Ты.. ты... – задыхаясь, говорила она, - ты... ненавидишь людей, ты высокомерен, ты зажрался там, в своей стране и не понимаешь, каково нам здесь, да я понимаю, что все это кич, что все это, может быть, мура. Но это наша юность, для меня это как глоток воспоминаний, я думала, что ты меня понимаешь так, как никто другой, но ты... Ты хочешь меня, да?! На, возьми, я готова, но только, милый, не забудь одеть презерватив!
   И непонятно чего в ее голосе было больше - любви или ненависти, а может быть, любовь и ненависть одновременно сплелись в ее голосе.
   И потом была ночь, полная абсурда и печали.
   То, что произошло ночью, вряд ли вместить в рамки разумной реальности; хотя только ночью, наверное, могут происходить такие странности. И нелепости одни.
   
   А утром она собрала свои вещи и уехала.
   
   
   * * *
   ...и уже сидя в самолете, я вдруг почувствовал, как кто-то другой, внутри меня начинает бормотать как проклятие, как заклинание, как молитву, какую-то странную историю о любви, монолог, обращенный к н е й.
   
   ...Я... вдруг понял с обезоруживающей ясностью, что мы нужны друг другу, необходимы, как воздух, как вода, как самые элементарные вещи, без которых не может обходиться человек.
   И хотя за время нашей этой стремительной, жестокой и непонятной встречи мы не сказали друг другу практически ничего хорошего, мы только ссорились или взрывались по разным поводам - слово "любовь" уже светилось над нашими непокорными лбами, как нимб, как проклятие, как благословенный дар.
   В ту первую ночь, когда я встретил тебя на вокзале, потом уже, в номере, мы лежали с тобой обнявшись, и ты исповедовалась мне как самому близкому человеку, ты рассказывала мне такие вещи, которые женщина порой не рассказывает и своей самой близкой подруге - но тогда я еще не был уверен, что между нами существует любовь.
   И тогда, когда ты вдруг замкнулась, узнав о том, что я женат, - тогда я тоже не мог бы говорить о любви.
   И тогда, когда ты швырнула мне свое обнаженное тело, так, как обычно говорят надоевшему просителю: "На, возьми, подавись!", и язвительно-издевател­ьски-равнодушно,­ не говоря ни слова, протянула презерватив, так, как это делают проститутки, встречая очередного клиента; и лежала молча, как статуя, не делая ни одного движения ласки - тогда тем более я не мог бы говорить о любви.
   И тогда, когда после этого краткосрочного акта, который сразил меня наповал (ибо я не ожидал от тебя такой холодности, я, столько времени желавший тебя, вдруг кончился моментально, спекся, у меня пропало желание от этой намеренной твоей холодности) - ты вдруг вскочила, торопливо оделась и выбежала из номера, и потом, когда вернулась в полупьяном состоянии и легла ко мне под одеяло, разбудила меня и стала выговаривать горячо, страстно, нетерпеливо, то и тогда я промолчал бы, то и тогда я счел бы это обычной обидой.
   И в тот день, когда уже мы оба прекрасно знали, что ты уезжаешь, я вначале даже испытал некое облегчение – вдруг как-то все вновь вернулось на свои места: ты стала спокойной и улыбчивой, ждала меня в номере, пока я был на встрече, привела все в порядок, убрала номер, выгладила мне рубашку. Потом мы часа полтора молча гуляли по городу, я проводил тебя к автобусу, и вот тогда...
   И вот тогда, когда я, движимый каким-то седьмым чувством, вдруг обнял тебя и поцеловал, ты горячо прошептала мне:
   
   "Я тебя очень прошу - пиши мне..."
   
   И еще прошептала: "Уходи, уходи, ну уходи же..." И вот тогда...
   Нет, неправда, не тогда. Тогда я почувствовал какой-то мгновенный укол в сердце, не более того.
   Поздно вечером, когда рядом со мной лежала молодая девочка, без проблем решившая скоротать со мной ложе, когда она пыхтела от страсти, обвив меня ногами и руками, как спрут, и ее тело матово светилось и источало бешеные флюиды свежести и секса -
   тогда вдруг -
   - тогда -
   - покачиваясь в такт вместе с прелестницей -
   опорожняясь в ее юное тело -
   - вдруг -
   - я почувствовал,
   понял,
   ощутил всей кожей,
   прозревая,
   тысячами игл пораженный -
   - как я люблю тебя...
   
   - Я люблю тебя, - тихо сказал я.
   - Что? - не поняла девочка.
   - Так, ничего, - пробормотал я, - померещилось что- то.
   
   Хотя именно в этот момент я понял, как мы любим друг друга.
   Да-да, несмотря на разницу позиций, ментальности, взглядов, ощущений, разногласий, взрыва, окончившегося скандалом, я понял, что за всем этим стояло признание в любви.
   Когда любишь, не можешь быть равнодушным; когда любишь, уходит спокойствие, и человек живет в другом измерении, у него повышенная температура, он горяч и взрывоопасен. Я не знаю, как складывались обстоятельства, если бы наша встреча прошла бы без сучка, без задоринки - наверное, это были бы не мы с тобой, да и любовью это вряд ли можно было бы назвать, так, проходная встреча двух малознакомых любовников, случайно свихнувшихся в гостинице и разлетевшихся тотчас после ночи любви, как чужие птицы.
   Я вижу, как ты, злая и полупьяная, лежишь, повернувшись ко мне спиной, и выговариваешь мне за все, за все, за все - и понимаю, что так говорят только любимому человеку, вряд ли эти слова, эта речь могли произойти от безразличия.
   Этот горячий шепот, как расплавленное золото, стекает по черному желобу ночи.
   
   Как гром, обрушившийся на раскоряченную кровлю,
   как слово, упавшее с небес,
   как олово бури,
   выбивающее лес привычных понятий -
   я люблю тебя -
   я -
   - люблю -
   тебя.
   
   Через тысячи километров, разделяющих нас, заклинаю тебя, услышь эти слова, почувствуй мое горячее дыхание у себя на щеке, на глазах, на губах. Закрой глаза и почувствуй, как встречаются наши губы и смыкаются наши руки, и соприкасаются наши сердца.
   Почувствуй, как вороненая сталь любви разрезает наши тела и как кровь перетекает в кровь, как ткань переходит в ткань, как плоть вызывает плоть.
   Заклинаю тебя... верба цветет... пахнет сирень... тени ложатся на грунт... ветер взвивает к небу расплавленное золото песка, тоска раскрывается как веер, на котором танцуют нелепые письмена...
   
   Бэ решит бара Элогим эт ха-шамаим вэ эт ха-Арец -
   
   
   Вначале сотворил господь небо и землю,
   и земля была безвидна и пуста
   и дух витал над бездною.
   
   Барух ата адоной ефи элохейну мелех ха Олам -
   
   
   Господь, ты царь Вселенной, сохрани нашу любовь, развей антимиры, сотри в порошок эти вонючие звезды, остриями игл впивающимися в мое сердце, дай силы этой женщине, нежной и страстной, как праматерь Рахель, убереги ее от сглаза дурного, от коварства и зависти.
   
   Верба цветет, листья кружат, пыль взвивается к небу, золотые песчинки, как пчелы, носятся в одуревшем воздухе, складываясь в Божественные слова:
   
   леха доди ликрат кала -
   
   иди возлюбленный мой, навстречу невесте, иди к ней, торопись, возьми ее за руки, отвори ее губы ключом своих губ, коронуй ее венком из жимолости, осыпь ее бриллантами росы, брось к ее ногам несметные богатства своей души, отрекись от своего высокомерного спокойствия, прокляни прежний образ жизни...
   
   Черное пространство растекалось по овалу иллюминатора, вселенная несла по своим волнам жалкий лепесток самолета. И разрывая слух, теребя сердце, все звучал во мне мой потайной голос, все грезил во мне неутоленный голод любви.
   На высоте десять тысяч метров плыл, как серебристая соринка в бокале, одинокий воздушный лайнер, вез душ сто, за бортом стоял каленый мороз, за бортом бултыхалось небесное безмолвие, безумное колыхание сфер.
   
   
   
   * * *
   
   
   
   ...Тогда, когда она уехала, бродил я сам не свой по успевшему опостылеть мне городу, по его выщербленным улицам. Покосившиеся дома сверкали устало своими пыльными стеклами, выверенной вереницей сновали взад-вперед печальные жители; время вглядывалось в их глаза, затянутые сеткой сомнения и покорности, и отражалось в них перевернутой пирамидой тоски.
   Время, подскакивая на колдобинах, спотыкаясь на вспученном асфальте, брело, как раздраженный нищий с застывшей протянутой рукой.
   Но кто мог подать этому нищему, кто мог бросить в его сухую руку медный грошик, когда все эти люди в этом несчастном, загаженном властью городе брели, как раздраженное время, спотыкаясь на вспученном асфальте?!
   Отчаявшись объяснить себе, что же произошло со мной в этом сыром и сером скопище зданий, я вернулся в гостиницу, поднялся к себе и долго сидел на диване, ни о чем не думая: в окна отсырелого гостиничного номера смотрелось серое ноябрьское небо - сморщенное, как половая тряпка после тщательного отжима.

Дата публикации:10.12.2004 14:58