Книги с автографами Михаила Задорнова и Игоря Губермана
Подарки в багодарность за взносы на приобретение новой программы портала











Главная    Новости и объявления    Круглый стол    Лента рецензий    Ленты форумов    Обзоры и итоги конкурсов    Диалоги, дискуссии, обсуждения    Презентации книг    Cправочник писателей    Наши писатели: информация к размышлению    Избранные произведения    Литобъединения и союзы писателей    Литературные салоны, гостинные, студии, кафе    Kонкурсы и премии    Проекты критики    Новости Литературной сети    Журналы    Издательские проекты    Издать книгу   
Главный вопрос на сегодня
О новой программе для нашего портала.
Буфет. Истории
за нашим столом
1 июня - международный день защиты детей.
Лучшие рассказчики
в нашем Буфете
Конкурсы на призы Литературного фонда имени Сергея Есенина
Литературный конкурс "Рассвет"
Английский Клуб
Положение о Клубе
Зал Прозы
Зал Поэзии
Английская дуэль
Вход для авторов
Логин:
Пароль:
Запомнить меня
Забыли пароль?
Сделать стартовой
Добавить в избранное
Наши авторы
Знакомьтесь: нашего полку прибыло!
Первые шаги на портале
Правила портала
Размышления
о литературном труде
Новости и объявления
Блиц-конкурсы
Тема недели
Диалоги, дискуссии, обсуждения
С днем рождения!
Клуб мудрецов
Наши Бенефисы
Книга предложений
Писатели России
Центральный ФО
Москва и область
Рязанская область
Липецкая область
Тамбовская область
Белгородская область
Курская область
Ивановская область
Ярославская область
Калужская область
Воронежская область
Костромская область
Тверская область
Оровская область
Смоленская область
Тульская область
Северо-Западный ФО
Санкт-Петербург и Ленинградская область
Мурманская область
Архангельская область
Калининградская область
Республика Карелия
Вологодская область
Псковская область
Новгородская область
Приволжский ФО
Cаратовская область
Cамарская область
Республика Мордовия
Республика Татарстан
Республика Удмуртия
Нижегородская область
Ульяновская область
Республика Башкирия
Пермский Край
Оренбурская область
Южный ФО
Ростовская область
Краснодарский край
Волгоградская область
Республика Адыгея
Астраханская область
Город Севастополь
Республика Крым
Донецкая народная республика
Луганская народная республика
Северо-Кавказский ФО
Северная Осетия Алания
Республика Дагестан
Ставропольский край
Уральский ФО
Cвердловская область
Тюменская область
Челябинская область
Курганская область
Сибирский ФО
Республика Алтай
Алтайcкий край
Республика Хакассия
Красноярский край
Омская область
Кемеровская область
Иркутская область
Новосибирская область
Томская область
Дальневосточный ФО
Магаданская область
Приморский край
Cахалинская область
Писатели Зарубежья
Писатели Украины
Писатели Белоруссии
Писатели Молдавии
Писатели Азербайджана
Писатели Казахстана
Писатели Узбекистана
Писатели Германии
Писатели Франции
Писатели Болгарии
Писатели Испании
Писатели Литвы
Писатели Латвии
Писатели Финляндии
Писатели Израиля
Писатели США
Писатели Канады
Положение о баллах как условных расчетных единицах
Реклама

логотип оплаты

Конструктор визуальных новелл.
Произведение
Жанр: Очерки, эссеАвтор: Геннадий Сидоровнин
Объем: 90526 [ символов ]
Дело пернатых Глава XIV
«Н. Чернышевский – БЕС РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
«Сынам своей или чужой земли
Того, что дать не можешь, не сули»
Юсуф Хас-Хаджиб
 
Известно, что фабулой для «Бесов» послужил Достоевскому процесс революционера Нечаева, «замочившего» своего приятеля, который дерзнул в чем-то не согласиться с «вождем». Эта реальная историческая фигура также примечательна тем, что Нечаев составил в окончательном виде знаменитый «Катехизис революционера», в который ни Ленин, ни Троцкий, ни Сталин ничего нового добавить уже не могли. Нечаев вместе с Бакуниным, выкинувшие ради уничтожения церкви, армии, государственных институтов, а также патриотизма и общественной нравственности лозунг «Все дозволено!», писали в частности так: «Товарищество всеми силами и средствами будет способствовать развитию тех бед и зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию…»
И можно сказать, что знамя Нечаева и Бакунина подхватил Николай Чернышевский. Ведь не случайно к нему обратился сам Достоевский, когда обнаружил у дверей своей петербургской квартиры свежую листовку с воззванием «К молодому поколению!». В этой подброшенной прокламации звучала уже знакомая писателю песнь: «Если для осуществления наших стремлений, для раздела земли между народом пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого. И это вовсе не так ужасно…Нам нужен не император, помазанный маслом в Успенском соборе, а выборный старшина, получающий за свою службу жалование…»
Нашим следствием доподлинно установлено, что прокламация была составлена другом Чернышевского Шелгуновым, и впоследствии напечатана Герценом. А Федор Достоевский просил в ведомом Чернышевским журнале ее осудить, и тем самым остудить воспаленные лбы: «Ваше слово для них веско», – убеждал Достоевский. «Неужели вы предполагаете, что я солидарен с ними, и думаете, что я мог участвовать в составлении этой бумажки?.. Я никого из них не знаю», – по меньшей мере дважды солгал вождь российской интеллигенции, глава центрального комитета «Земли и Воли», сын священника и бывший семинарист.
Однако сейчас можно перечитать десятки его биографий, расплакаться от умиленья и искренно подивиться: в самом деле, какой непорочный и замечательный был человек, и так, по своей честности и прямодушию, пострадал… Однако, по заключению нашего следствия, человек, стоящий во главе, так называемого, «Ордена русской интеллигенции» был наделен жутким наследием декабристов – «психозом крови». И находясь под гипнозом французской гильотины, он вслед за Пестелем повел российский образованный люд на штурм исторической власти, и также как «петрашевцы» жаждал крови: «меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики, ни резня»...
Таким образом, роль Чернышевского – как провокатора и зачинщика новой смуты – не вызывает особых сомнений, но они возникают тогда, когда речь заходит о значении его литературного и научного дара, глубине его философских суждений. А потому здесь будет уместно просвещенное мнение русского зарубежья, эксперт которого свидетельствует, что во главе «освободительного движения» всей российской державы, с полным правом можно поставить именно этого «праотца русского большевизма, тупого, малограмотного Чернышевского, любимого ставленника нигилистов…»
Когда потомственный священник отец Чернышевского нарекал сына именем чудотворца, то, видимо, представить даже не мог, сколько его любимое чадо чудес натворит. И позже кто, в самом деле, мог только подумать, какой из застенчивого и женоподобного семинариста получится бес! Как он будет на литературной ниве скакать, скалиться и визжать, как будет витийствовать, соблазняя образованных, но близоруких русских людей.
А пошло все с обычной житейской слабости, со слепой отцовской любви, благодаря которой Николай оказался на «домовом образовании» и рос поначалу в отличие от сверстников, как тепличный цветок. И позже, уже в семинарии, где сына известного протоиерея называли «дворянчиком», он подъезжал на ухоженных лошадях, был одет лучше других и постоянно находился под сенью отцовского авторитета. Неписаным законом саратовских семинаристов была круговая порука, а общим уделом – их бедность, до нищеты. Среди волжан всегда царил культ силы и удальства, за что сверстников Чернышевского учителя регулярно секли. Невзирая на сословия и возраста, саратовцы также по праздникам охотно дрались для потехи. Другое дело – наш подсудимый «дворянчик», который любил наблюдать кулачные битвы со стороны. Чтобы узнать самое сокровенное в человеке, лучше не принимать на веру чужие рассказы – надо послушать откровения его самого:
«Мне нельзя было и подумать, – писал Чернышевский, – принять участие в битве: синяк на лице моем опечалил бы семейство, – я не вмешивался даже в полюбовные, дружеские кулачные бои в классе, – я так привык думать о себе(! – выд. Г. П.), что мысль вмешаться в кулачный бой была так же чужда мне, когда я смотрел на него, как мысль быть муравьем, когда я, любуясь на них, сиживал у муравейника, – да если б и пришла мне в мысль пойти в бой, мои приятели, небьющиеся и бьющиеся, не пустили бы меня, – итак, я стоял одним из тех немногих зрителей, которые смотрят на бой как на дело, которое никак не касается их... но в какой экстаз все-таки постепенно приходил я! Это опьянение, это восторг! И сердце бьется, и кровь кипит, и сам чувствуешь, что твои глаза сверкают.
Это чистая битва, – но только самая горячая битва, когда дело идет в штыки или рубится кавалерия, – такое же одуряющее, упояющее действие. Бывали ли в порывах экстаза от чего-нибудь, – от пения, концерта, оперы, – я бывал и плакал от восторга, – но это все не то, все слабо перед впечатлением моим от кулачных боев…»
Чтобы познать «бойцовскую» психологию Чернышевского, понять мотивы поступков можно более ничего не читать. Все остальное – это те же страсти патриция на гладиаторских схватках, когда с безопасного расстояния можно упиваться чьей-то отвагой, смертью или победой, и даже одним движением пальца решать чью-то судьбу. Это взгляд свысока на людской муравейник, который можно для забавы расшевелить: сунуть палку в него или сделать плотину. Вот угораздило же «дворянчика» Чернышевского так себя полюбить: «синяк на лице моем опечалил бы семейство,.. я так привык думать о себе»!..
И еще одна характерная фраза, которую однажды выговорил наш подсудимый – по молодости, меж своих. Дальний родственник как-то спросил, чего желал бы в жизни товарищ его Николай больше всего остального? «С первого раза он уклонился от прямого ответа на этот вопрос, но потом сказал: славы я желал бы (выд. Г. П.)»... А вот если бы этот осмотрительный, но жаждущий славы «дворянчик» добрался до власти!? Но ведь Чернышевский и в самом деле добрался – до власти над умами образованных россиян.
Один прозорливый биограф совершенно верно подметил, что «по натуре своей Чернышевский был боец, а по воспитанию – зритель, и это понимал не только он сам», но и те кто его окружал... Понятно, что почтенному литератору нужно было героя хоть немного отмыть, а лучше – позолотить: петь осанну негодяю обидно, а вот поклоняться «болвану» или золотому божку – привычное дело. Но наша задача иная – воздать ему по заслугам: в самом деле, какой оценки заслуживает человек, который сызмальства с удовольствием наблюдает за дракой, да так что сверкают глаза, но в нее не встревает, чтобы не заработать фингал... Здесь, чтобы дать верный ответ, стоит принять в расчет, что в зрелости этот «боец по натуре», но «по воспитанию зритель» начинает стравливать целый народ?! И уже не для бесшабашной потехи – зазывает на смертный бой русских людей против русских, причем, с топором!..
Потому биографию Чернышевского полезно проштудировать и старым, и малым, но не ради зачета, чтобы лишь уловить общую суть, – но обстоятельно, с карандашом и блокнотом. Это повествование – настоящая классика, житие революционного старца, если хотите, канон. Здесь каждому открывается тайна, как из обычного человеческого материала получается избранный тип, готовый ради эксперимента, признания, славы перевернуть весь по его меркам несправедливо устроенный мир.
Самое досадное в том, что, как правило, за такую задачу берется образованный человек: у простолюдина ума на подобную глупость не хватит. Однако, как известно, ум вне Бога, погибель! Выше мы уже познакомились с одним российским витием, Ульяновым-Лениным, и здесь тот же трагический случай – от избытка образованности и ума... В самом деле, на беду всей России священник-отец дал своему сыну системное образование: с «младых ногтей», занимался с ним латинским и греческим языками. Немец-колонист исправно обучал отрока немецкому языку, а французский Николай штудировал самостоятельно. Но священник, похоже, в просвещении сына перестарался: в процессе учебы тот понемногу от Бога стал отпадать…
Между тем поначалу, застраховав Николая от воинской службы, защитив его от суровой атмосферы духовных училищ, где воспитанникам, случалось, перепадали и тумаки, отец Гавриил довел своего сына до ручки – духовной Саратовской семинарии. Ирония здесь не случайна: надо отметить удивительную атмосферу этого заведения, в котором, словно в реторте алхимика, из смеси человеческих качеств получались совершенно нежданные свойства. По замыслу из стен семинарии должны выходить новоиспеченные священнослужители, для которых церковь – святыня, опора, главная твердь. На деле, зачастую выходило иначе: именно здесь, в семинарии, отроки набирались в достатке больших и малых грехов, а, случалось, и вовсе забывали про бога. Досадно, но факт, и примеров сколько угодно – хоть книгу пиши…
А наш герой стоит от прочих особо. В саратовской семинарии он испытал в полной мере великую прелесть (выд. – Г. П.): добиваться главной награды и цели – быть умнее других (выд. – Г. П.). Здесь Чернышевского уже обуяла смертельная страсть – честолюбия, доходящего до болезненной, крайней черты. Были в классе саратовской семинарии первые в пьянках, картах и драках, но первым в диспутах с учителями был Николай, который «делал все, чтобы его любили». Юный Чернышевский примерял на себя роль лидера и вожака, который умнее, выше и независимей остальных.
А вскоре, самым естественным образом, он подобрался в мыслях к тому, что церковная служба ему будет в жизни помехой. Какая тут, действительно, независимость, если каждый старший по духовному чину может тобой помыкать!?. Если вся жизнь проходит в служении бестелесному существу, с которым не то что диспут затеять, поспорить – которого никогда даже увидеть нельзя!..
Случившаяся на службе у отца неприятность, за которую тот потерпел, получив от Священного Синода принижающее его предписание, видимо, также сыграла в становлении Чернышевского не последнюю роль. Ныне трудно судить, лишилась ли Православная церковь в лице способного семинариста светила, но, вне всяких сомнений, великого врага она себе нажила: побитая гордость может человека завести далеко.
Вскоре молодой Чернышевский двинулся за признаньем и славой в столицу. В день своего восемнадцатилетия он подает прошение в Университет, и будет зачислен на историко-филологическое отделение философского факультета. Примечательно, что уже с первого срока Николай недоволен преподаванием богословия: но пока бывшего семинариста смущает лишь слабость защиты христианских основ. Он скорбит о сверстниках, которые становятся «добычей неверия» и даже строго придерживается в Петербурге постов. Библия пока остается настольной книгой первокурсника Чернышевского, однако, он уже вникает в современный литературный процесс: зачитывается Гоголем, Лермоновым, Шиллером, Сю.
Юный провинциал еще не растерял своих добродетелей, и, сочувствуя сближению науки с духовной жизнью людей, пишет замечательные, исполненные патриотизма, слова: «Содействовать славе не преходящей, а вечной своего отечества и благу человечества – что может быть выше и вожделеннее этого?» Мало того, по современным демократическим меркам ранний Чернышевский настоящий «квасной патриот»: сетует, что больше половины членов Академии и профессоров университетов были тогда иностранцы...
Вместе с тем, уже в этот период наш подсудимый высказывает еще одну любопытную мысль: о внутренней жизни, которая неизмеримо важней, и для которой внешняя жизнь не должна быть обузой. Это свидетельство особого склада ума, которое подтверждает расположение к рассудительности, скрытности и маскировке. Возьмем это наблюдение себе на заметку: такие мысли к молодым не приходят напрасно и не исчезают бесследно потом навсегда.
Впрочем, быть может, подобный ход мысли героя вызван нуждой? Биографы Чернышевского часто, дружно, охотно писали о его потрепанном сюртучке – как свидетельстве скромности и бедности юного демократа. Однако дотошные люди откопали в архивах, что студент Чернышевский не бедствовал и даже охотно помогал – как неимущим сородичам, так и своим знакомым, друзьям.
Вот эта самая жертвенность и материальная скромность могут поначалу многих смутить. Известно, что добрые свойства нас украшают, но случается, что честолюбивые люди исключительно ради славы обретают этими качествами нравственный капитал: публичная жертвенность выделяет их из толпы, и разве в том не награда? Мы не станем порочить добрые начала юного Чернышевского, но следует все же принять в расчет сведения, которые мы уже о нем знаем, и устремления, в которых он сам уже признавался: нас не оставляет подозрение в том, что ради признания и будущей славы юный Чернышевский был готов пожертвовать многим, и, тем более, частью довольствия, получаемого им от отца. В самом деле, иным образом общественного признания или признательности соплеменников пока ему добиться было нельзя.
Во всяком случае, в естественных науках, которыми он на первых порах увлекся, молодой Чернышевский не продвинулся ни на шаг: сплошь утопические прожекты. «Perpetuum mobile» – наперекор Декарту – не получился, построить крытую железную дорогу также не удалось. Неудачи на поприще науке расстроили, но не сломили: студент Чернышевский просто сменил направление приложения сил: решил искать славу на политическом поприще – разбуженной, но еще относительно мирной страны.
А время выдалось самое подходящее: революция во Франции давала пищу воспаленным российским умам. Двадцатилетний студент сначала симпатизирует крайней партии «ультра»: его увлекает Ледрю Лорен и Луи Блан, которого, впрочем, он по собственному утверждению «почти не читал». Между тем Николай признается, что по взглядам своим он «террорист и последователь красной республики». А через полгода в его дневнике новая запись: «Мне кажется, что я стал по убеждениям в конечной цели человечества решительным партизаном социалистов и коммунистов и крайних республиканцев, монтаньяр решительно...». Впрочем, стоит ли придавать большое значение этим незрелым студенческим письменам? В самом деле, здесь же соседствуют другие его мысли, слова: «Итак, я думаю, что единственная и возможно лучшая форма правления есть диктатура или лучше наследственная неограниченная монархия, но которая понимает свое назначение, – что она должна стать выше всех классов и собственно создана для покровительства утесняемых, а утесняемые – это низший класс, земледельцы и работники, и потому монархия должна искренно стоять за них, поставить себя главою и защитницей их интересов». И, получается, что молодой Чернышевский так же верил в доброго царя-батюшку, как миллионы его соотечественников задолго до появления на свет самого мятущегося автора строк...
Таким образом, в голове подсудимого полная каша, но ясность существует в одном – в осознании исключительности собственного предназначения: студент Чернышевский мыслит о своем будущем по самому солидному счету:
«Если писать откровенно, что я думаю о себе, – не знаю, ведь это странно, – но мне кажется, что мне суждено, может быть, быть одним из тех, которым суждено внести славянский элемент в умственный, поэтому и нравственный и практический мир, или просто двинуть вперед человечество по дороге несколько новой...
И если я хочу думать о себе честно, то, конечно, я не придаю себе бог знает какого величия, но просто считаю себя одним из таких людей, как, напр. Грим, Гизо и проч. Или Гумбольдты; но если спросить мое самолюбие, то я, может, отвечу себе: бог знает, может быть, из меня выйдет что-нибудь вроде Гегеля, или Платона, или Коперника, одним словом, человека, который придает решительно новое направление, которое никогда не погибнет (Выд . Г. П.)...».
Согласитесь, разве можно с такой внутренней доминантой прожить образованному человеку обычную жизнь?! Воспаленное самолюбие будет гнать его вскачь, пока он ни достигнет намеченной цели или ни загонит себя, а заодно и заведет в трясину других... Между тем Чернышевский видит себя человеком «который один откроет столько, что нужны сотни талантов или гениев, чтобы идеи, выраженные этим великим человеком, переложить на все, к чему могут быть они приложены, в котором выражается цивилизация нескольких предшествующих веков...(Выд. Г. П.)» и т. д. и т. п.
Один, сурово пострадавший от гордыни мудрец со ссылкой на апостола Павла признал, что этот порок теснейшим образом связан со знанием, и что гордыня творит еретика, который «желает приобрести себя имя каким-либо нововведением, он прославляется тем, что производит нечто необычное, которое силится защитить противу всех»…И, похоже, случай с русским революционером товарищем «Че» – лучшее тому подтверждение.
Однако движение к намеченной цели уже неотвратимо: Чернышевский становится заложником желанной славы, путь к которой он тщательно изучал на примерах признанно великих людей. Так в петербуржском литературном кружке он подготовил работу «Об эгоизме Гете» – интерес, разумеется, не случаен. Затем штудирует «Теорию всеобщего единства» Фурье – о двенадцати гаммах страстей, которые складывают характер. Учения последнего породили у Чернышевского бурную гамму собственных мыслей и ощущений, но, видимо, еще не порушили окончательно христианских основ.
Честолюбивый судент медленно, но упорно продвигается к признанию и знаменитости; вместе с тем его подробные записи выявляют досаду – на то, что их невозможно сделать достоянием всех, и даже, без риска быть осмеянным, прочитать знакомому, тем более, постороннему человеку: «Если я умру, не перечитавши хорошенько их и не переписавши на общечитаемый язык, то ведь это пропадет для биографов, которых я жду, потому что в сущности думаю, что буду замечательным человеком (выд. – Г. П.)»...
Здесь следует пояснить, что еще будучи молодым Николай Чернышевский писал свои дневники собственным методом стенографии – проще, скорописи – не письмо, а сплошная шифровка. Это, конечно, умно, осмотрительно и удобно, но вот для биографов и будущей славы – конечно, большая большая помеха.
Впрочем, были другие замечательные люди вокруг, перед которыми студент испытывает смущенье и трепет, и которым считает себя обязанным помогать. Он передает им часть своих средств, на коленях молится за них богу, уже сомневаясь в том, что, в самом деле, еще верит ему. Например, 6 декабря, в день своих именин, Николай несколько минут, может быть, последний раз стоял на коленях. Судя по записям, вера теплится в нем почти до самого конца университетской учебы, но окружающие – сплошь антихристы и атеисты, и по его собственному выражению «...слабость характера высказывается тем, что в этом обществе говорят против религии, и меня это заставляет говорить против нее, поддакивая»…
А между тем наступало такое время в России, когда безбожники плодились повсюду, когда церковная служба – даже для части российского духовенства – превращалась в простой ритуал. И когда российскую самодержавную власть все решительней подтачивали темные силы, учившие интеллигенцию презрению к прошлому, ненависти к настоящему и любви к «прекрасному будущему», ради которого можно даже пролить реки крови…
Среди арестованных в 1849 году в Петербурге по обвинению в «злоумышленном намерении произвести переворот в общественном быте России» было трое знакомцев, даже товарищей Чернышевского: Ипполит Дебу, Павел Филиппов, Александр Ханыков. А спустя восемь месяцев двадцать одного приговоренного петрашевца, среди которых был и Ф. Достоевский, привезут на Семеновский плац.
Казалось бы, пока судьба берегла бывшего семинариста, словно подав ему об опасности знак. Но он расценивает это иначе: «Как легко попасть в историю, – записывает Чернышевский сразу после ареста петрашевцев, – я, напр., сам никогда не усомнился бы вмешаться в их общество и со временем, конечно, вмешался бы».
Таким образом, вера слабеет, но набирает силу стремление оставить в истории след, и пример видится в пути петрашевцев. Чернышевский, по самоопределению «красный республиканец и социалист», все больше входит в искус, и когда Россия по призыву Австрии о помощи выступает в Венгерский поход, то в своем дневнике он запишет: «Практика – друг венгров, желаю поражения там русских и для этого готов был бы многим пожертвовать...»
Честолюбивые помыслы, надежды на скорое поражение русских в войне уживаются с верой в машину, которую – для счастья всего человечества – он непременно изобретет. Вот типичная запись: «...через несколько лет я журналист и предводитель или одно из главных лиц крайней левой стороны, нечто вроде Луи Блана, и женат, и люблю жену, как душу свою (...), надежды вообще: уничтожение пролетариатства и вообще всякой материальной нужды, – все будут жить по крайней мере как теперь живут люди, получающие в год 15-20000 р. дохода, и это будет осуществлено через мои машины. Аминь, Аминь».
Но пока движение к заветной мечте встречает заторы, и многое из намеченного на самое ближайшее время не удалось. Следствием установлено, что гражданин Чернышевский так и не написал работы по истории, а также сочинения на медаль (которую получил его товарищ – некий Карелкин), не продвинулся в изучении языков, ни разу не опубликовался в журналах, и на выпускных экзаменах, как надеялся, не вышел вперед... В результате, он не мог после окончания последнего курса остаться при университете, и хотя профессура оценила его способности и во многом поможет ему, однако, студент не совсем оправдает надежды. Наконец, Чернышевский не может определиться с темой для диссертации, точно не знает, куда лучше податься после окончания вуза, к тому же изрядно поднадоевший «вечный двигатель» никак не желает работать законам назло...
Зато Николай уже приобщился к кружку Иринарха Веденского, выпускника той же богопротивной Саратовской семинарии, позже уволенного из Московской духовной академии, пешком добравшегося до Петербурга и пробившегося в кандидаты на приютивший его философский факультет. Здесь, среди воспитанников своего земляка – разночинцев, пробующих на зуб крепость самодержавного строя – Чернышевский обретает новых друзей, но, главное, у провинциала появилась надежда остаться в столице: «расстрига» Веденский обещал ему подсобить.
После окончания Петербургского университета Чернышевский вернулся в родные пенаты и пробыл в Саратове месяц. Время проходило бездарно. Задуманный ранее Словарь Ипатьевской летописи не написал. Повести тоже. Даже свой дневник он запустил. По воспоминаниям одного земляка Чернышевский сибаритствовал, в обществе демонстративно курил, держался слегка свысока. А, в конце концов, вернулся в столицу. Поначалу намеревался запечатлеть для потомства «свое житье в Саратове», но сподобился лишь обстоятельно описать свой отъезд.
Наконец, он получает диплом об окончании университета со степенью кандидата, затем был утвержден «в степени с предоставлением чина десятого класса и права читаться в первом разряде чиновников, а при вступлении на военную службу – права производства в офицеры».
Вскоре Чернышевский приступил к работе учителем словесности в кадетском корпусе Петербурга. Как, вдруг, неожиданно он получает уведомление, что может быть удовлетворена его прежняя просьба: в саратовской гимназии освобождается место учителя словесности. Тут возникает непростая дилемма, и мятущемуся Чернышевскому нет сил сделать решительный шаг. Молодой чиновник начинает хитрый маневр: информирует земляков, что, вроде, нет денег для переезда в Саратов, и ставит условием «освобождение от вторичного экзамена». Преподавание в кадетском корпусе ему к тому времени уже не совсем по душе, но и возвращаться в провинциальную глушь не слишком хотелось. Как свидетельствует сам образованный филолог Н. Чернышевский: «Решительно не мог я решить, что для меня лучше...». Но, в конце концов, верх берет трезвый расчет, что дома будет больше времени для подготовки на магистра, в то время как в столице много время пропадало впустую.
В Саратове он быстро сходится с интеллигенцией, становится популярным, легко получает покровительство местных властей. Ближе всех он был с Николаем Ивановичем Костомаровым, проповедовавшим в своих трудах по отечественной истории «идею демократической федерации всех славян». Но в дневниках Чернышевского много раздумий, сомнений, свидетельствующих о его тяге назад, в Петербург. Однако, в Саратове его устраивал налаженный быт, определенность служебного положения, уважение, даже почет, которым окружили в гимназии его земляки.
Между тем, где-то вдалеке кипит столичная жизнь, которая не дает и в родном гнезде его честолюбивым мыслям покоя – жизнь, которая соблазняет мечтами, манит. И Чернышевский засылает письма в столицу знакомым: просит снова похлопотать за место учителя словесности в Петербурге. Весной 1853 года он запишет в своем дневнике: «Неужели я должен остаться учителем гимназии, или быть столоначальником, или чиновником особых поручений с перспективой быть асессором? Как бы то ни было, а все-таки у меня настолько самолюбия еще есть, что это для меня все убийственно. Нет, я должен поскорее уехать в Петербург».
«Должен»! Но саратовская жизнь Николая стреножит, обращает его энергию в дремотную блажь, подменяет науку бесплодными учеными спорами, которые только тешат перед обществом самолюбие просвещенных людей. К тому же молодость – самым естественным образом – обращает взор на милых провинциальных девиц. После первого не слишком удачного флирта он не огорчится, скорее, только почувствует, что входит во вкус. Ранее, еще в Петербурге, его смущала скованность в поведении: хотелось быть непринужденным, остроумным и светским. Николай в ту петербуржскую пору писал: «...Во-первых, сердце как-то волнуется и неприятно, потому что я недоволен ролью, которую играл вчера – столб и больше ничего... Этот вечер будет иметь большое влияние на меня, и кажется, что он двинет меня намного вперед: мне сильно хочется и танцевать, и бывать на вечерах, и проч., хотелось бы также и рисовать, и говорить по французски, и немецки для этого необходимо – итак, вот новый источник недовольства собою».
Теперь дома, в Саратове, Чернышевский вполне доволен собой: он уже свободно танцует, говорит любезности дамам. А вокруг немало соблазнов, тем более что его охотно приглашают и принимают всюду, куда бы он ни захотел. Вот одна его дневниковая запись: «И поехал. Меня пригласили на вечер. Этого мне и хотелось, потому что я было начал любить волочиться».
Как оказалось, это был знаменательный вечер: молодой волокита сходится здесь с Ольгой Сократовной Васильевой – дочкой врача. За кадрилью кадриль – учитель словесности много шутил и говорил изящные комплименты. Потом он, видимо, для потомства запишет: «Все это было пока только обыкновенное желание полюбезничать с ким-нибудь, для того чтобы иметь случай узнать общество и женщин»... Между тем, по собственному признанию Чернышевского, женщины его привлекали, прежде всего «грустностью, томительностью своего положения». Его будущая супруга была как раз из таковых...
Их схождению, по разным источникам, мешала масса причин: неудовольствие матери Николая Гавриловича, его ощущение трудной судьбы, наконец, нежелание связывать ею будущее своей избранницы. Если верить биографам Чернышевского, он был готов в самом пожарном порядке облагодетельствовать каждого, кто бы его ни попросил: здесь он был святее римского Папы. Еще в Петербурге, студентом, он жертвовал свои средства знакомой семье Лободовских, которые находились в нужде. А теперь вот появилась Ольга Сократовна, ради которой он также был готов порадеть. С нею открывалась новая еще неизведанная сторона, которая должна была сделать его жизнь интересней и лучше. Он предполагал, что эта новая – семейная – жизнь заставит скорее его повзрослеть, избавиться от навязчивого комплекса собственной неполноценности: «О, как мучила меня мысль о том, что я не Гамлет! Тепрь вижу, что нет; вижу, что я тоже человек, как другие; правда, не так много имеющий характера, как бы желал иметь, но все-таки человек не совсем без воли, одним словом, человек, а не совершенная дрянь».
В пользу перемены образа жизни аргументов было немало: и Чернышевский снова и снова взвешивает будущий шаг: «Мне должно жениться уже и потому, что через это я из ребенка, каков я теперь, сделаюсь человеком. Исчезнет тогда моя робость, застенчивость и т. д.
Наконец, мне должно жениться, чтобы стать осторожнее. Потому что, если я буду продолжать так, как начал, я могу попасться в самом деле (выд. – Г. П.). У меня должна быть идея, что я не принадлежу себе, что я не вправе рисковать собою. Иначе почем знать? Разве я не рискну? Должна быть какая-то защита против демократического, против революционного направления, и этою защитою ничто не может быть, кроме мысли о жене.
Итак, необходимо жениться».
На скорейшую женитьбу тогда замыкалось все мыслимое будущее Чернышевского, которое он видет с каждым днем все ясней: «Главное сыграть свадьбу и устроить квартиру. Там пойдет своим порядком.
Я человек, которым не будут пренебрегать. Я человек нужный. Буду писать в «Отечественных записках» или «Современнике». Может быть, получу несколько денег и через Русскую академию. Буду писать все, что угодно. Главным образом, если на мой выбор, критические исследования о различного рода литературе и теории словесности. Может быть даже составлю учебник вместе с Введенским. Ему отдам всю честь, себе приму только участие в денежных выгодах»...
Таким образом, на счастливую женитьбу возлагались большие надежды: она не только обеспечивала семейный уют и условия для полноценной работы, но была верным средством для возмужания, страховкой от опасных влечений и даже служила, как житейский громоотвод. Однако за всем этим стоял, конечно, не только трезвый расчет: невеста для Чернышевского и предмет обожаний. Вот лишь одна показательная деталь: наш учитель словесности завел дневник с цветистым названием: «Дневник моих отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье». Не станем уподобляться дотошным биографам, сующим всюду свой нос, но с этой деталью становится понятнее романтический облик молодого героя, Дело которого мы взялись рассмотреть.
Отношения Чернышевского с невестой трепетны до необыкновенных пределов: он то ревнует ее к случайным словам и подаркам, то мучается, что своим браком свяжет в свободе, убеждает ее, что не может требовать никаких обязательств, потому как сам истинный проповедник свобод. Наконец, он предвосхищает материнский отказ и терзается вероятным разрывом, помышляет о возможном самоубийстве и даже выбирает для этого яд, но, как и ранее, в случае с дракой, его укрощает мысль о том, что самоубийства не вынесет мать.
Мать Николая, действительно, была от его выбора не в восторге, согласия на женитьбу давать не желала, папеньке тоже невестка показалась слишком резва, но тут сын, совершенно неожиданно, проявляет нрав и добивается своего. А в его записях появляется весьма приметная строчка: «...хотел, чтобы ныне мне дали решительный ответ, и настоял на своем. Я могу быть тверд и неотступен в своих требованиях, когда захочу...».
Итак, их спешное обручение вопреки родительскому настрою все-таки состоялось, но мать от переживаний до свадьбы не дожила: через шестнадцать дней после обручения сына скончалась. Самое удивительное, что свадьбе это нисколько не помешало: она состоялась безо всяких ханжеских проволочек всего через десять дней, то есть, строго в намеченный срок. И сразу, как поставила условием энергичная Ольга Сократовна, молодая чета уехала в Петербург.
Здесь двадцатипятилетний Николай Чернышевский быстро входит в новую жизнь, определяет первейшие цели, спешит найти себе подобающее место в столице. Отцу он вскоре напишет: «У меня со времени женитьбы нет никаких мыслей и желаний, кроме тех, какие бывают у пятидесятилетних людей; я решительно стал немолодым человеком по мыслям, и от молодости остается во мне только одна неопытность, больше ничего. Мне скучны даже разговоры, какие бы то ни было, кроме деловых разговоров; у меня нет охоты видеться с кем бы то ни было, кроме нужных для меня людей. Ко всему, кроме семейной жизни, у меня пропало расположение». И, видимо, была еще одна в том причина: потребность общения в литературной среде зачастую продиктована необходимостью пополнять интеллектуальный багаж. Однако, у Чернышевского такой потребности не было: он уверен, что у него «столько познаний, как у немногих (выд. – Г. П.)»…
Тем временем он успешно публикуется сразу в двух ведущих изданиях – в «Отечественных записках» и «Современнике»: в самом деле, «ласковое теля двух маток сосет»... Однако вскоре завершает период блужданий меж этих ведущих российских журналов в пользу последнего. Причем, немалую роль сыграло в этом ответственном решении то, что владелец журнала Некрасов больше платил. Наконец, наш герой сделал решительный шаг и в науке: он пишет работу «Эстетические отношения искусства к действительности», которая наделает много шума в столице.
Впрочем, сам Чернышевский защитой диссертации, которая состоялась в Петербургском университете 10 мая 1855 года, был недоволен. Он утверждал в ней, что «...жизнь выше искусства и что искусство только старается ей подражать». Ну, право, кто с этим нынче поспорит? В самом деле, разве найдёте в наши подлейшие времена обыкновенный сюжет, который в чистом виде есть оригинальное произведение литературы – все сплошь и рядом поделки, наспех слепленные по ветхозаветному образцу!.. Однако тогда, при живых еще классиках или авторитетах, только недавно почивших в Бозе, слово Чернышевского было смело. Вот, например, что выводил диссертант в самом конце: «Существующее значение искусства – воспроизведение того, чем человек интересуется в действительности. Но, интересуясь явлениями жизни, человек не может, сознательно или бессознательно, не произносить в них своего приговора; поэт или художник, не будучи в состоянии перестать быть человеком вообще, не может, если б и хотел, отказаться от произнесения своего приговора над изображаемыми явлениями; приговор этот выражается в его произведении, – вот новое значение произведения искусства, по которому искусство становится в число нравственных деятельностей человека».
Запомним эту позицию нашего критика: благодаря его выводу в литературу двинутся орды просвещенных и не слишком просвещенных людей, поставивших целью, если не изменить этот мир, то, по крайней мере, в нем слегка наследить. И выходец с волжских широт своей смелой работой дал им пищу ума и опору. Таким образом, даровитый, ставший известным публицист Чернышевский становится в самом эпицентре литературных страстей и начинает восхождение к славе...
Чтобы лучше понять, чем он стал любезен многим, как от искусства далеким или не состоявшимся в нем, так и пытавшимся искусством, как рычагом, делать работу, следует вникнуть в следующие слова: «Истинное определение прекрасного таково: прекрасное есть жизнь...». В самом деле, действительность не только живее, но и совершенней фантазии – даже самых искушенных в искусстве людей. Образы фантазии – только бледная и почти всегда неудачная переделка действительности... И пусть искусство довольствуется своим высоким, прекрасным предназначением – в случае отсутствия действительности стать некоторою заменою ее, быть для человека неким учебником жизни... Автор поставил своею задачей исследовать вопрос об эстетических отношениях произведений искусства к явлениям жизни и, тем самым, подвергнуть испытанию «господствующее мнение, будто бы истинно прекрасное, которое принимается существенным содержанием произведений искусства, не существует в объективной действительности и осуществляется только искусством...».
Однако, критически осмысливая сей парафраз, следует принять в расчет встречное мнение просвещенного оппонента, заметившего в одном из русских зарубежных журналов: «Не совсем понятно восхищение Чернышевским, проявленное простыми и добрыми русскими людьми, а вслед за ними «храмом науки» — Петербургским университетом, безоговорочно одобрившим диссертацию на звание магистра, опубликованную этим нигилистом в 1853 г. Науковерие и далеко не научный материализм к этому времени уже окончательно успели поработить «передовые умы российской профессуры». Но Чернышевский отрицал сущность искусства, красоты и религии, это было смело, и этого стало достаточно для признания его первоклассным ученым, мыслителем и писателем.
Вот, например, определение Чернышевским возвышенного и прекрасного: «Возвышенное есть то, что гораздо больше всего, с чем сравнивается нами. Возвышенный предмет — предмет, много превосходящий своим размером предметы, с которыми сравнивается нами. Возвышенное явление — которое гораздо сильнее других явлений, с которыми сравнивается нами». (Сбор. соч. т. X, ч. П-я, стр. 97). Этот жалкий домысел, столь малограмотно и неряшливо выраженный, «великий русский ученый и критик» пытается подкрепить примером. Оказывается, «возвышенное не в перевесе идеи над явлением, а в характере самого явления... Монблан и Казбек — величественные горы потому только, что гораздо огромнее дюжинных гор и пригорков».
Вообще, величественное и возвышенное определяется Чернышевским по принципу не качественному, а количественному. Свое рассуждение о возвышенном он увенчивает поистине высоко комическим заявлением: «Отелло возвышен потому, что ревнует гораздо сильнее дюжинных людей... Гораздо больше, гораздо сильнее — вот отличительные черты возвышенного».
Итак, если кто-либо расшибет кому-либо физиономию, гораздо больше и гораздо сильнее, чем расшибали до сих пор, он совершит поступок, величественный и одновременно возвышенный? По мысли Чернышевского выходит не иначе.
Рассуждения Чернышевского о красоте и возвышенном настолько возмутили Тургенева, что, изменив своей обычно лукавой тактике, он написал Краевскому откровенное письмо: «Спасибо Вам за то, что у Вас отделали гадкую книгу Чернышевского. Давно я не читал ничего, что бы меня так возмущало. Это хуже, чем дурная книга: это дурной поступок». Тургеневу вторил тогдашний министр народного просвещения Норов, упрекавший декана историко-филологического факультета Устрялова: «Как могли Вы пропустить диссертацию Чернышевского? Ведь это вещь невозможная. Ведь это полнейшее отрицание искусства. Помилуйте, Сикстинская Мадонна-итальянка-натурщица! К чему же сводится искусство?»…
Но тщетно бранился Тургенев и возмущался Норов, — деканы подобные Устрялову, и мыслители в духе Чернышевского легко и всецело восторжествовали в России...
Позвольте, как это там у Гегеля? «Возвышенное есть проявление абсолютного; искусство отражает высшую реальность и более истинное существование, чем наша обыденная действительность»... Да за такие выдумки расстрелять мало! То ли дело: «возвышенное есть то, что гораздо...», и т. д.».
Эта ироничная, ясная и логичная речь на фоне утомительных, беспомощных и корявых словесных конструкций диссертанта Н. Чернышевского звучит для последнего, как приговор. Мнение нашего консультанта тянет для героя этого очерка на полноценную ссылку с лишением имущества и прочих прав. В самом деле, если какой-то обчитавшийся семинарист станет принижать таланты Микеланджело, Шекспира и других уважаемых и заслуженных работников художественного ремесла, то всякому порядку скоро настанет конец. Так, не проще ли покончить с самим источеником смуты – непоседливым автором, посмевшим возвысить свой голос в предмете, которым сам еще не овладел до конца?..
Но, невзирая на эти и другие протесты, следует все же признать, что своей диссертацией Николай Чернышевский не только надавал тумаков гегелианцам-идеалистам, которые смотрели на искусство, особенно на поэзию, как на высшее знание, недоступное смердам – он создал тем самым фундамент материалистам, которые в России давно поджидали подходящий момент. А время для смуты было самое подходящее: умер Император Николай-I, затем страна потерпела на юге страшный удар: был сдан Севастополь, и, как водится, стали искать виноватых. А вольнодумцы были у всех на виду: они словно сами ждали тогда притеснений, сознавая, что нет верней пути к славе в России, как через кару властей... Впрочем, смута в конечном счете оказалась не слишком заметной: новый царь Александр-II – отменой крепостного права, цензуры и прочими послаблениями – поначалу предотвратил общественный кризис.
По сути, во многом благодаря «Царю-освободителю» начинается бурный литературный процесс, который вписан в историю под именем «шестидесятничества». И в самом центре его, в гуще свары «западников» и «славянофилов», оказывается Чернышевский: фортуна начинает поворачиваться к нашему герою лицом. Бытует стойкое убежденье, что самый въедливый критик – это несостоявшийся литератор... Не станем оспаривать справедливость этого убежденья, тем паче, что существует масса критиков и писателей, которых толком никто кроме редактора и жены не читал, но верно одно: Николай Чернышевский оказался трудоспособный и въедливый критик, и к тому же хитер, поскольку свои эстетические взгляды и вкусы он утверждал на трудах знаменитых имен.
В самом деле, кто стал бы читать бывшего провинциального семинариста, поповского сына, который неожиданно пробился в популярный журнал – вопрос почти риторический. Другое дело, если, вдруг, новоявленный эссеист начинает вплетать в ткань своего критического полотна оценки знаменитых сюжетов – В. Белинского, Н. Гоголя, Л. Толстого и М. Салтыкова-Щедрина... Вот где открывается настоящая золотоносная литературная жила: и у маститых в почете, и у публики на самом виду! Конечно, молодого критика обвиняли во многих грехах: что он принижает искусство, заставляет художника работать на потребу текущего дня, но это, быть может, с зависти и досады. К тому же редакции все эти попреки – как с гуся вода, они были ей даже в радость, поскольку только повышали журнальный тираж. Тем паче, что наш подсудимый особо порадовал литераторов с запалом сатиры. Выделяя их по родству души в почетный разряд, он превозносит сатириков, как высшую касту, которую и трогать не смеют собраться по ремеслу... Чернышевский, к примеру, писал: «Сатирическое направление отличается от критического, как его крайность, не заботящаяся об объективности картин и допускающая утрировку»... И пусть наши современные критики зарубят это себе на носу...
Но, главное, изобретательный диссертант исхитрился стать любезным всему литературному люду: он бросил этой честолюбивой публике «сахарную» кость, утверждая, что литература «неизмеримо важнее всего, что ставится выше ее. Байрон в истории человечества лицо едва ли не более важное, чем Наполеон, а влияние Байрона на развитие человечества еще не так важно, как влияние многих других писателей, и давно уже не было в мире писателя, который был бы так важен для своего народа, как Гоголь для России».
Так вот, господа-товарищи-граждане, где сокрыты истоки почти бескорыстной сыновней любви Ленина и членов «Совписа» к Н. Г. Чернышевскому! Да после таких судьбоносных признаний можно даже реакционера Гоголя оставить в покое... Зато со ссылкой на нетленные строки известного демократа и со своей книжонкой в кармане можно было смело идти на приступ властей: в поход за квартирой, путевкой на Черное море, элитным вузом для дочери-дуры, и гаражом... Но наш разговор сейчас не о прожорливых современниках-«классиках» – мы о высоком и вечном: о печальном уделе России и подсудимом – критике, который превознес писательскую братву и подвигнул ее на борьбу. Николай Гаврилович Чернышевский самым злокозненным образом направил энергию известных и не слишком людей на штурм исторической власти, вдохновив их на войну до победы – за обретение творческой свободы и жизненных благ. Умело маневрируя меж представителей самых разных течений, противоречивых страстей, пройдя фарватером меж Сциллой западников и Харибдой славянофилов (Байрон, с одной стороны, и Гоголь, с другой, были упомянуты здесь не случайно!), он повел писательскую армаду к раздорам, крамоле и смуте – против «русской Бастилии», на царя. И вскоре слова диссертанта разнесутся по всей России как мятежный сигнал:
««Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим», – при такой реплике одна половина храбрейших героев падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать за то, что вы поставили их в неловкое положение...» – вот протокольные строки нашего подсудимого, в которых звучит приговор неугодным ему персонажам, «лишним людям», столпившимся в русской литературе, и призыв к «реальным» соотечественникам, то есть, к готовым к борьбе...
Любопытно, что эта фраза выпадает впоследствии в сборнике избранных педагогических произведений Н. Г. Чернышевского советской поры: видимо, новая власть и по прошествии века сочла ее слишком крамольной... Отсюда вопрос: а каким образом должна была реагировать на подобные выпады поповского сына, прошедшего чистилище Петербурга прежняя власть?.. Однако, и облаченный в более изящные формы призыв к гражданской солидарности, прозвучавший в его статье «Русский человек на Rendes-Vous» не может пройти незамеченным во взбаламученном людском море России:
«Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувства гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиной он не становится или по крайней мере не становится мужчиной благородного характера. Лучше не развиваться человеку, нежели развиваться без влияния мысли об общественных делах, без влияния чувств, пробуждаемых участием в них». В этих возмущающих для мятежной России словах проявилось свойство недюжинного ума Чернышевского: говорил критик, вроде, о герое тургеневской «Аси» или живых персонажах, а, ведь, каждый примерит эту одежку потом, прежде всего, на себя! Примерит, и душе его станет неловко: как же можно дальше без дела сидеть и сколько можно без толку читать! Уж лучше, по крайней мере, дать в морду «славянофилу» или червонец беглому каторжанину: авось жандарма замочит или даже бросит бомбу в царя...
Здесь надо заметить, что к этому времени у Чернышевского появился товарищ – Николай Добролюбов. Если первый петляет, хитрит, пишет путанным слогом, ведет дневники только одному ему известным письмом и наблюдает, как в детстве, за дракой со стороны, то его верный подельник с обманчивым именем, не страшась, лезет вперед: «И недолго нам ждать его (особого дня! – прим. Г. П.), – за это ручается то лихорадочное мучительное нетерпение, с которым мы ожидаем его появления в жизни. Он необходим для нас, без него наша жизнь идет как-то не в зачет, и каждый день ничего не значит сам по себе, а служит только кануном другого дня. Придет же он, наконец, этот день! И во всяком случае, канун недалек от следующего за ним дня: всего какая-нибудь ночь разделяет их!..». Ну, что тут скажешь, теперь!? Прорицатели, конечно, несколько ошиблись в прогнозах: не дотянули лет шестьдесят до заветного дня, а то бы потом предавались мечтам где-нибудь в парижской ночлежке, на нарах в Сибири или в подвалах ЧК!..
Однако, добро или зло несли эти тезки России – вот какой стоит на повестке вопрос! А ведь «хрен редьки не слаще»: товарищ Николай Добролюбов не меньше чем Троцкий мечтал о скорейшей гибели «этой» страны:
«Ликуй же, смерть страны унылой,
Все в ней отжившее рази
И знамя жизни над могилой,
Над грудой трупов водрузи!»...
И глядя на еще молодого, но более смелого сотоварища Чернышевский также возвышает свой голос. По всем его прежним расчетам, крестьянским бунтам – после которых власть неминуемо рухнет – самое время начаться, и в прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» он призывает россиян на борьбу: «А еще вот, братцы, солдат просите, чтобы они вас учили, как в военном деле порядок держать... А кроме того, ружьями запасайтесь кто может, да всяким оружием...
А мы все – люди русские и промеж вас находимся, только до поры до времени не открываемся, потому что на доброе дело себя бережем, как и вас просим, чтобы вы себя берегли. А когда пора будет за доброе дело приняться, тогда откроемся».
Сейчас биографы, почитатели, добровольные и платные служители культа, профессура, поднявшаяся на учении Чернышевского и других «красносотенцев», как на дрожжах, отрицают, что наш доморощенный саратовский демократ призывал крестьян к топору. Однако, здесь верно одно: Чернышевский призывал «к топору» не только крестьян – он хотел поднять все недовольные сословия на крушение власти. А поскольку топоров могло не хватить, то предлагал, как указано выше, запастись оружием посерьезней, да непременно втравить в это дело солдат, чтобы окончательно выбить из-под самодержавной власти опору.
Наш подсудный герой тем временем зреет, ему уже мало простых прокламаций – в замыслах Чернышевского тайные общества, но погоду портят аресты: в Орловской губернии свободы лишен П. Зайчневский, в Москве под стражу взят В. Костомаров, в Петербурге М. Михайлов, а следом – целый косяк совсем зеленых студентов из главных вузов страны. К тому же в знаменательном для России 1861 году угас сначала отец Чернышевского, а затем ближайший подельник Николай Добролюбов.
И вскоре Чернышевский снова используя излюбленный стиль, печатает в подцензурном журнале статью «Не начало ли перемены?», которая, по сути, настоящий политический манифест. О творчестве Успенского, заявленном в подзаголовке, здесь было сказано мало: это, понятно, лишь повод, зато в авторских строках Чернышевского сокрыты инструкции на текущий момент. Здесь особо любопытен пассаж: «Умный человек не ввязывается в дела, пока не стоит в них ввязываться, он держится в стороне и молчит, если достает у него твердости характера на выжидающую роль». Вот, любопытно, как соотносил самого себя Чернышевский с этой идеей? Судя по всему, дураком себя не считал, хотя в «дела», очевидно, ввязался, но, как окажется, рано, когда еще опасно в них было входить.
Конец того знаменитого для Отечества 1861 года был отмечен событием мрачным: после «гражданской казни» отправлен в Сибирь М. Михайлов. Затем в Петербурге начались, вдруг, пожары, молва приписала их нигилистам, а Чернышевского к тому времени не без оснований уже называли их идейным главой. А между тем до сих пор либеральная публика считает его прекраснодушным идеалистом, безвинно пострадавшим за свои убеждения, хотя глава Ордена Российской интеллигенции был такой же революционный фанатик, как и петрашевцы, как и Бакунин, считавшие, что для сокрушения самодержавия «Все дозволено», и все средства хороши…
В подтверждение приведем ключевую цитату из опубликованного в «Колоколе» (№ 64) знаменитого письма Герцену, принадлежность которого перу Чернышевского многие оспаривают до сих пор: «Вы сделали, что могли, чтобы содействовать мирному разрешению дела, перемените же тон, и пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат. К топору зовите Русь»... И если это, в самом деле, не слова самого Чернышевского, то все его предыдущее «литературное творчество» было, по сути, все тем же призывом россиян к топору...
И вскоре государственная цензура взялась за энергичного мастера эзоповой речи. Для начала закрыли возмущающий общественные страсти журнал. Заграничный паспорт главному редактору «Современника» без особого распоряжения власти также решили не выдавать. На первый взгляд нашего вольнодумца стеснили в пространстве, «опустили», как бы сказали сейчас? Но следует принять в расчет общественный резонанс, ту самую российскую ауру, в которой попавший под обструкцию властей человек сразу обретал в возбужденных массах опору. А наш отставной титулярный советник хорошо сознавал восточный принцип «чем хуже – тем лучше»: с ореолом мученика, страстотерпца известный литератор Н. Чернышевский еще легче двинулся к славе – свой заветной мечте.
В апреле 1862 года шеф жандармов В. Долгоруков докладывал Александру­-II о «все возрастающей с каждым днем смелости революционных происков, в особенности в сфере литераторов, ученых и учащейся молодежи». Здесь же отмечалось, что журналистика сделалась «сильным и опасным орудием в руках... даровитых писателей-преобразователей», что выраженные в их статьях «революционные мысли отчасти ускользают от внимания цензуры, отчасти же не подходят прямо под ее правила запрещения, и обильный наплыв оных, подобно непрерывающемуся потоку, одолел уже всеми плотинами, его сдерживавшими. Даже самые строгие цензоры поставлены в затруднительное положение».
Итак, главные очаги опасности были у всех на виду: журналистика, Польша (в которой закипал котел национальных страстей), офицерство, студенчество и крестьянство. И ни для кого не оставалось секретом, что в центре возникающей смуты был некрасовский журнал «Современник», фактическим руководителем которого считали редактора Чернышевского. По агентурным сведениям отовсюду: из мятущегося студенчества, оппозиционной журналистики, возбужденной офицерской среды и других недовольных слоев к этому журналу и самому критику тянулись тайные нити. Сообщения и доносы, подтверждающие такое положение дел, сыпались в III отделение одно за другим, однако, власти пребывали в смятении, поскольку с серьезными уликами и доказательствами было не густо: «эзопов язык», публикации без имени или под псевдонимом, искушенность автора в подцензурных делах, широкая общественная поддержка выручали мятежного критика. А между тем, нерешительность властей распаляла, давала надежду на то, что ему все так и будет сходить – пока, наконец, ни наступит тот самый день, когда можно будет начать…
Между тем, до сих пор мало кто знает, что изображаемый невинным агнцем Чернышевский, стоял во главе центрального комитета «Земли и Воли», которая готовила в России восстание, и принимал «руководящее, хотя и строго законспирированное участие в оформлении петербургского подполья в революционные организации». Примечательно, что премьером будущего правительства назывался тогда именно глава Ордена российской интеллигенции Николай Гаврилович Чернышевский. Не случайно Герцен писал после неожиданного ареста нашего избранного персонажа: «На одной сильной личности держалось движение, а сослали – где продолжение»...
Однако «Бог шельму метит»: хитроумного литературного комбинатора накрыли с помощью того же лондонского журнала для потрясателей российских основ. Помогло стечение обстоятельств: редактор «Колокола», вышеупомянутый Герцен был готов продолжить издание закрытого «Современника» в Лондоне или Женеве, и, по неосторожности, оповестил об этом через своего адресата III охранное отделение... Текст записки свидетельствовал в пользу того, что совместно с Чернышевским вопрос этот был уже почти предрешен... И власть не преминула воспользоваться этой случайной услугой: в Петропавловскую крепость разместили сразу троих: адресата, «почтальона» и самого Чернышевского.
***
Крупный человек иногда проявляется в том, что даже самые стесненные жизненные обстоятельства может обратить на пользу себе. Конечно, подавляющему большинству подобает творить где-нибудь на просторе, вдалеке от мирской суеты: у моря, на писательской даче, или, на худой конец, в цивильной квартире с обязательным санузлом, но это мнение существует, может быть, оттого, что судьба редко предоставляет художнику исключительный шанс. А окажись он где-нибудь в камере – наедине с раздумьями и парашей – и его мысленный строй стал бы значительно строже, ясней, и, главное, времени для творчества хоть отбавляй. Тем паче, если человек упорно движется к осознанной цели, то в заточении, где не отвлекает его суета, будет свободней, чем на свободе...
Если вдуматься, то для художника одиночка в остроге – самое подходящее место, как настоящий курорт. Согласитесь, ведь ничто так не располагает к сосредоточению мысли, как отсутствие посторонних предметов и праздных людей. На свободе всякие лишние для мыслителя вещи – к примеру, пиво, вобла и женщины – постоянно лезут в глаза, а случайные люди слоняются кругом безо всякого дела, отвлекают от дум, ведут пустые беседы, скандалят и даже просят взаймы. Осмотрительный Ленин в ссылке именно по этой причине старался поселиться подальше от остальных. Но еще раньше прелести жизни, обособленной от мирской суеты, познал его предшественник и учитель Н. Г. Чернышевский.
Во-первых, только здесь, в царском остроге, появилась возможность взяться за автобиографию, предназначенную для потомства, – бесценное творческое наследие первого российского демократа, без которого человечество могло значительно оскудеть и, что самое скверное, со временем героя своего позабыть. Одновременно образованный узник пишет письма Александру-II, в которых спешит откреститься от прежних попутчиков Герцена и Огарева, чистосердечно поставив власти в известность, что последний даже однажды хотел его поколотить... А следом Чернышевский обращается к генерал-губернатору князю Суворову, имевшему репутацию либерала. В этом хитроумном послании известный сиделец, между прочим, проливает свет на дружеское расположение к нему высокопоставленного адресата, – что вряд ли могло понравиться императору, к которому это письмо также вполне могло угодить. Трудно предположить, что умный, скрытный и поднаторевший в подметных делах Чернышевский мог эту возможность из виду по недомыслию упустить. Таким образом, он чуть не поставил сиятельного графа Суворова, который имел не только покровителей, но и сильных врагов, в щекотливое положение. Впрочем, Суворов ему эту оплошность простил, и, хотя не нанес рандеву в камеру к Чернышевскому, зато впоследствии несколько облегчил положение заключенного, что отчасти подтверждает существующую между ними давнюю связь. Проницательный биограф Н. Чернышевского близок к мысли о том, что возможно, внук знаменитого полководца граф А. Суворов, снискавший в полицейских инстанциях репутацию «красного», если и не был среди тайных попутчиков нашего демократа, то, во всяком случае, питал к нему самые теплые чувства.
Отписав послания, которые по расчетам должны были озадачить высоких персон и промостить путь на свободу, Николай Чернышевский, не теряя далее времени, задался резонным вопросом «Что делать?» – засел за свой знаменитый роман. Выше уже говорилось, что на свободе вряд ли можно было этот роман одолеть: для подобного литературного полотна нужна была особая атмосфера. И, видимо, чистая аура казематов Петропавловской крепости как раз располагала к тому. Здесь, в самые рекордные сроки автор выдает на-гора литературную прокламацию, которую по недогляду властей срочным порядком напечатали в весенних номерах «Современника».
Масса просвещенных людей считали роман неудачным. Например, даже нелояльные в своем большинстве петербуржцы скверно отзывались о нем. И по мировоззрению типичный революционер, одессит Валентинов в присутствии Ленина также однажды неосторожно заметил, как можно было восхищаться этим романом: «Трудно представить себе что-либо более бездарное, примитивное и в то же время претенциозное. Большинство страниц этого прославленного романа написаны таким языком, что его невозможно читать. Тем не менее, на указание отсутствия у него художественного дара Чернышевский высокомерно отвечал: «Я не хуже повествователей, которые считаются великими»...
Валентинов затем признается, что получил настоящую выволочку от вождя за свою спешную недооценку. Оказывается, Ленин, как и его старший брат, считал роман гениальным: «Он меня всего глубоко перепахал... Его бесполезно читать, если молоко на губах не обсохло... А вот после казни брата, зная, что роман Чернышеского был одним из самых любимых его произведений, я взялся уже за настоящее чтение и просидел над ним не несколько дней, а недель. Только тогда я понял глубину. Это вещь, которая дает заряд на всю жизнь. Такого влияния бездарные произведения не имеют». И, разумеется, не случайно в 1903 году свою программную брошюру «Что делать?» Ленин называет так же, как свой роман Чернышевский...
Однако при всех своих сомнительных достоинствах или бесспорных изъянах роман производит неизгладимое впечатление в самых разных кругах. Одни россияне тогда терялись в догадках, кто есть Рахметов, кто Анна Павловна, другие мучались вопросом, что же все-таки делать, когда начинать и кого первым мочить... На романе «Что делать?» вскипали ульяновы, плехановы, троцкие, разные политические проходимцы, тысячи известных и совершенно безвестных в будущем революционеров и каторжан. А в Саратове, после выхода номеров с романом их земляка, революционная жизнь особенно оживилась: гордость за «своего» окрыляла даже тех, кто вчера был в тени, и не спешил поддаваться опасным страстям.
Особенным успехом пользовался роман у тронутых эмансипацией дам, которые также подняли освободительный флаг. Как верно заметил один чуткий биограф: «Толстой... чувствовал свою сословную вину перед мужиком и поэтому в какой-то мере был предрасположен идеализировать мужика. Чернышевский... нашел свою историческую вину – вину перед женщиной». Во-первых, он считал, что женщина занимает недостойное место в обществе и семействе, а потому каждый порядочный человек должен сделать все для облегчения ее положения. Автор романа также не скрывал еще одного сугубо личного обстоятельства: «Кроме того, у меня такой характер, который создан для того, чтобы подчиняться». Получается, что среди потенциальных союзников Чернышевского стояла несметная сила – почитай, вся женская половина России всех сословий и возрастов – сотни светских эмансипированных дам, тысячи просвещенных женщин и девушек, а также миллионы необразованных баб всей бескрайней крестьянской страны.
Таким образом – в опровержение расхожего мифа о свирепости самодержавного строя – наш подсудимый превратил каземат Петропавловской крепости в свой личный писательский кабинет. Преимущества теперь всем очевидны: ни лишних звонков по телефонам, ни досужливых визитеров, ни склочных сотрудников или настырных авторов, которые выпрашивают у редактора гонорар... В результате, здесь Чернышевским за сравнительно короткое время было написано 205 печатных(!) листов, из которых 68 листов беллетристики, 12 листов – научных работ, 100 листов – переводов, 10 листов – автобиографии и т. д. Мало того: будучи узником, он продолжал успешно печататься – цензуре и властям вопреки. Да, такая свобода ныне не снится – даже тем, кто фактически не лишен ни одной из гражданских свобод...
Однако пока Николай Чернышевский сочинял свои бесконечные вирши, в недрах III жандармского отделения не дремали – тоже писали своего рода «роман». Его опорным пунктом и главной, узловою главой стали сочинения некого Вс. Костомарова – личности, о которой мало что можно определенно и внятно сказать: то ли он, в самом деле, автор подметной записки, то ли ее действительно написал повздоривший с бывшим подельником Чернышевский. Сейчас по прошествии лет эту историю, замутненную идейными наследниками и биографами до немыслимого предела, бесполезно даже пытаться окончательно прояснить.
Как известно, на всякого мудреца довольно простоты: и, в результате, вместо ожидаемых послаблений нашего литератора – невзирая на всего его хитрые прошения, послания, письма – успешно довели до суда. В заключительной части приговора Сената по делу Н. Г. Чернышевского было сказано прямо: «за злоумышление к ниспровержению существующего порядка, за принятие мер к возмущению и за сочинения возмутительного воззвания к барским крестьянам и передачу оного для напечатания в видах распространения – лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в рудниках на четырнадцать лет и затем поселить в Сибири навсегда»...
Однако Император Александр-II затем собственной милостью смягчил приговор, наложил резолюцию: «Быть по сему, но с тем, чтобы срок каторжной работы был сокращен наполовину». Ну, какая сволочь после этого благородного жеста посмеет бросить камень в наших русских царей?..
***
И вот, наконец, 18 мая 1864 года произошло событие, к которому вела Н. Чернышевского вся его пестрая петербургская жизнь, и к которому он сам, по сути, стремился – знаменитая «гражданская казнь», которая, возвысив его в глазах либерального российского общества, необычайно упрочила авторитет. Стечение народа на Мытнинской площади, эшафот, высокий черный столб с цепями, солдаты с жандармами и городовыми, кареты, генералы и дамы – что еще нужно человеку для славы, если она для него превыше всего. Осужденный держался на бутафорской плахе великолепно, глядя на публику, улыбался при чтении приговора. Дамы и студенты на прощание бросали герою цветы, а Чернышевский, выглянув из окна тронувшей с места кареты, отвечал им поклонами.
Нашумевшая в петербуржском обществе гражданская казнь подвигнула герценовский «Колокол» на новый освободительный «благовест»: в его очередном лондонском выпуске Чернышевский представлен, как настоящий национальный герой, пострадавший за правое, если точнее, «левое» дело... Между тем, уже в крепости, при встрече с родными, он сказал им буквально следущее: «Это еще хорошо для меня, такое событие, как вся эта история, теперь, во всяком случае, я имею полное сознание несправедливости и пристрастия господ, решавших мое дело. Не будь этого, очень вероятно, что я не выдержал бы, и тогда эти господа были бы в своем праве...» Необычайный душевный подъем Чернышевского в этот час близкие подтверждали не раз: «Поплакать нам не случилось, потому, что он сам был довольно весел».
Этот настрой сохранялся на первых порах и по дороге критика в ссылку. Арестант Тобольской тюрьмы С. Стахевич потом вспоминал, что «Николай Гаврилович был той уверенности, что в ссылке он пробудет недолго, в скором времени будет освобожден, восстановлен в правах, тотчас вернется в Петербург и примется за свою прежнюю работу – за журналистику». Мало того, в подтверждение нашей ранней догадки о том, что осужденный сознательно стремился в страдальцы(!), приводим ценное признание самого Н. Чернышевского: «Как для журналиста, эта ссылка для меня прямо-таки полезна: она увеличивает в публике мою известность; выходит, особого рода реклама (Выд. – Г.П.)».
Дальнейшее подтвердило, что искушенный знаток и ценитель «пиара» в прогнозах своих не ошибся: его популярность постоянно росла. Примечательно, что в апреле 1866 года в Александра-II стрелял дворянин Д. Каракозов. И следствием было затем установлено, что среди прочих задач, которые наметили заговорщики было и «освобождение из каторжных работ государственного преступника Чернышевского для руководства предполагавшейся революцией и для издания журнала...».
Между тем, многократно описанный «свирепый каторжанский режим» на деле обернулся для нашего демократа потехой. По воспоминаниям его сына, посетившего вместе с матерью Ольгой Сократовной в Сибири отца, тот лишь короткое время жил в одном из маленьких домиков, в двух комнатах, полы которой были завалены книгами... Затем привилегированный ссыльный переводится в Александровский завод, а в июне 1967 года, по окончании срока «испытуемости», вовсе освобождается из острога – с разрешением жить на частной квартире. И тогда Н. Чернышевский поселяется в доме местного дьячка.
По воспоминаниям остальных каторжан Чернышевский всегда был неплохо одет: «халат из черного сукна, подбитого мехом из черной мерлушки» в выходных случаях сменялся на «довольно щеголеватый» черный сюртук, или просторный серый пиджак, «сшитый, очевидно, тоже из очень хорошего материала и очень хорошим портным». Нелишне также отметить, что тюремные и каторжанские атрибуты в ссылке для многих давно превратились в пустую формальность. Например, кандалы на осужденных одевались только когда тюрьму посещал комендант или другое начальство. Что касается самого Чернышевского, то его никогда не видели в кандалах, он также ни разу не привлекался к принудительным каторжанским работам. То ли царя провели, то ли послабления давно стали общим уделом...
Таким образом, каторга для ссыльного Чернышевского не была связана с лишениями или материальной нуждой. Вот его собственные признания корреспонденту английской газеты «Daili News»: «Я никогда не был на каторжных работах и не был каторжанином ни в каком смысле слова... Эти каторжные работы были для меня, так же как и для многих русских и польских политических ссыльных, в среду которых меня бросила судьба, чисто номинальными, – существовали на бумаге, но не в действительности»…
Любопытно, что даже в дикой глуши осужденный Чернышевский курил картузный табак высокого сорта, а в тюрьме всегда пользовался необычайной свободной: по обыкновению в воскресенье он без затруднений приходил из своей камеры на встречу с другими политическими заключенными, которым читал свою публицистику. Например, свой роман «Старина» Николай Чернышевский впервые «презентовал» перед обитателями тюрьмы.
После нее каторга вовсе оказалась идеальным местом для творчества, поскольку соблазны цивилизации были теперь далеко, на работы не торопили, а в то же самое время срока наказания потихоньку сходили «на нет». На этой «номинальной» каторге Н. Чернышевский успешно продолжает свое ремесло: снова пишет бунтовские сюжеты. Очередная крамольная штучка – вышеупомянутый роман «Старина», в котором показано провинциальное общество перед Крымской войной. В центре сюжета показан крестьянский бунт, который усмирен силой оружия, но предводитель вовремя скрылся… В этом незамысловатом произведении сказался тогда весь Чернышевский – с его думами и мечтами, тайными замыслами, стесненным тщеславием и уязвленной гордыней. Этот роман, как и вторую часть задуманной трилогии «Пролог», привилегированный узник читал товарищам по заключению, причем «Пролог» был впоследствии издан – сначала в Лондоне, а потом в России, в самом подходящем случаю 1906 году: сухим поленьям нужны были искры…
До современников дошли также фрагменты третьей части, которая имела несколько вариантов названий: «Книга Эрато», «Рассказы из Белого зала», «Чтения в Белом зале», «Академия Ниноны», которые, видимо, недовольный их уровнем мастер, дважды уничтожал.
Таким образом, каторжная атмосфера совершенно не сломила Н. Чернышевского, наоборот – располагала к надеждам на скорый возврат к живой литературной работе. В 1870 году, для российской фронды омраченном смертью Герцена, наш герой пишет жене, что, видимо, скоро по окончанию каторжного срока сможет работать где-нибудь в Иркутске и поблизости от него. В самом деле, с некоторыми проволочками в конце следующего года он переводится на поселение в Вилюйск, по дороге в который дает телеграмму: «Еду на север жить. Поездка очень удобно устроена, я совершенно здоров».
Позже открылось, что положением Чернышевского были озабочены не только жандармы, осуществлявшие за ним необходимый надзор: «передовые люди» России думали о том, как вызволить вольнодумца из сибирских краев. Известны, по меньшей мере, три человека, которые, как пишут, самостоятельно и совершенно независимо друг от друга, всерьез намеревались умыкнуть из ссылки этого «золотого тельца». Например, революционера Германа Лопатина полиция ловила и упускала несколько раз: ощущение было такое, что ловить его не очень желали, а упустить хотелось всегда... После него с задачей освободить Чернышевского в Вилюйск добирались Ипполит Мышкин и швейцарец Бонгар, но также безрезультатно: власти лишь вынуждены были усилить надзор. Однако за ссыльного ходатайствовали из Петербурга! К самому генерал-губернатору влиятельные лица засылали бумаги, чтобы склонить Чернышевского к прошению о помиловании, от которого, впрочем, тот решительно отказался. Похоже, как у его предшественника вольнодумца Радищева, в голове Николая Гавриловича был тот же пункт…
Итак, биографы отмечают, что за двадцать лет, проведенных в Сибири, Чернышевский мужественно перенес все удары судьбы. Если верить, наш герой держался достойно: не преклонил ни разу колени, ни разу не пожаловался на судьбу. Однако разве следует это ставить ему в большую заслугу? А, разве можно сказать, что весь остальной почти стомиллионный русский народ каялся, плакал, просил снисхожденья и лизал руки – тем, кто находился выше его?.. Видимо, так предположить будет бесчестно и несправедливо к нему. Хотя, если поддаться под впечатления от определенной части литературы то, в самом деле, можно подумать, что всякий сброд, пьянь наших низов и продажная масса верхов – это и есть вся Россия… Однако пока наш критик Н. Г. Чернышевский отписывал свои многочисленные труды, острием направленные против исторической власти, остальная Россия большей частью трудилась: на полях, в лесах, рудниках, на фабриках и заводах, а также служила, училась, укрепляя и возвеличивая страну. Конечно, не все были довольны существующим положением дел, но нет обществ и государств без изъянов и недостатков. И весь вопрос, как к ним относится: пытаться все на корню истребить, чтобы начать сначала, или двинуться вперед медленным, но верным – эволюционным путем...
И следует здесь признать, что это трагедия Чернышевского – направить свои недюжинные способности и устремления на гибельный для отечества путь. А, вместе с тем, это беда для России, взрастившей себе на погибель в немалом количестве образованный люд, презиравший собственную историю и искавший рецепты на стороне. Здесь уместно признание известного «спасителя человечества» доктора Маркса, особо почитавшего нашего подопечного Чернышевского, называвшего его «великим ученым», в котором видел союзника по борьбе: «По иронии судьбы… русские, против которых я НЕПРЕРЫВНО, В ПРОДОЛЖЕНИИ 25 ЛЕТ БОРОЛСЯ, не только по-немецки, но и по-французски, и по-английски, всегда были моими «благожелателями». От 1843 до 1844 года в Париже тамошние русские аристократы носили меня на руках. Моя работа против Прудона (1847), она же у Дункера (1859), нигде не нашла большего сбыта (выд. – Г. П.), чем в России»...
Таким образом, осада исторической власти шла с обеих сторон, и набирала силу в России. А привилегированный ссыльный Николай Чернышевский также не теряет времени зря: «Пишу и рву. Беречь рукописи не нужно: остается в памяти все, что раз было написано… И как услышу от тебя, что могу печатать, буду посылать листов по двадцать печатного счета в месяц…». Разумеется, наивно предполагать, что Николай Гаврилович писал, а затем рвал тексты, которые были для него безопасны, и которые не содержали революционный призыв...
А если так, то отчего бы ни войти в положение власти, которая стояла за то, чтобы сохранить историческое здание великой страны? И теперь всем россиянам, по прошествии разгромного двадцатого века сознающим трагический для отечества результат, остается лишь сетовать на близорукость национальных революционных вождей и слабость самодержавия, многие слуги которого оказались с заговорщиками заодно. Случай нашего ссыльного показателен: за него ходатайствуют не только родственники и друзья – сыновья, А. Пыпин, Л. Полонский, профессор Н. Костомаров, но также другие известные и безвестные персонажи, и, в том числе, граф М. Лорис-Меликов. Причем, этому влиятельному в России масону был вынужден отвечать сам Александр-II, заметившей о сосланном критике прямо: «Он опасен, иначе о нем не хлопотали бы нигилисты, делавшие столько попыток освободить его...»
Однако вскоре после убийства императора-освободителя народовольцами власть дрогнула: под гарантии «Народной воли» спокойной коронации нового императора, «по ходатайству сыновей государственного преступника Николая Чернышевского о помиловании их отца» было высочайше повелено – разрешить ему «перемещение на жительство под надзор полиции в г. Астрахань».
Примечательно, что деятельное участие в освобождении Чернышевского принял сам шеф жандармов граф П. Шувалов, который между тем не скрывал своих разочарований. И, чтобы в полной мере осмыслить всю трагедию исторической власти, следует здесь пояснить: главный российский жандарм (выд. авт. – Г. П.) полагал, что революционная партия «упустила редчайший случай водворить в России парламентарное правительство. Для этого надо было, по его мнению, не сходить с точки зрения 1 марта»… Таким образом, предательство самодержавной власти зрело в штабах…
И стоит ли после того удивляться, что ссыльного провожали с почетом, а начальник жандармского управления Келлер, в нарушение всех инструкций, даже сообщил Чернышевскому город, в котором предстояло ему проживать, выдал тарантас и 100 рублей, накормив обедом и ужином перед дальней дорогой.
Наконец, в конце октября Чернышевский после короткой остановки в Саратове прибыл в Астрахань. Отношения с детьми и женой, от которых ссыльный отвык, и которые его уже толком не знали, отсутствие средств к существованию, тяготили. По совету двоюродного брата А. Пыпина Николай Гаврилович принимается за воспоминания о Некрасове, Тургеневе, Добролюбове, за переводы О. Шрадера, В. Карпентера. Как застоявший конь, он берет с места в карьер, полагая, что в литературном, издательском мире только и ждут его новых работ. Он даже просит самым спешным порядком опубликовать от третьего лица в редакциях самых популярных газет извещение о подготовке к изданию собрания своих сочинений. Но цензура объявление не пропустила и, в конце концов, он берется за переводы, сначала за мелкие, потом за капитальный труд немецкого историка Г. Вебера, который дает возможность быстро заработать немалые деньги. Казалось, то что не смогли сделать российские власти, легко смогла сделать нужда, точнее, желание хорошо заработать.
Конечно, он еще не забыт: именно старые связи помогают уладить вопросы с цензурой, которая дает в результате «добро» на публикации Чернышевского под псевдонимом. Друзья также помогают найти выгодную «халтуру», которая оттесняет все остальное на второй план. Всего за полгода Чернышевский одолевает перевод первого тома Вебера, за которые было получено более полутора тысяч рублей. Вскоре литератор входит во вкус, нанимает помощника и работает как заведенный: в итоге, за год он переводит четыре тома Вебера: «Он диктовал «Историю» с немецкого так, будто читал русскую книгу, я не успевал за ним записывать», – признается помошник К. Федоров.
Работоспособность Чернышевского поражает нас до сих пор. Очищая переводные труды от «пустословия» и «реакционных рассуждений», критик к тому же пишет вступительные статьи к отдельным томам: «О расах», «О классификации людей по языку», «О различии между народами по национальному характеру», объединив их общим названием «Очерк научных понятий по некоторым вопросам всеобщей истории». Нам сдается, что сделанные при том инверсии и купюры могут представлять интерес не меньше чем сами труды Н. Г. Чернышевского: в них отражается процесс усекновения мысли, приспособления чужеродных идей для собственных нужд. Мы вправе ныне предположить, что, быть может, «реакционные рассуждения» Вебера были «живой водой» для России, взбаламученной пестелями, герценами и чернышевскими…
Наконец, обретая материальную независимость, «живой классик» обращается к своим мемуарам: вспоминает Добролюбова, Некрасова, Тургенева, Достоевского, а также пишет новые научные статьи и беллетристику. Биографы утверждают, что вскоре у Чернышевского пробудился интерес к постоянному сотрудничеству с журналом, руль которого он намеревался потом «взять в свои руки» – как протест против пошлости литературного бытия. Но для этого нужно было сначала перебраться в Москву. А пока астраханский губернатор добивается разрешение на переезд литератора в Саратов.
Мечта о своем журнале – «лебединая песня» Николая Гавриловича Чернышевского. «Я вам говорил как-то, что предполагали эмигрировать и взять в руки издание «Колокола» и что я не знаю, хорошо ли я сделал, что отказался. Теперь я знаю. Я сделал хорошо, я здесь, в России создам журнал. Я создам его». И, получается, только скорая смерть избавила Россию от этой серьезной угрозы…
По мнению наших специалистов «конечно, к литературе, и особенно художественной, Чернышевский никакого отношения не имел, точнее не должен был бы иметь. Но так уж печально сложилась во второй половине девятнадцатого века русская действительность, что истинные мастера и художники слова в лучшем случае лишь терпелись нами, искупая свое служение искусству либеральными позами и дешевой демагогией. Непокорных поэтов и писателей сообща предавали анафеме, подвергали интеллигентской цензуре, невежественной и беспощадной, замалчивали, погружали в забвение. Так поступали победоносные интеллигенты с Писемским, Случевским, Лесковым, Константином Леонтьевым(…) Но Писемскому мы предпочли примитивного и вульгарного Горького, Константину Леонтьеву – Чернышевского, бездарного, бессильного оформить словесно даже самые элементарные свои измышления. Чего стоит, хотя бы, ставшее знаменитым заявление Чернышевского:
«Я нисколько не подорожу жизнью для торжества своих убеждений, для торжества свободы, равенства, братства, и довольства, если только буду убежден, что мои убеждения справедливы, и восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убежден»»... Согласитесь, ведь, с точки зрения элементарной стилистики, такое убогое выражение мысли оставляет для современников прежний вопрос: как могла двинуться за расстригой-семинаристом остальная грамотная Россия?..
«Все написанное и напечатанное Чернышевским, – а напечатано им целых 600 печатных листов, – по языку, стилю и убожеству домыслов, ничем не отличается от приведенного мною отрывка. И подумать только, что этот человек был учителем гимназии, преподавал детям русский язык, учил их последовательно думать, развивал в них вкус и чувство слова! А роман Чернышевского «Что делать?» – с которым с литературной и общекультурной точек зрения решительно нечего делать, – читался запоем русской молодежью, был настольной книгой наших дедов и неизменно всеми превозносился, вплоть до всероссийской катастрофы. За что? За открытую проповедь коммунизма, разврата, безбожия, за ненависть к прошлому России, к ее истории, обычаям и верованиям. Стоит вспомнить хотя бы об этой всеобщей любви к словам и деяниям Чернышевского, чтобы понять совершенную неизбежность, роковую неотвратимость нашей гибели. Странно было не заметить цинизма Чернышевского, его злобы и стремления к разрушению всего. Но в том-то и дело, что злая воля к погибели полностью овладела Россией, начиная с половины прошлого века. В лице Чернышевского русские люди поклонялись своему желанному будущему, правда, несколько туманно предстоявшемуся их воображению. Ведь вряд ли кто-либо из русских интеллигентов взялся бы с точностью определить истинное содержание проповедей Чернышевского. Первый с трезвостью и ясностью исключительной сделал это Ленин. «Чернышевский, — говорит он, — был социалистом, который мечтал о переходе к социализму через старую, полуфеодальную крестьянскую общину, который не видел, и не мог в шестидесятые годы прошлого века видеть, что только развитие капитализма и пролетариата способно создать материальные условия и общественную силу для осуществления социализма. Но Чернышевский был не только социалистом-утопистом, он был также революционным демократом, он умел влиять на все политические события его эпохи в революционном духе, проводя через препоны и рогатки цензуры идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение решительно всех старых устоев и властей».
Все крепко стоит на месте в этом определении Лениным старого русского большевика, инстинктом, ощупью подготовлявшего в России осуществление большевизма. Некоторая элементарность социалистических домыслов Чернышевского объясняется его незнанием сочинений Маркса и Энгельса. Зато эти канонизированные большевиками столпы социализма по-своему высоко ценили Чернышевского. Маркс писал о нем: «Это великий русский ученый и критик, а его труды делают действительно честь России». А Энгельс к тому добавлял: «Россия — страна, выдвинувшая двух мыслителей, масштаба Добролюбова и Чернышевского, двух великих социалистических Лессингов».
Так восхваляли Чернышевского, а по пути и Добролюбова вожди всемирной революции, профессиональные подстрекатели народов к насилиям и убийствам. Удивительного в этом нет ничего».
В самом деле, любовь революционеров к Н. Чернышевскому – это любовь «вора-медвежатника» к фомке, которой при известных навыках можно взломать даже сейф: подобным образом произведениями саратовского нигилиста его последователи, профессиональные революционеры крушили основу России. Например, по утверждению Чернышевского «мысль материальна и ничем не отличается от любой химической реакции», а искусство и, в частности, литература «должны всегда руководствоваться критическим реализмом, просвещающим умы и изобличающим художественными средствами строй насилия и обмана». Справедливым становится после этого краткое заявление Ленина: «своими подцензурными статьями Чернышевский умел воспитывать настоящих революционеров»...
Но, в таком случае, какие же качества им необходимы? На это нам дает ясный ответ просвещенный современник нашего подсудимого: «Безбожие, неспособность воспринимать прекрасное, завистливость и ненависть ко всему прошлому, словом, очень низкий уровень духовного и душевного развития. Этими свойствами с детства и до самой своей смерти отличался Чернышевский, с героизмом тупости переносивший ссылку, лишь бы увидеть на старости лет торжество своих «идеалов», — крушение церкви, искусства и ненавистного Российского Государства.
Как и все, по выражению Достоевского, «русские мальчики», Чернышевский чрезмерно торопился, — осуществления своих «идеалов» увидеть при жизни ему не удалось. Царство «русских мальчиков» общими нашими усилиями наступило несколько позднее, а именно в феврале 1917 года». И можно с полным правом сказать, что Чернышевский проторил дорогу тем, кто разрушил Россию «до основания», совершенно не зная, что наступит «затем»...
Дело именитого саратовского демократа позволяет выявить еще одно досадное обстоятельство: даже церковь оказалась неспособной остановить грядущий в России развал, поскольку была ослабленной в своей сердцевине. И опомнилась наша церковь, увы, только когда народ под руководством ее врагов-атеистов – «русских мальчиков» в кожаных куртках стал сносить купола... А между тем, именно наш коронованный нигилист, глава «Ордена русской интеллигенции» в своих писаниях ранее намекал, что во всех российских городах и деревнях есть «большие каменные помещения», которые нужно употребить для хозяйственных нужд... А для всех сомневающихся мы сошлемся на показания пламенной революционерки Веры Засулич:
«Чернышевский, стесненный цензурой, писал намеками, иероглифами. Мы умели и имели возможность их разбирать, а вы, молодые люди девятисотых годов, такого искусства лишены. Читаете у Чернышевского какой-нибудь пассаж и вам он кажется немым, пустым листом, а за ним в действительности большая революционная мысль. Вставляя в свои статьи загадочные иероглифы, Чернышевский всегда объяснял своим друзьям и главным сотрудникам "Современника", что он имел в виду и эти объяснения оттуда долетали до революционной среды, в ней схватывались и переходили из уст в уста. Поэтому, даже когда Чернышевский уже был в Сибири и свои статьи не мог объяснять, долгое время существовал, был в обращении, можно сказать, некий шифр для ясного понимания того, что, по принуждению, он выражал, прикрыто и очень темно. Такого шифра у вас ныне нет, а если нет, Чернышевского вы не знаете, а раз не знаете, то и не понимаете, что он совсем не таков, каким по своему неведению, хотя оно простительно, вы себе его представляете».
Любопытно, что Засулич дала затем несколько примеров, как нужно понимать некоторые фразы и заявления Чернышевского, без обладания "шифром" на самом деле непонятные. К большому моему сожалению, эти примеры я забыл, запомнился лишь один. В одной из своих статей говоря об устройстве в России земледельческих коммунистических ассоциаций, Чернышевский намекает, что для этой цели очень пригодятся разбросанные по всей стране множество "старинных зданий". Чтобы цензуре было трудно догадаться о каких старинных зданиях идет речь, Чернышевский сопровождает свои указания нарочито туманными и сбивчивыми дополнениями. – Вы читаете теперь, – говорила Засулич, – это место и оно вам непонятно. Пожалуй, даже глупостью, болтовней назовете. А нам в 60 и 70 годах, потому что до нас объяснения долетали и мы кое-что слышали, – всё было понятно. "Старинные здания" – это главным образом монастыри, отчасти церкви, их надо уничтожить, а здания их утилизировать для организации в них фаланстер. Такова была мысль Чернышевского (выд. Г. П.)».
Итак, сын священника в зрелом возрасте и по собственной воле мостил дорогу Божьим врагам. Любопытно, что предсмертный бред Чернышевского записал его секретарь. На своем смертном одре наш герой упоминал о каком-то сочинении: “Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге”...
Однако хватит цитат и документов – пора к топору, точнее, к отбойному молотку... Где ныне стоит наш подсудимый? В Саратове под любимыми липами, на месте бывшего божьего храма, попирает украденный фамильный монархический постамент. Но, похоже, наш волжский Сократ позабыл, что чем ближе к царям – тем скорее погибель...»
***
После этих школьных зачиток, как ожидалось, сначала поднялся переполох. Текст вскоре распространился по городам и весям страны, и чиновники стали гадать, что им теперь следует делать. Под угрозой переименования оказались шестьсот шестьдесят шесть тысяч населенных пунктов, площадей, улиц и скверов, а также учебных заведений, кинотеатров и даже больниц. Где-то в провинции под шумок свалили несколько бронзовых памятников демократа, обнаружить которые впоследствии не удалось. В подмосковных Мытищах и по месту первой ссылки знаменитого критика вышли на улицу педагоги – с транспарантами «Руки прочь от товарища Че!».
Все ожидали реакции президента, но «рулевой» публично на эту тему молчал. И только к последней школьной четверти из «Бочарова Ручья» прилетела бумага, в которой было предложено почетного демократа не трогать, потомков из усадьбы не выселять, на провокации не поддаваться, на анонимки не отвечать.
Однако напряжение не спадало почти до самого лета. Потом трудовая Россия двинулась на огороды и дачи, а духовную пищу забыла до холодов. Правда, еще пошумели, рассорились между собой медики и педагоги – когда очередь дошла до Антон Палыча Чехова. Все соотечественники, и особенно проживающие в зарубежье, негодовали, когда из экспериментальной школы в Интернете распространился очередный пасквиль.
 
Конвой: следующего!..
Copyright: Геннадий Сидоровнин, 2011
Свидетельство о публикации №271915
ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 12.12.2011 22:02

Зарегистрируйтесь, чтобы оставить рецензию или проголосовать.
Устав, Положения, документы для приема
Билеты МСП
Форум для членов МСП
Состав МСП
"Новый Современник"
Планета Рать
Региональные отделения МСП
"Новый Современник"
Литературные объединения МСП
"Новый Современник"
Льготы для членов МСП
"Новый Современник"
Реквизиты и способы оплаты по МСП, издательству и порталу
Организация конкурсов и рейтинги
Литературные объединения
Литературные организации и проекты по регионам России

Как стать автором книги всего за 100 слов
Положение о проекте
Общий форум проекта