Книги с автографами Михаила Задорнова и Игоря Губермана
Подарки в багодарность за взносы на приобретение новой программы портала











Главная    Новости и объявления    Круглый стол    Лента рецензий    Ленты форумов    Обзоры и итоги конкурсов    Диалоги, дискуссии, обсуждения    Презентации книг    Cправочник писателей    Наши писатели: информация к размышлению    Избранные произведения    Литобъединения и союзы писателей    Литературные салоны, гостинные, студии, кафе    Kонкурсы и премии    Проекты критики    Новости Литературной сети    Журналы    Издательские проекты    Издать книгу   
Главный вопрос на сегодня
О новой программе для нашего портала.
Буфет. Истории
за нашим столом
1 июня - международный день защиты детей.
Лучшие рассказчики
в нашем Буфете
Конкурсы на призы Литературного фонда имени Сергея Есенина
Литературный конкурс "Рассвет"
Английский Клуб
Положение о Клубе
Зал Прозы
Зал Поэзии
Английская дуэль
Вход для авторов
Логин:
Пароль:
Запомнить меня
Забыли пароль?
Сделать стартовой
Добавить в избранное
Наши авторы
Знакомьтесь: нашего полку прибыло!
Первые шаги на портале
Правила портала
Размышления
о литературном труде
Новости и объявления
Блиц-конкурсы
Тема недели
Диалоги, дискуссии, обсуждения
С днем рождения!
Клуб мудрецов
Наши Бенефисы
Книга предложений
Писатели России
Центральный ФО
Москва и область
Рязанская область
Липецкая область
Тамбовская область
Белгородская область
Курская область
Ивановская область
Ярославская область
Калужская область
Воронежская область
Костромская область
Тверская область
Оровская область
Смоленская область
Тульская область
Северо-Западный ФО
Санкт-Петербург и Ленинградская область
Мурманская область
Архангельская область
Калининградская область
Республика Карелия
Вологодская область
Псковская область
Новгородская область
Приволжский ФО
Cаратовская область
Cамарская область
Республика Мордовия
Республика Татарстан
Республика Удмуртия
Нижегородская область
Ульяновская область
Республика Башкирия
Пермский Край
Оренбурская область
Южный ФО
Ростовская область
Краснодарский край
Волгоградская область
Республика Адыгея
Астраханская область
Город Севастополь
Республика Крым
Донецкая народная республика
Луганская народная республика
Северо-Кавказский ФО
Северная Осетия Алания
Республика Дагестан
Ставропольский край
Уральский ФО
Cвердловская область
Тюменская область
Челябинская область
Курганская область
Сибирский ФО
Республика Алтай
Алтайcкий край
Республика Хакассия
Красноярский край
Омская область
Кемеровская область
Иркутская область
Новосибирская область
Томская область
Дальневосточный ФО
Магаданская область
Приморский край
Cахалинская область
Писатели Зарубежья
Писатели Украины
Писатели Белоруссии
Писатели Молдавии
Писатели Азербайджана
Писатели Казахстана
Писатели Узбекистана
Писатели Германии
Писатели Франции
Писатели Болгарии
Писатели Испании
Писатели Литвы
Писатели Латвии
Писатели Финляндии
Писатели Израиля
Писатели США
Писатели Канады
Положение о баллах как условных расчетных единицах
Реклама

логотип оплаты

Конструктор визуальных новелл.
Произведение
Жанр: ЛичноеАвтор: Анастасия Жирнякова
Объем: 96857 [ символов ]
Комната с видом вовнутрь
Сборник рассказов "Комната с видом вовнутрь"
 
Был опубликован в Интернете в 2017 году под псевдонимом Алексия Черновская (Черногорская) в качестве составной части романа «Рецепт будущего», написанного в соавторстве с Ярославом Чеботарёвым.
 
***
 
0. Мамины мечты
 
Маме нравились берёзы. Наверное, поэтому она не посадила перед нашими окнами ни одной. Мама мечтала о мебельном гарнитуре с круглым столом и десятью стульями, чтобы сделать из зала столовую. Наверное, поэтому она так и не купила его, а приобрела в отремонтированный зал всё такую же шведскую стенку и очередной диван, на котором стал лежать папа. Мама лелеяла мечту работать фармацевтом – наверное, поэтому никогда не работала им, даже не попытавшись поступить в медицинский.
А ещё мама считала, что главное в жизни – дети. Наверное, поэтому она, выйдя замуж, родила только меня, а потом сделала три аборта.
Мама предала себя. Из-за своих бесчисленных страхов перед реальной жизнью она предавала себя много, бессмысленно много раз – почти каждый. Наверное, поэтому она выбрала себе в мужья такого же точно предателя. Отмалчиваясь и сторонясь, они предавали друг друга – и им было терпимо вместе.
Наверное, поэтому они всю жизнь предавали меня.
 
1. Переезд
 
– Теперь ты будешь жить здесь! – сказала мне мама, передавая меня в один из понедельников с рук на руки бабушке, своей собственной маме, которая жила за 11 километров от дома.
Мне только что исполнилось четыре года, и мамин декретный отпуск подошёл к концу. Но мама не устроила меня в детский садик – она решила, что расти у бабушки, её собственной мамы, для меня будет правильнее всего.
Сцена передачи меня из рук в руки происходит в прихожей. Далеко не впервые увидевшая меня бабушка критически осматривает мою малюсенькую фигурку, оценивая, как треснувшую вазу или надколотую тарелку: выбросить ли сразу, или всё же оставить? Хмыкает, и удаляется в комнаты.
– Ты здесь уже жила раньше, до годика, помнишь? – мама совершенно напрасно апеллирует к тому периоду жизни, который напрочь выветрился у меня из головы к моим четырём.
– А почему? Почему я буду жить здесь?.. – скорее пока озадаченно, нежели разочарованно, спрашиваю я.
– Мне надо работать. Бабушка за тобой последит. А на выходные мы тебя заберём.
Слишком спокойный голос мамы почему-то совсем не успокаивает меня. Я разочарованно наблюдаю за тем, как мама застёгивает себе сапоги (меня-то она разула, но обувать обратно не собирается) и принимается за ряд пуговиц на своей коричневой шубе.
– Мама… Мама! – я пугаюсь и тяну к ней руки, понимая, что мама сейчас уйдет. Надолго. Может быть – навсегда.
– Мы скоро приедем тебя проведать. Подожди до среды, – говорит мне радостным голосом мама. На лице у неё – заметное облегчение. Да и такого радостного голоса у неё не было почти никогда.
– Мама… Мама!!! – в отчаянии я хватаюсь за полу её шубы, и пытаюсь изо всех своих детских сил удержать её хоть на минуту.
Мама грубовато вырывает у меня из рук полу своей шубы, которую ей было никак не застегнуть. По её нахмурившемуся лицу я понимаю, что она сердится.
– Оставайся! – заявляет она, и поворачивается к двери.
Я сержусь на неё – почему она меня не услышала?! – и снова хватаю за полу шубы.
– Отстань! Отстать! – скороговоркой бросает мне мама через плечо, и рвётся наружу.
От ужаса своего положения и того, что мама совершенно не прислушивается к моим мольбам, я начинаю реветь в голос, надеясь, что так она меня лучше услышит и, может быть, наконец-то поймёт, что я пытаюсь ей этим сказать:
– Ма-ма, я не хочу, чтобы ты уезжа-ла!!!
– Уеду, уеду! Уже опаздываю и так! – такой же скороговоркой бормочет моя мать себе под нос. Говорит она это не мне, а себе, отвечая не на мои не расслышанные ею по смыслу слова, а на свой внутренний диалог.
– Мама, подержите её! – отрывисто говорит она появившейся на шум бабушке.
Бабушка в дверях презрительно охает, и тут же цепко хватает меня за руку. Мамина шуба сразу же ускользает из моих пальцев. Я изо всех сил тянусь снова к ней. Мне больно и плохо не ощущать в руках хотя бы кусочка маминой шубы. Но я больше не могу до неё дотянуться.
Когда моя мать захлопывает дверь перед самым моим носом, я уже безутешно реву.
Увидев закрывшуюся дверь, бабушка тут же с отвращением отбрасывает от себя мою руку – отпускает меня.
– Не реви! Иди поиграй в игрушки! – приказывает она, и уходит на кухню.
Я утираю нос кулачком и, всё ещё всхлипывая, медленно плетусь в комнату.
Комната затоплена светом – здесь на удивление много окон и не теневая сторона, как у нас дома. Солнечный свет золотист, но он кажется мне холодным. Его острые лучи, попадая на мои руки, которые я к ним тяну, болезненно обжигают, будто бы проникая сквозь кожу – такие они яркие и прозрачные.
Мне становится больно, и я снова всхлипываю. Осмотревшись, я понимаю, что в комнате нет никаких игрушек, в которые мне приказала играть бабушка. Пытаясь выполнить её поручение, я обхожу огромную комнату по периметру (стараясь не попадать ногами в расстеленные по полу солнечные лучи), но так ничего и не нахожу.
Комната пуста. И хотя по периметру она обставлена шкафами, креслами и комодами, она кажется мне абсолютно пустой, как какой-нибудь амбар или ангар, потому что ни один предмет в ней не содержит признаков жизни. Все вещи покрыты слоем столетней пыли, а некоторые из них даже накрыты тряпками, как в нежилых опустевших комнатах, чьи жильцы уехали или умерли. Из-за пыли, или я даже не знаю, из-за чего, самые цветные предметы вроде огромного зелёного дивана имеют вполне различимый монотонно-серый оттенок, с серо-бурыми и серо-рыжими деревянными кубами и прямоугольниками наравне.
Комната пуста и огромна – когда я совершала обход, длился он долго-долго. От осознания огромности этой вымеренной моими маленькими ножками пустоты мне становится ещё холоднее. Я практически замерзаю, мне очень не по себе. Здесь никого нет – внезапно осознаю я. В этой комнате нет мамы, как нет её теперь и во всей моей маленькой жизни…
Поняв, а скорее даже – нутром почувствовав, что делать мне здесь совсем нечего, я выхожу в коридор и попадаю в прихожую. Здесь всё ещё витает воспоминание о моей маме. Она только что была здесь. Я же ведь помню, помню её!.. Мне мерещится облик матери. Вот же она – стоит и наспех застёгивает ломающимися пальцами пуговицы на своей коричневой шубе…
Внезапно видение рассеивается. И я до боли отчётливо понимаю, что всё это происходило минуту назад – но уже не происходит сейчас. Да, я помню её. Но я всего лишь помню её. Привидевшийся облик, как облачко стряхнутой с маминого диванного покрывала пыли во время уборки, рассеивается в воздухе. Мама становится невидимкой.
В тот момент, когда призрак матери исчезает совсем, я словно срываюсь с цепи. Я набрасываюсь на дверь, захлопнувшуюся передо мной, и, будучи не в силах открыть её, дотянувшись до торчащего из скважины ключа, в ярости колочу по белому дереву кулаками.
«Как, как она могла, как она только посмела оставить меня здесь, где нет никого, совсем-совсем никого, так холодно, скучно и одиноко?!» – про себя думаю я, а вслух я кричу:
– Мама!.. Мама!!! Вернись!.. Мама!.. Вернись!!!
Мне не жалко разбить стучащие снаружи меня кулаки до крови – потому что внутри мне больно до слёз.
На шум из кухни опять выбегает бабушка. Она видит меня, неистовствующую возле входа в её жилище, и останавливается.
 
И сегодня, и во все грядущие дни ей до омерзения противно дотрагиваться до меня, ребёнка моей мамы, случившегося с ней из-за – страшно вообразить!!! – моего папы (бабушка питала исключительное отвращение ко всем мужчинам, а к моему отцу – в особенности).
 
Прямо сейчас, не будь в ней этого чувства, она бы меня от двери уже оттащила. Но ей противно за меня браться – и поэтому она не знает, как прекратить ситуацию.
Наконец, что-то сообразив про себя, бабушка хватает за край расстеленный перед входом ковёр, на котором стою и колочу в её двери я. Она резко дергает за него, и я неожиданно падаю на пол. Мои кулачки, только что дубасившие в дверь, непроизвольно сжимаются, и хватаются за пыльное-препыльное, обтрёпанное плетение ковра. Бабушка тем временем тащит свой край, а вместе с ковром – меня.
– Паршивка! Встань сейчас же! Иди отсюда!!! И чтоб не подходила больше к дверям, поняла?! – рявкает на меня бабушка.
Подтянувши меня поближе, она в первый, но далеко не в последний, раз шлёпает меня. Шлепки у неё получаются больно-пребольно – она отвешивает их с силой, вкладывая в каждый удар вовсе не воспитательное значение, но всю свою неукротимую ненависть. А уж ненависти в моей бабушке будь здоров – на десятерых бы, наверно, хватило.
Шлёпать и бить меня, как я понимаю впоследствии, ей почему-то никогда не бывает противно. Это единственные прикосновения, которыми она меня одаряет. Отныне и впредь любые не предусмотренные базовой программой ухода за ребёнком дошкольного возраста прикосновения от бабушки приходят ко мне исключительно в форме удара.
Наплакавшись в пустой и огромной комнате, из которой за это время успевают утечь куда-то все солнечные лучи (наверное, меняет своё положение солнце), я осознаю себя виноватой в том, что своим поведением заставила бабушку бить себя. Раз она меня бьёт, то очевидно, что я – плохая. Внутреннее чувство толкает меня к бабушке – мама уже научила меня просить прощение. Надо пойти, найти её где-нибудь и скорее его попросить, чтобы меня больше никогда-никогда за этот поступок (я же чуть не разбила бабушкину дверь!..) не мучила совесть.
Бабушку я нахожу на кухне. Она готовит. Её лицо от меня так высоко, что я не могу рассмотреть его выражения: доброе ли оно уже, или всё ещё зло – на меня, из-за меня злое? Я пока ещё не догадываюсь о том, что доброго выражения на лице у моей бабушки совсем никогда не бывает.
Став чуть поодаль, боясь приблизиться, чтобы не помешать, я полушёпотом говорю ей:
– Бабушка, прости меня, пожалуйста… Я больше не буду так.
Бабушке доставляет большое удовлетворение, когда перед ней унижаются (об этом я узнаю потом). Она поворачивает ко мне голову (брови её суровы, но на лице ухмылка) и говорит:
– То-то же.
Из этого туманного ответа я догадываюсь, что бабушка меня всё же простила. Вне себя от радости, я испытываю огромное желание обнять её. И делаю крупную ошибку – раскинув руки, бегу к ней.
На эту попытку бабушка реагирует в высшей степени странно. Она отскакивает со своего места, словно ошпаренная, и взрывается страшным криком:
– Не подходи!!! Не тронь меня!!! Пошла прочь!!!
Я испуганно бросаюсь в обратную сторону. Похоже, что я ошиблась, и бабушка всё ещё не простила меня.
С тягостным чувством я доживаю остаток дня. Мне ещё несколько раз удаётся увидеть хлопотливо бегущую по дому туда или сюда бабушку (на моё присутствие в доме она обращает не больше внимания, чем на большой зелёный диван в гостиной). Понимая, что теперь, когда мамы нет рядом, я целиком и полностью завишу от неё (от человека, которого я – о ужас!!! – обидела), я пытаюсь при каждом удобном случае вымолить у неё прощение ещё и ещё раз. Бабушка не прощает меня, словно не понимает, чего я хочу, и всякий раз отмахивается. Я в замешательстве начинаю думать, что совершила что-нибудь действительно непростительное.
В очередной раз, истомившись, я подскакиваю к ней, когда она несёт большую дымящуюся кастрюлю.
– Бабушка, ну прости, прости же меня!!!
В голосе моём – мольба и страдание. Балансируя кастрюлей, бабушка пинает меня ногой – как назойливую кошку.
– Пошла отсюда, кому говорят!
На мои попытки подойти слишком близко, взять за руку, если мне почему-нибудь страшно, или обнять мою бабушку она и в дальнейшем будет всегда реагировать так – битьём или криком. Если её руки не заняты – то чаще всего и тем, и этим одновременно.
Вскоре я начинаю бояться человеческих прикосновений, потому что усваиваю: они могут приносить только боль. Боль от удара – если прикасаются ко мне, и сильнейшую душевную боль – от ругани в мой адрес. Это странное чувство остаётся со мной на всю жизнь, значительно осложняя её.
Получив подобное воспитание у бабушки, дома на выходных я перестаю обнимать мою маму, всё же хоть как-то терпевшую мои объятия, но всегда при этом глядевшую куда-нибудь в сторону с равнодушно-измученным выражением на лице, образованным слишком сложным набором противоречивых и потаённых чувств, чтобы я смогла его распознать. Когда я перестаю обнимать маму, она не замечает этого и не пытается это исправить, позвав к себе и обняв меня со своей стороны. Круг равнодушия замыкается.
Притрагиваться к себе из взрослых моей семьи позволяет только мой дедушка. Переехав жить к моей бабушке, я познакомилась с ним поближе и узнала, что он – добрый.
 
2. От пяти до пятидесяти
 
Моя мама не могла выйти замуж до 30-ти. Ей не везло – не попадалось мужчин. Не то чтобы «подходящих» – не попадалось вообще. Ни разу не женатому до неё отцу в день свадьбы было 40.
– Мне некуда было идти, – этой единственной смутной фразой мама как-то ответила мне на вопрос о причинах её не выбора, но поступка: замужества. Прозвучало это так, будто выбора у неё не было. Не только на тот момент – никогда.
Неудивительно, что к такому возрасту иметь детей мама очень хотела. Она думала, так надо жить. А может, хотела этим хоть как-то заполнить зияющее в её душе одиночество. Материнство рисовалось ей, до сих пор наивной дурочке, в розовых тонах, как некий абсолют счастья, верх женской карьеры: замужняя – и с ребёнком! К нему она стремилась необратимо. Поэтому я была желанным малышом, родившимся спустя 10 месяцев после маминой с папой свадьбы.
 
Когда моей маме надо было рожать меня, ей пришлось провести в роддоме несколько дней. Она позвонила оттуда папе и сообщила ему, в какой день и час можно будет забрать домой уже нас двоих – меня и её.
В назначенный день и час мой папа за нами не приехал. Мама прождала на улице несколько часов, потому что выписанную пациентку внутрь более не пускали. Она сидела на парковой лавочке с пакетом вещей в одной руке и с маленьким живым свёртком – мной – в другой руке, и все эти несколько часов плакала.
Выручил папин родственник, мой родной дядя, приехавший посмотреть на племянницу, но перепутавший время и опоздавший к заявленному моменту выписки. Он был с машиной (что редкость по тем временам). Увидев плачущую маму со мной на руках, он мигом побросал её вещи в машину, помог сесть, довёз по нужному адресу.
В доме, где жили мама с папой, папы сейчас не было. За несколько дней отсутствия мамы там прибавилось банок от пива, грязи и немытой посуды. Папа никогда не убирал за собой сам, предоставляя эту заботу маме. Где был папа – никому из родных, которых стала обзванивать моя мама, не было известно.
Тогда мама стала набирать папиных коллег и друзей по всем известным ей номерам телефонов. Было раннее воскресное утро, и в трубку отвечали женскими голосами либо же матерной бранью.
К счастью, номера папиных коллег и друзей скоро кончились, и маме стало некуда больше звонить. Тогда она прошла в спальню и увидела, что их с папой пустая постель измята с обеих сторон. Убирать за собой или кем-то ещё кровать папе тоже не нравилось.
Мама сорвала с кровати слабо пахнущее чужими духами постельное белье и разрыдалась, осев на пол. Некормленая я одиноко кричала из другой комнаты среди всего этого бардака.
 
Стать матерью на деле оказалось стать никому не нужной. Не удовлетворяющей всем отцовским потребностям, главной из которых, со слов моей мамы, был всё же секс, а не борщ, который она ему ежедневно варила. Материнство предполагало стать до некоторой степени бесполезной. Превратиться в глазах отца в сломавшуюся надолго игрушку. Из человека сделаться мусором, который можно отбросить, словно использованную вещь, и уходить из дому в поисках новых вещей.
Стать матерью для неё означало стать обречённой на новое одиночество, бесконечное всепрощающее терпение и боль.
 
Может быть, поэтому мама больше не заводила от папы детей. И папа, надо отдать ему должное, во вторую, третью и четвёртую мамины беременности не препятствовал ей в этом.
Я не оправдываю её. Такого не оправдать. Я пытаюсь понять. Восстановить прошлое по остаткам воспоминаний и обрывкам случайных фраз. Может быть, краем сердца почувствовать то, что чувствовала она.
 
Папа отыскался, когда вернулся домой к вечеру. Он был грязно одет и нетрезв. Слава Богу, что он был один.
Увидев дома наводящую порядок на вверенной ей территории маму и внезапно появившуюся меня, папа сильно удивился и пробормотал:
– А откуда ты?.. Что ты здесь… Вот так «не ждали»…
Мама не нашлась, что ответить ему на это. Она домывала истоптанный папой и чьей-то чужой обувью пол.
 
И всё-таки она с ним не развелась. Не порвала отношений. Я бы на её месте за подобное просто убила.
 
Когда я стала старше, мама мне многое объяснила.
Если бы она не была беременна мной – отец бы ей не изменял.
Если бы она не была в роддоме из-за меня – он бы не привёл домой другую женщину, и не уложил бы её в мамину с папой постель, причинив этим маме сильную душевную боль.
Если бы я не кричала ночами – он бы не уходил из дому кутить с друзьями и разными женщинами, не ужирался пивом и изредка водкой ради отключки, не блевал по утрам на пол, который приходилось подтирать за ним маме.
Если бы (сначала в мамином животе, а потом на свете) не появилась я, папа не делал бы много чего плохого. В этом, по крайней мере, искренне убеждала меня моя мать, заламывая руки от негодования и ненависти.
Во всём, во всех маминых жизненных бедах была виновата я, я и только я. Если б не я – ничего плохого с ней как будто бы не было. Из её слов выходило, что я была самой большой катастрофой, случившейся в маминой жизни.
 
Может быть, вот почему я никогда не мечтала иметь детей, что в той или иной мере и степени свойственно большинству девочек в возрасте приблизительно от пяти до пятидесяти.
 
3. Флигель и радио
 
Когда бабушка совсем расходилась в своей привычке к нецеленаправленной ругани, дедушка прятался от неё во флигель, и брал туда с собою меня. В таких случаях дедушка называл флигель «бомбоубежищем». Шутка была точная, и я каждый раз заново смеялась над ней.
Флигель представлял собой старый жилой сарай из досок, обмазанных снаружи и изнутри глиной и штукатуркой. Внутри он был поделён на две комнаты: кухню и спальню, не считая небольшой прихожей в два шага по периметру.
В спальне стояли ящики с песком, в котором хранилась морковь, а ещё – картошка и лук, наваленные в мешках по углам. Одну из стен занимала кровать – широкая, с железной спинкой из прутьев, напоминавших мне решётку тюрьмы. Я часто сидела на этой кровати, выглядывая меж прутьями – играла «в заключённого» (ощущение полной морально-физической несвободы было мне знакомо не понаслышке).
На кухне был стол, небольшой холодильник, печка и кухонный шкаф, полный самой разнообразной посуды. Самая смешная вещь там была – половник, висевший на стене на отдельной резной вешалке, и такой большой, что ковш его можно было бы запросто одеть мне на голову.
Бабушка не любила появляться во флигеле, потому что внутри было холодно, сыро и пахло плесенью. Поэтому лучшего места для пряток от бабушки нам было не найти.
С дедушкой можно было смело «идти в разведку». Он всегда придумывал интересные темы для разговоров и всякие словесные игры вроде «названия городов на последнюю букву предыдущего», чтобы незаметно провести время. Из припрятанных в холодильнике продуктов и выкопанной из песка моркови дедушка тут же варил суп в случаях, когда сидеть приходилось достаточно долго, и мы с ним успевали проголодаться. Наверное, примерно так чувствовали и проводили время в землянках солдаты во время войн, думала я, и испытывала восторг и некоторую гордость при этой мысли.
Надо сказать, готовил дедушка удивительно хорошо – даже вкуснее бабушки. Я очень радовалась, когда приходилось прятаться не на вечер, а ещё до обеда, потому что знала: на весь остаток дня будет вкусно и весело.
Однажды дедушка решил починить старое советское ламповое радио, стоявшее на окне рядом с печкой. Он долго копался в нём, что-то откручивая и разбирая. Я с нетерпением следила за его действиями и рассматривала удивительные по форме детали из странных разноцветных металлов. А потом радио заработало! Оно заговорило шипящими голосами, и на его передней панели из прорванной марли затрепетал огонёк. Этот огонёк был такой уютный, что вокруг него можно было сидеть, как вокруг костра…
Дедушка притащил из спальни два стула, и мы с ним уселись рядом, поодаль от радио. Оно пело, а мы молчали и слушали. И это было до того хорошее молчание, что не стоило вообще ничего говорить.
Белый с чёрным пятном на голове кот Дарий, живущий «на свободном выгуле» на бабушкином огороде, незаметно прокрался во флигель с улицы и подошёл к нам. Историю о том, откуда кот появился у ненавидящей всё живое бабушки, я расскажу чуть позднее. К моему удивлению, этот нелюдимый зверь запрыгнул ко мне на руки и улёгся у меня на коленках, позволяя погладить. Наверное, ему понравилась атмосфера нашей с дедушкой тишины в густоте скрипящих радио-голосов, потому что Дарий не уходил долго-долго. Так мы и просидели втроём до темноты – наверное, с час. Пока, наконец, не настала пора ложиться спать, и за мной не пришла сменившая гнев на тревогу бабушка.
Этот вечер я запомнила на всю жизнь как теплейший из вечеров, почему-то при этом прошедший в сыром флигеле и в ночной прохладе уходящего на тот момент лета…
 
4. Порножурналы моей тётушки
 
У тётки не было личной жизни. По словам проговорившейся однажды мамы, никогда и вообще никакой. А уж мама знала, о чём говорит – она жила с бабушкой до 30-ти и имела возможность наблюдать тётку, которая была младше мамы на 5 лет, всё это время. Если бы у тётки хоть когда-нибудь существовал кавалер – мама наверняка б знала о нём.
На маминой свадьбе 25-летняя тётка разбила фужер. Причем, по словам мамы, не просто разбила, а швырнула о стену. И хотя тётка ненавидела мужчин так же сильно, как бабушка, замуж ей втайне хотелось.
Но замуж тётку не брали. По словам какой-то из дальних родственниц (однажды высказавшейся во время праздничного застолья, на которое родители взяли с собой и меня), на это у неё не было шанса. Зато у моей тётушки были порножурналы, целыми стопками высившиеся под её кроватью и в тумбочке. Так что из-за отсутствия шансов тётка, наверное, не слишком-то унывала.
Она обожала свои журналы просто до одури и берегла, как зеницу ока. Помню, как я однажды, примерно лет в восемь, стащила один экземпляр и пыталась разрезать его на картинки – тётка меня за это чуть со свету не сжила.
Покупать журналы в киоске, спрашивая их при всех, моя тётка стеснялась, и поэтому она не постеснялась организовать себе подписку, чтобы лакомые издания доставлялись прямо в почтовый ящик. Они приходили в бумажном непрозрачном конверте, скрывающем всю обложку от посторонних глаз. Конверт она уносила к себе в комнату, семеня быстрыми шагами и сопя, как недовольный барсук. Бабушка с гордостью заявляла в такие дни, что «Аллочке пришла почта!», восседая на кухонном табурете, как надутая курица на насесте. Бабушке, сколько я её помню, никто никогда не писал.
При этом бабушка Саша ни капельки не интересовалась содержимым письма. Наверное, она знала о нём – по собственным, вечно пошлым, догадкам, или из какой-нибудь странной договорённости.
«Мамочка!» – могла в один прекрасный день сказать ей тётка (она звала мою бабушку «Мамочкой», и обращалась к ней только на Вы). «Разрешите ли Вы мне выписать… вот этот журнал?». Кроме случаев жалоб и ругани, тётка осмеливалась говорить редко, а когда это всё же случалось, то слова она произносила едва слышно, а фразы строила несколько старомодно.
Не исключено даже, что бабушка сама ходила на почту и оформляла для тётки подписку. Воспитанная ею Аллюша почти ничего не умела в жизни. Мне помнится, что документы по оплате за воду и свет были, по заверениям бабушки, «для Аллочки слишком сложны». Зато с бухгалтерскими балансами (а тётка работала в бухгалтерии) моя родственница, по мнению бабушки, справлялась «умно и превосходно».
«Аллюша у нас бухгалтерский гений!», – говорила она про тётку, сменившую едва не десяток отделов и фирм по причинам, весьма и весьма далёким от добровольного ухода в свободное плаванье. При этих словах бабушка лукаво поблёскивала глазами, куксилась и разве что не краснела от стыда за своё враньё и одновременно от получаемого из-за лжи удовольствия. По-настоящему краснеть от стыда моя бабушка, конечно же, не умела. По отношению к её персоне стыд как будто не существовал.
Меня стыдили за каждую мелочь (вроде взятой без спросу конфеты) и окружали запретами. Тётке сходило с рук абсолютно всё – даже порножурналы. Бабушка очень гордилась доподлинно каждым фактом, который только бывал хоть как-нибудь связан с её младшей дочерью. Тётку при этом она с чувством звала «Аллюша, жалкенькая моя!..». Надо ли говорить, что тётка гордилась моей бабушкой ничуть не меньше, чем та ею – в качестве ответного жеста, или же по принципу неизбежности. Кроме родительской семьи, состоявшей из моих деда и бабушки, тётка не имела подруг, не заводила знакомых, и, в общем, не видела мира. С моей матерью она прекратила общаться после замужества мамы – как с лютой предательницей. А дедушку она ненавидела – потому, что он был мужчиной. Об отце моём и не приходится говорить – в случае встречи она не здоровалась с ним. Заставить тётку примириться с тем, что люди мужского пола свободно и безнаказанно разгуливают по земле, виделось до того невозможным, что вместо подобных попыток куда проще было бы её расстрелять.
 
Оформление подписки пришлось на ту пору, когда мне было примерно лет семь. Я перестала жить у бабушки по будням, переехала обратно к родителям на всю семидневку, пошла в школу и научилась бегло читать, но по-прежнему проводила в бабушкином доме все каникулы.
В «почтовые» вечера к залу, куда выходил единственный дверной проём комнаты тёти Аллы, зашторенный занавесочкой (в бабушкином доме двери между многими комнатами по неизвестной мне причине отсутствовали как класс), меня и близко не подпускали. Бабушка, кстати, в такие часы и сама в зал не заходила, оставаясь на кухне. Наверное, уважала тёткины интересы.
– Сиди здесь и не заходи в зал. Аллочка там читает! – вынесла новый запрет бабушка в первый из таких вечеров.
Это была неправда, потому что читала Аллочка всегда в своей комнате, вечно зашторенной и полутёмной, не вынося подобную «литературу» на свет Божий. Но к многообразному и изворотливому, всегда в свою или тёткину пользу, вранью бабушки мне было не привыкать, и в данном аспекте с ней я решила не спорить.
Тут мне неожиданно вспомнилось, что зимой папа (по настоянию мамы) читал мне вслух на протяжении нескольких вечеров, пока я особенно остро болела. И хотя делал он это из-под палки и потому безалаберно, мне очень нравилось его слушать. Поэтому я спросила:
– А почему она мне вслух не почитает?..
– Ну вот ещё! – фыркнула бабушка, не заявив этим ничего определённого.
– Можно тогда я пойду в зал и там поиграю? Тёти Аллы там нет… – возразила я, заглянув туда из гостиной.
– Нельзя! – отрезала бабушка, всегда уверенная в своих словах на 100%.
Если нельзя было играть в зале, вороша бабушкин кулёк с обрезками тканей или строя зоопарк для мягких игрушек из стульев с решётчатой спинкой, в качестве моего места пребывания оставались стол под настенной лампой в гостиной и огород. Но в этих местах для игр я провела сегодня по пол-дня, выкладывая из мозаики картинки и собирая букетики из растущих тут и там колосков дикой травы. И стол, и огород за сегодняшний день мне наскучили.
– Почему нельзя?.. – расстроилась я.
– А то ты будешь подсматривать!.. – угрожающе предположила бабушка, намекая на моё вероятное проникновение сквозь тёткины шторы.
– Я не буду… – почти честно обещала я, заинтригованная бабушкиной подсказкой о том, чем можно было бы увлекательно как никогда занять вечер. – Можно я всё-таки пойду туда поиграю?..
– Нет! Ты станешь подслушивать! – принялась развивать воображаемую ею картину бабушка, и на всякий случай отвесила мне профилактический подзатыльник.
О чем можно было там подсмотреть и подслушать – на самом деле я понятия не имела. Но раз бабушка говорит, что послушать и посмотреть есть на что – значит, что это верно. Моё любопытство, дремавшее бы без обстоятельных пояснений бабушки, разгоралось от них.
Сама бабушка также старалась не мешать тётке «читать журнал» и не заходила в зал до двадцати часов – время начала бразильского сериала по телевизору. К сериалу тётка выползала из своей комнаты, как ни в чём не бывало, и, увидев это, бабушка снимала запрет с помещения, допуская туда и меня.
Вбив в мою голову все необходимые колышки и расставив запреты, бабушка удалилась на кухню, а я осталась в гостиной, предшествующей залу по планировке – сходить с ума от любопытства. Зайти в зал и подсмотреть сквозь щёлку в шторах, едва-едва отодвинув их, было «нельзя». «Нельзя» в устах бабушки означало недоброе обещание: нагоняй будет нешуточным. Я настолько сильно боялась её нагоняев, что «нельзя» чаще всего срабатывало. Оно было невидимым и невесомым, это её «нельзя», но действовало как наручники, смирительная рубашка или строгий ошейник шипами внутрь, при малейшем нарушении дисциплины грозящий вонзиться в горло, вместе взятые.
Можно было не привязывать меня верёвкой и не сажать на цепь – запреты действовали прочнее всяких цепей.
 
Бабушкино «нельзя» не срабатывало в одном случае – когда я оставалась голодной во время обеда и без спросу брала конфеты, чтобы хоть как-то насытиться. В таком случае голод как проявление инстинкта самосохранения становился на ступень выше страха перед болью, обещанной взрослыми за нарушение порядков, которые были надуманы.
 
Но сейчас происходил вечер, и тётка с минуты на минуту может перестать читать свой журнал, выйти из комнаты и отправиться к бабушке на кухню – обсуждать последние новости. Если она переставала «учиться» – по вечерам тётке и прежде случалось уделять в своей комнате время бухгалтерским книжкам, разбросанным там по тумбочкам и шкафам в изобилии – то она шла говорить с бабушкой.
Такое «продолжение банкета», по моим наблюдениям, случалось и после оформления подписки – наверное, выпуск журнала иногда случался неинтересным.
Итак, разузнать что-нибудь надо было незамедлительно. Оставалось надеяться на подслушивание. Мне казалось, что тётка всё же должна читать вслух, и основное мероприятие состоит в этом.
Я наматывала километры шагов в дверном проёме, символизировавшем «государственную границу» между гостиной и залом, каждый раз оглушительно шаркая тапочками по плохо вбитой шапке гвоздя прямо посередине той линии, которую должна была загораживать никогда не существовавшая дверь. Оглушительным этот слабый шелестящий звук казался мне потому, что я вся обращалась в слух и старалась через расстояние огромного зала услышать тёткин наверняка очень тихо читающий голос.
Голоса не было слышно.
Наверное, это потому, что тётка не знает, что я её слушаю. Знала бы, так читала бы мне погромче, мысленно рассуждала я со всей безнадёжностью философа, старающегося попасть пальцем в небо.
Отчаявшись услышать отголоски запретного чтения, я додумалась до «хода конём». На крыльях этой радостной мысли я опрометью пронеслась в гостевую спальню, граничившую (как я догадывалась из своих базовых познаний в геометрии) с тёткиной комнатой, чтобы по малейшим звукам попытаться понять: а что же тогда, если не чтение, происходит в комнате тётки.
Жестом разведчика, которому научил меня служивший в разведке дедушка, я прислонила ухо к стене, и затаила дыхание…
Из-за стены была слышна тишина.
Постояв так с минуту в неудобной позе и чуть было совсем не свернув себе шею, я так ничего и не услышала, и разозлилась уже не на шутку. Нет, ну что вот это такое – ваше «нельзя»? По какому праву вы запрещаете мне знание???
Раз не удаётся подслушать, то остаётся одно – подсмотреть. Решиться было непросто. После раздумий и сомнений я, почти не дыша, я вернулась из спальни к «государственной границе», и… перешагнула её.
Я кралась по залу, в котором никого не было, как воришка, хотя за мной никто не следил. Почувствуй я хоть малейшие признаки слежки – я бы не решилась вообще на такое.
Просто пройти в зал и усесться на диване, ожидая неизвестно чего, было бы мелко (хотя за одно это бабушка меня бы уже убила). Моей целью была тёткина штора. Если идти навстречу опасности – так уж идти до конца.
Прошла половина вечности, наполненной будоражащим страхом, остывающим раздражением из-за запретов и предвкушением какого-нибудь восторга, пока я наконец не докралась до цели. Медленными движениями, будто передо мной – неприрученное животное, которое можно спугнуть, я протянула руку вперёд и слегка отодвинула одну из двух занавесок. Мой взгляд нырнул в неизвестность.
Тётка лежала под одеялом, странно вздыбившимся огромной угловатой горой примерно посередине. Из-за горы мне были видны коротко стриженые бурые волосы, но не лицо тётки.
«Если ты не видишь кого-то, то и тебя, скорее всего, тоже не видно», – поучал меня дед-разведчик. Поэтому от открывшейся мне картины я выдохнула с облегчением, решив, что тётка меня не заметит, и приготовилась рассматривать тёткину комнату, не меняя стратегической позиции ни на миллиметр.
В первую секунду я не успела ничего толком понять из обозреваемого, кроме того, что допустила ошибку: оказалось, что тётка, вопреки дедушкиной разведческой мудрости, меня заметила.
Одеяло вскинулось и подскочило в воздух, как будто под ним прогремел взрыв. Тётушка вырвалась из-под него в старом халате, состоявшем скорее из дыр, чем из поношенной ткани (подобные вещи она использовала в роли домашних почти всегда). На манер торнадо она зацепила со стула первую попавшуюся тряпку ради вооружения, и метнулась за мной.
Оторопев от этой мгновенной перемены, я замешкалась, и тётка нагнала меня с двух шагов.
– Ах ты, мелкая тварь!!! – взвизгнула тётка, и замахнулась тряпкой.
Белый лоскут взмыл в воздух и на мгновение замер в нём, развернувшись как флаг. На этот раз одного мгновения мне было достаточно, чтобы осмыслить невероятное. Моя тётушка замахивалась на меня… собственными трусами!
От подобного зрелища я невольно нарушила другой из запретов, захохотав во весь голос.
Тётка в панике замерла, поначалу не сообразив, что именно происходит, но смутно догадавшись, что происходит что-то не то. Перед побоями преследуемому полагалось вжиматься в окружающие поверхности и дико бояться. Смеяться перед побоями не полагалось.
Затем она догадалась о чём-то, и её брови злобно сдвинулись. Она опустила замахнувшуюся руку, перевела взгляд с меня на белую тряпку и несколько раз перебрала её по периметру, вертя так и эдак, словно желала убедиться в том, чем же именно она тут передо мной размахивала. Убедившись, тётка покраснела и одновременно посерела от ужаса, отчего её лицо приобрело неестественный, слегка фиолетовый оттенок. Она опрометью ринулась обратно в свою комнату – одеваться. Ещё через минуту тётка на всех парах уже мчалась на кухню к бабушке – жаловаться.
Бабушка во главе делегации из двух человек вернулась по мою душу из кухни, неся наперевес очень хлёсткую и очень мокрую тряпку, используемую для мытья посуды. Тётушка семенила в конце процессии и от обиды ревела белугой.
Само наказание, как и всё слишком жестокое, что случается с нами, и как любое другое из наказаний моей бабушки, память не сохранила.
 
5. Мёртвые люди
 
В одиннадцать лет я впервые увидела мертвеца. Он был зелёного цвета, с дряхлым и очень спокойным лицом, в красивом костюме и галстуке. Это был умерший от старости отец одного из наших богатых соседей. Его несли на руках в открытом гробу. Он таинственно плыл параллельно земле, возвышаясь над головами, слишком большой из-за окружавших его белых цветов. А лежал он, не двигаясь. Только слегка подрагивая из-за покачивания несомого на руках гроба.
– Не смотри, уйди оттуда, тебе будут сниться кошмары, – такими словами мама попыталась отогнать меня от окна.
– А он не страшный!.. – почти весело возразила я, и осталась. Я никогда не видела похорон, и мне было всё интересно.
Процессия из толпы мужчин в таких же чёрных костюмах, как и у зелёного старика, двигалась медленно и была очень длинной. Она заполонила нашу узкую улочку от и до – уже успели скрыться за левой рамой окна первые из шествовавших, а из-за правой рамы окна всё ещё не был виден «хвост». Яркие солнечные лучи озаряли торжественное действо. Казалось, что все эти люди несут мёртвого прямиком в рай.
Мне было любопытно, долго ли будут они идти. Я очень хотела проследить за ними, потому что мечтала узнать, далеко ли от нашего дома до рая. Может быть, это не так далеко, и я смогу туда дойти, если всё же сбегу – хоть когда-нибудь…
Лелея эту мечту, я зазевалась, и очнулась только тогда, когда показался хвост процессии. Пышно разукрашенный гроб к тому времени уже скрылся. Я попыталась снова поймать его взглядом и прижалась справа к самой притолоке окна, чтобы видней было в противоположную сторону. Виднее особо не стало. Тогда я обернулась к матери. Мама сидела на диване и штопала.
– Мам, можно я выйду и посмотрю?
– Не смей показываться даже из окон!!! Оставайся здесь!!! – разозлилась от страха мама.
Я огорчилась (она опять не давала мне смотреть интересное!..) и отпрянула чуть подальше от гардины, чтобы сделать маме приятное и показать, что я слушаюсь её странных и непонятных приказов. Ну что могло быть плохого в том, если бы кто-нибудь из этих людей вдруг отвлёкся от своего горя, и заметил меня, обычную любопытную девочку, пялящуюся в окно? Но никто из них не отвлекался, и не замечал…
– А куда они идут? – решила спросить я.
– В свою церковь, – помявшись, ответила мама.
У нас в районе было несколько разных церквей. Одну из них мама почему-то звала «нашей».
– Я хочу с ними.
– Тебе там нечего делать.
– Мама, я хочу посмотреть. Пойдём тоже со мной.
– Ну вот ещё. Никуда я с тобой не пойду.
Это звучало обидно, кроме того, меня всегда раздражали запреты.
– Тогда я пойду! Отпусти меня! – я ринулась ко входной двери. Мама загородила мне дорогу.
– Не смей выходить из дому, слышишь, что я сказала!!! – мама перешла на истошный неистовый крик. Чем больше она пугалась, тем злее всегда становилась. А пугалась она всякий раз, когда не понимала моих действий. Но мама ни разу даже не спрашивала меня об их причине, а потому – никогда их не понимала.
– Не хочу с тобой больше сидеть! Ты плохая! – крикнула я, и ушла дуться в соседнюю комнату. Перед тем, как скрыться в дверном проёме, я успела бросить полный отчаяния взгляд на последние чёрные костюмы, направляющиеся не в ту церковь, и навсегда унёсшие от меня с собой своё тайное знание о том, где начинается рай…
 
Перед сном, лёжа с закрытыми глазами, я снова и снова вспоминала, как сегодня несли по улице заваленного цветами невозмутимого старика. Он очень понравился мне – прежде всего тем, что был неопасен. Сейчас попробую объяснить вам это своё чувство. В отличие от ходящих и говорящих – то есть «живых», он точно не мог встать, подойти к тебе со спины, нависнуть сверху неотвратимой горой и наорать колких гадостей в самое ухо. Он не мог двинуть тебе затрещину или же дать ремня. Он не мог приказывать и запрещать, и даже не смог бы испуганно одёргивать тебя от окон, и без того занавешенных плотной гардиной, запрещая смотреть на что-нибудь.
 
С раннего детства из-за злорадства родственников я привыкла бояться людей. Во взрослой уже жизни я заметила за собой странную особенность: на улицах города я всегда чувствую себя неудобно и скованно, кроме редкого случая, когда вокруг меня в радиусе моего зрения никого нет. Или (дома): если комната, в которой я нахожусь, заперта мною ото всех изнутри. Только когда я остаюсь в одиночестве, я начинаю чувствовать себя по-настоящему в безопасности. Если рядом со мной находится хотя бы один живой человек – мне, как странно бы это ни прозвучало, неуютно. Всякий раз в разной степени, но обязательно неуютно. Кем бы находящийся рядом со мной человек для меня ни был.
 
В этот день перед сном я лежала и размышляла о том, чем же на самом деле различаются жизнь и смерть. Умением двигаться и орать на других? Вряд ли.
Я была жива не потому, что могла ходить, всегда направляясь куда поведут, и разговаривать, всегда умалчивая о важном.
Я была жива потому, что могла мечтать. Потому, что любила своего дедушку, которого могла обнимать (кроме нас двоих, в нашей семье так не делал никто). Любила мои растения на подоконнике, рыбок и хомячков, за которыми могла поухаживать. Потому, что могла читать книги и думать о чём-то по-настоящему интересном, а не только, как мои родители, о бытовых и рабочих хлопотах (что давалось им через отвращение и усилие).
Кроме того, родители не могли оживлять своё выражение лица, вечно сурового и смурного – только разве что не зелёного!..
Сравнивая старика в гробу с моими несчастными родственниками, я неожиданно пришла к выводу, что мои бабушка, мама и тётя (да и папа, пожалуй, тоже) мертвы так же, как он.
Но если явление Смерти – это то, что отличает мертвецов от живых, то почему, как, какими силами, каким образом они, не имея в себе ни малейшей тени живого, до сих пор живы?! Это было невероятно. Необъяснимо. Недопустимо. Мёртвые не должны ходить, делать и говорить. Так они принесут куда больше вреда, чем пользы. Которая если и будет, то будет едва ли значительной.
 
Проведённая аналогия показалась мне очень верной. Может быть, даже слишком. Несколько дней после этого случая я не могла сдержать дрожь при приближении кого-либо из родителей. Они казались мне настоящими зомби из голливудских фильмов – унылыми, злобными, не отдающими себе отчёта в своих бессознательных действиях, и потому – опасных, бессильных собой управлять…
Мама заметила мою оторопь и неделю поила меня перед сном валерьянкой, ежевечерне отругивая за увиденное в тот день в окне – как будто бы я была виновата в том, что его там несли. В какой-то степени мама была права – я росла слишком думающей и чересчур впечатлительной.
 
6. Как меня «поступали»
 
– Она закончила школу, и не хочет поступать на экономиста! Поговорите с ней! – с этими словами мать отвела меня к дяде-психологу с угрожающей фамилией Злыдин.
 
Мою маму на протяжении всей сознательной жизни терзали различные страхи. Когда родилась я, эти страхи расползлись и расширились, распространившись с маминого существования вдобавок и на моё.
К достижению мной шестнадцатилетнего возраста в основной повод для паники превратился подступающий выпускной и следующее за ним поступление.
Так как мама всю жизнь проработала экономистом, то в её глазах во всём окружающем мире стоящая профессия существовала только одна – думаю, не стоит и говорить, какая.
Но молодое поколение в моём лице проявляло недюжинное, а потому возмутительное, упрямство, не желая идти по проторённой дорожке и тратить свою жизнь на скучные цифры. Юная дочь рисовала, писала стихи, грезила творческой деятельностью любого вида и грозилась подорвать династию на корню, поступив, к примеру, в архитектурный или, хуже того – сделавшись журналистом.
Не в силах найти решение и в одиночку вынести тягостный груз ответственности за слишком талантливое, но недостаточно разумное чадо, мама пожаловалась коллегам. Те поскребли в затылках, и посоветовали психолога.
 
В те годы психологи были относительно новым явлением российской действительности, и только-только входили в моду. Из-за ограниченности собственного мышления мама не доверяла всевозможным нововведениям, будь то печение «Юбилейное» с новым малиновым вкусом, электрические скороварки или, к примеру, психологи. Поэтому она не очень горела желанием меня к кому-то из них вести. Но другого выхода из ситуации она не увидела. Дать мне шанс попробовать свои силы при поступлении на какую-нибудь творческую специальность вообще как вариант не рассматривалось. То, что я не пройду по баллам и останусь за бортом уже в первый год своей после-школьной жизни, маме в ночных кошмарах.
Но никакие мамины уговоры насчёт «поступить на экономиста» не помогали. Я была непреклонна и бесстрашна даже перед лицом перспективы «провалить экзамены ко всем чертям».
Ситуация складывалась поистине патовая. Я так сильно я не хотела идти туда, куда пихала меня она, а она так сильно не хотела пустить меня туда, куда хочу я, что я рисковала попросту не подать своих документов ни на один факультет ни одного ВУЗа, и в итоге не поступить вообще. А это, в понимании маминой стороны, было ни под каким предлогом недопустимо.
Именно назревающее отчаяние и подтолкнуло её всё-таки сделать этот непростой шаг.
 
– Мы с тобой пойдём к психологу! – однажды вечером, заметно волнуясь, сказала она.
– Психолог – это же врач?.. – осторожно решила уточнить я.
– Ну, да, это вроде как бы… как врач.
– А что он будет мне делать?.. – врачей я не любила, с детства помня, что они не делают ничего особо хорошего.
– Он делать? – переспросила мать в замешательстве от моей неудачной формулировки, – Он ничего не сделает тебе. Он просто поговорит…
– Ну, тогда ладно… – нехотя согласилась я.
Мама внезапно подошло ко мне близко-близко, и встревоженно посмотрела мне прямо в глаза.
– Ну, если не хочешь, то мы с тобой не пойдём к нему!.. – проговорила она запальчиво.
– То есть если я так скажу, то мы правда к нему не пойдём?.. – не поверила я.
– Ну, не пойдём… – уже не так уверенно отозвалась мама.
Тут я встревожилась тоже, не понимая маминых намерений до конца, и принялась без конца переспрашивать обо всём. Беседа ещё немного потопталась на месте. Мы с мамой «совместно решали», пойдём ли мы туда или же нет. Чем больше мы о том говорили, тем меньше мне хотелось показываться на глаза психологу.
– Его фамилия Злыдин, – к концу разговора честно призналась мама.
– Мне не нравится эта фамилия. Давай не пойдём! – я обрадовалась, что наконец-таки железный аргумент «против» найден.
Однако же вопреки моим ожиданиям это сработало обратным образом.
– Да, мне тоже поначалу не понравилась эта фамилия. Но фамилия – это не человек, – рассуждения подобного уровня сложности для моей мамы были уже философией. Большего от неё не следовало ожидать.
Я попалась в ловушку: с таким обоснованным аргументом было трудно не согласиться. Поэтому в назначенный день я, повздыхав, оделась и покорно согласилась идти с мамой «к психологу», тихо ненавидя себя за то, что иду туда. Ведь Злыдин – это не человек, а всего лишь фамилия. И вот что тут скажешь.
 
Мы вошли в многоэтажное здание какой-то незнакомой мне новой больницы и прошли по аккуратно отремонтированному светлому коридору с ярко-синими лавочками. Коридор был украшен картинами с фотографиями моря и леса и большими растениями в напольных горшках. Я едва поспевала за мчавшейся от волнения мамой, и на бегу с интересом рассматривала обстановку. Предметы интерьера внушали скорее приятные чувства, и потому я совсем успокоилась.
У дверей кабинета нас встретил мужчина в белом халате, черноволосый и явно нерусских кровей. Его лицо имело до того неописуемые черты, что с мысленной попыткой определить его национальность я так и не справилась. Наверное, он был смешанных нерусских кровей, подумала я.
– Добрый день. Чем могу?.. – начал, но не успел закончить он.
– Вы Злыдин?.. – выпалила мама, накрученная, как часовая пружина.
– Да, я. А в чём проблем-мка? – протянул он как-то слишком уж иронично.
– Помогите, она не хочет поступать на экономический! – с жадностью пожирая его глазами, выплеснула своё горе моя безутешная мать.
С высоты своего роста (а Злыдин был очень высокий) специалист скептически посмотрел на маленькую, тощую, кажущуюся десятилетней шестнадцатилетнюю меня.
– Хорошо! – с лёгкой улыбкой и хладнокровием хирурга одобрил он.
– Да что ж хорошего-то?! – мама вспомнила своё недоверие к «психологам», и фыркнула, – Это, наоборот, плохо ведь! – добавила она, и развернулась вполоборота, пытаясь уйти.
Слыханное ли дело!.. Новомодный доктор не только не пришёл в ужас, совсем не проникнувшись кромешным кошмаром её слов, но ещё и позволяет себе одобрять моё подростковое «Не хочу!».
– Оставляйте её мне, – он тут же поменялся и принял серьёзный, слегка озабоченный вид, – А сами ждите под дверью. Я поговорю с ней, чуть-чуть… Это много времени не займёт.
Меня, не успевшую произнести ни единого слова в своё оправдание, торжественно переручили доктору Злыдину.
 
Через пятнадцать минут меня вывели из кабинета и сдали с рук на руки исстрадавшейся от волнения маме.
– Держите свою девочку, – опять иронично произнёс он, – Всё готово. Теперь она ХОЧЕТ поступать на экономический.
Не веря в такое великое чудо, мама обратилась ко мне, и голос её задрожал от переполнившей мамину душу радости:
– Что, ты и правда теперь будешь поступать?!
– Да.
– И учиться?..
– Да.
– На экономическом?.. Будешь?..
– Да.
Маму не смутили ни моё убитое выражение лица, ни подчёркнутая краткость моих ответов. Она отсчитала нужное количество крупных купюр и с сияющими глазами подала взирающему на всё свысока и как будто издалека Злыдину:
– Спасибо вам. Не знали, что делать. Спасибо. Большое спасибо.
– Не стоит благодарности, – процедил доктор, медленно убирая свёрнутые им вдвое деньги в нагрудный карман халата, пока мама продолжала рассыпаться во всяческих объяснениях и похвалах.
– Приходите, – бросил он, чтобы оборвать разговор, и исчез за своей новенькой дверью.
 
Дядя этот оказался сметливый малый. Он с самого начала прекрасно отдавал себе отчёт в том, из чьего кармана получит деньги – маминого или же моего. Подобные люди действуют исключительно в интересах того из клиентов, который платёжеспособен. Поэтому неудивительно, что «поговорили» со мной не самым подобающим образом.
– Присаживайся, – почти брезгливо бросил мне он, когда мы вошли в кабинет, и для пущей надёжности (от моей мамы, наверное!) запер изнутри дверь. Раскинувшись в кресле напротив скромного гостевого стула и даже не спросив моего имени, Злыднев повёл допрос.
– Так. Значит, ты не хочешь поступать на экономический?
– Не хочу, – подтвердила я.
– А на какой хочешь?
– На журналистику.
Покрутив ручку между длинных и гибких пальцев, Злыднев кивнул самому себе:
– Ага.
После этого он сделал какую-то короткую запись и надолго ушёл в себя. Я не без некоторого интереса ждала, когда он продолжит задавать мне вопросы, ожидая возможности своими ответами объяснить ему моё несчастливое положение.
Однако вопросов, к разочарованию моему, более не последовало. Посидев ещё несколько минут с отсутствующим видом, доктор нарушил установившееся молчание и, не глядя на меня, произнёс:
– Смотри. Альтернатив у тебя две.
– Экономика и журналистика? – запальчиво воскликнула я, – Тогда я выбираю журналистику!
– Нет, – спокойно возразил Злыдин, – Эконо-о-омика… и-и-или… – опять протянул он.
– Или… Что – или?! – нетерпеливо спросила я, видя, что дяденька медлит с ответом.
– Или панель, – развёл руками психолог.
Уж лучше бы, кажется, мне оплеуху отвесили. И то было бы не так больно. Неужели же, кроме как для вот этого, по его мнению, я ни на что не годна?.. Впрочем, мама и бабушка говорили про меня то же самое… Я как-то послушала их разговор. Мама сказала в нём:
– Пускай она поступит на экономиста.
– И пускай её поступает! – гневно поддакнула бабушка. Тема была ей крайне неинтересна.
– А то иначе она вырастет и станет никем… – продолжала рассуждать мама.
– На панель пойдет твоя дочечка! – самодовольно фыркнула бабушка Саша.
На этом месте я прекратила подслушивать. Почему-то мне показалось, что ТУДА меня мама не пустит. Скорее уж запихает в экономический, будь бы он проклят, ВУЗ.
И вот теперь эти же две, чуть ли не равно ужасные, альтернативы, в словах дипломированного психолога снова восстали передо мной, как павшие мертвецы, угрожая расправой.
Злыдин чуть откинулся в кресле назад и любовался произведённым эффектом, давая мне время на осмысление сказанных им слов. Наконец я не очень уверенно попыталась возразить:
– Это необязательно…
– Обязательно, – утешил всезнающий врач.
– Почему?
– А ку-да ещё? Диплома у тебя не будет! – холодным, чуть издевательским тоном подчеркнул он.
– На журналистику, – робко предположила я.
Злыдин покачал головой:
– Не возьмут.
– Почему не возьмут? – я была окончательно сбита с толку его слишком непоколебимой логикой, в которой отсутствовала логика как таковая.
– По формату не подойдёшь, – тут Злыдин впервые за весь сеанс смерил меня взглядом. Презрительно.
– Так я тогда и ТУДА не подойду… Ну, ТУДА, куда вы говорите, – смущаясь, сбивчиво предположила я.
– Туда все подходят, – заверил он.
Я смутилась и почти подавилась словами, которые всё же решилась сказать:
– Почему вы так думаете.
Доктор блеснул на меня угольными глазами:
– Знаю.
Уточнять, откуда он знает это, не было смысла. Я сидела подавленная, пытаясь в уме отыскать выход из только что построенного психологом передо мной словесного лабиринта.
«На журналистику я не подойду. А вот на панель – подойду. А на экономиста? Он не сказал мне, что не подойду, значит, я подойду. Тогда у меня будет экономический, вовсе ненужный, диплом…»
Врач с проклюнувшимся интересом молча наблюдал за движением мыслей у меня на лице. Тем временем я всё больше запутывалась:
«С экономическим дипломом не возьмут в журналистику. А без экономического диплома всё равно не возьмут в журналистику. Как же мне тогда попасть в журналистику? Нужен журналистский диплом. Но он же сказал, что туда я не подойду… Значит, мне не дадут такого диплома, и я не попаду туда… Как же быть? Неужели никакого варианта не существует?..»
Но увы! Ни один из оставшихся мне открытых путей больше не вёл к журналистике. Я продолжала рассуждать, блуждая между тремя поставленными передо мной понятиями, словно заблудившись в трёх соснах:
«Вот не будет у меня журналистского диплома. И не будет экономического диплома. Зато на панель берут без диплома. Больше никуда не берут без диплома. Без диплома больше никуда не берут… Совсем никуда не берут без ди-пло-ма…»
Идя в тупик, приходишь в уныние. С каждым новым ходом, прокручиваемым в моей голове, я всё мрачнее молчала. И вот теперь я попала в настоящую западню, подгоняемая этой пугающей мыслью: без диплома у меня только один выход. Один. Ужасный. Нет, только не это.
– Ну так что, – обратился Злыдин ко мне наконец, очевидно увидев, что клиентка «дошла до кондиции», – Будешь поступать на экономический?
Сдавленным шёпотом я ответила всего одно слово:
– Буду.
 
На этом разговор был окончен. Меня вывели к матери.
Несколько недель спустя мои документы были поданы матерью в одно-единственное место – в экономический ВУЗ.
 
7. Сковородка и тапки
 
***
Бабушка Саша умерла от проблем с сердцем, когда мне было 17 лет. После её смерти тётка и дед остались в доме вдвоём. Надо ли говорить, что при тёткином уровне ненависти к мужскому полу они не мирили.
Дедушка и тётка дрались. Она хлестала дедушку тряпкой, норовя попасть по лицу. Он отбивался от тётки тапками – а тапки у моего дедушки были большие, сорок четвёртого размера!
Когда происходила ссора, обычно тихая тётка кричала: «Будь ты проклят!!! Старый козёл!!!». Дед отвечал: «Пропади ты пропадом!!!». Всё это я знаю оттуда, что однажды подобная ссора случилась при мне. В тот выходной день мы приехали «навестить» дедушку. И хотя они жили в одном и том же доме, тётку мы не «навещали». Всё наше семейство она на дух не переносила. Как только в дверном проёме показывались мы – я, мама или отец, она с треском захлопывала кухонную дверь, если бывала на кухне, и до нашего исчезновения не выходила оттуда. Если мы заставали её в зале или в прихожей – тётка мчалась со всех ног, спеша скрыться от нас в свою комнату, за колыхающуюся бахрому штор, и оттуда сердито сопела и намеренно громко кашляла, аки туберкулёзный больной.
В день той самой ссоры случилось, в общем-то, не беспрецедентное происшествие. Деду в очередной раз показалось, что тётка украла у него варёную курицу, чьи замороженные тушки на всю неделю для дедушки передавала мама. Тётке же по временам чудилось, что дедушка берёт из кастрюли её борщ. Так что по количеству начатых драк за еду инициатива распределялась приблизительно поровну.
По завершении ссоры мой дедушка вёл разговор с мамой, и там посетовал: «Надо было ещё тогда убить. Сразу же. Ещё тогда… Не было бы. Тогда б – ничего б этого не было бы…».
После этой фразы я терялась в догадках, и вечером спросила у мамы: когда это – тогда? Когда надо было убить тётку? Мама, как обычно, скривила лицо до совершенно непонятного выражения, и, путаясь в показаниях, объяснила. Когда-то тётка ударилась об угол стола головой. Ей было четыре года. У неё сильно шла кровь, и дедушка, как хороший отец, немедленно оттранспортировал тётку к врачу (тогда у моего дедушки была на ходу машина). Наверное, он как раз и имел ввиду именно этот случай.
Я внимательно выслушала мамин рассказ про тёткин удар головой. Это многое объясняло. Но никого не оправдывало.
Хотелось моему дедушке того или нет, но неубитая вовремя тётка продолжала жить. Дедушкиных тапочек теперь было против неё недостаточно – поди ж ты, не таракан.
Однажды моя тётка вооружилась сковородой. Сковорода у неё была тяжёлая – наверно, чугунная. После ссоры у дедушки остались ссадины и синяки. Мама повезла его к доктору на медицинское освидетельствование, против которого дедушка возражал, говоря: «Я ей всыплю!..». Под «ей» подразумевалась, конечно же, тётка. Она и сама давным-давно ходила в синяках после дедовых тапок, но в травмпункты не обращалась.
А вот дедушке досталось весомо – в травмпункте посоветовали обратиться в суд. Мама попробовала последовать поданному совету, но суд оправдал тётку за недостаточностью улик.
Дедушкины синяки от чугунной сковороды проходили медленно, но проходили, а новых – не появлялось. Тётка перепугалась суда, поэтому за посуду уже не бралась. Она ограничила себя тем, что выносила на улицу и сжигала его подушки и старые тряпки, надеясь тем самым сглазить. Дедушка при столкновении старался плюнуть ей вслед.
Долгая и мучительная борьба за жизнь на ограниченной территории продолжалась шесть лет. Шесть долгих, мучительных лет мама не могла собраться с силами, чтобы перевезти стареющего с каждым днём дедушку в дом к себе, и продолжала ездить к нему раз в неделю, «проведывая». Она забирала его вещи в стирку и привозила отглаженные – баул за баулом, мешок за мешком, сумка за сумкой сменяли друг друга, как и в былые времена моего дошкольного детства… Только теперь паковали не детские, а стариковские вещи.
Второй пакет, также еженедельно собираемый моей мамой, доверху заполнялся продуктами – и каждый раз раскритиковывался моим дедушкой, которому не нравилось всё: гречневая крупа, отсутствие гречневой крупы, батон вместо хлеба, хлеб вместо батона, неподходящая новая кастрюлька для каши или отсутствие незаказанной манки…
Все эти шесть лет мама «несла свой крест» – привычную ей вахту по дистанционному уходу за дедушкой. Комната для него в нашей квартире простаивала, пуста и готова. Занимать её не покушалась даже я, хотя я сто лет уже мечтала о своей собственной комнате… Сколько себя помню, я всегда наоборот уговаривала забрать моего любимого дедушку поскорее из этого ада. А то тётка его убьёт, с ужасом думалось мне. Но мама всё медлила, и так и не забирала старика… Он не доставил бы нам хлопот – без тётки, как без главной на то причины, он никогда не становился таким сердитым. Но он и сам не хотел к нам переезжать, и упирался как мог.
Так могло длиться и длиться, пока среди ночи нам не позвонила встревоженная тётка, чего она не делала никогда.
Оказалось, что дедушка умер.
 
***
«От остановки сердца» – вот как сказали врачи.
Дедушку тётка кинулась искать, когда он вечером не вернулся из сада. Там она его и нашла. Страшно перепугалась. И сразу же позвонила нам.
Я думала, с её отношением к нам с дедушкой тётка откажется ехать на похороны. Но моя мама пригласила её, и она почему-то поехала.
Из приехавших попрощаться дальних родственников дедушку любили и потому плакали все. Мама рыдала почти не переставая все эти три дня. К концу этого срока я и сама чуть было не падала в обморок, обессилев от острейшей, не проходящей ни на секунду душевной боли и слёз, но чем могла поддерживала маму, понимая, что ей из-за её душевной слабости сейчас куда тяжелее, чем мне.
На похоронах выглядел расстроенным даже мой папа. Приглашённая тётка ходила букой, не выражала никаких признаков особого горя, преимущественно молчала и сторонилась всех.
После того, как дедушку опустили в могилу, меня оставили с ней – ждать чего-то в машине. Я уже не так сильно опасалась её, как в раннем детстве, знала, что если она попробует мне что-нибудь сделать со злости - то я дам отпор, и потому сидела спокойно.
Я поглядывала в разные она и старалась высмотреть родню среди толпы вокруг других похоронных процессий. Устав от этого бессмысленного занятия (машина была припаркована далеко от места действия), я наконец бросила беглый взгляд на тётку и внезапно увидела, что она плачет. Такого я от неё, признаться, не ожидала. Я-то думала, она ненавидела дедушку. Я-то боялась, она будет плясать и прыгать от радости – с её неустойчивым темпераментом с неё сталось бы!.. А тут – слёзы… Причём, кажется, даже искренние!
Тётка плакала тихо, как никогда – не пытаясь рыдать в голос и истерить, как это с ней случалось при бабушке. Я за весь этот день наплакалась уже так, что утирать со щёк стало нечего. Поэтому я опять повернула голову и решилась заглянуть тётке в глаза.
Оказалось, что радужка её серо-голубых глаз посветлела до блёкло-небесной. Ещё в детстве своём я узнала: когда тётка была в гневе, её глаза обыкновенно совсем серели. Значит, она не злилась. Значит, её всё-таки "пробрало", и переживания были искренними. Увидев и поняв это, едва ли не впервые за долгие годы я прониклась сочувствием к тётке.
«Ты как?» – тихо, шёпотом, спросила у неё я.
«Тяжело», – помолчав, таким же сдавленным шёпотом ответила мне тётка.
В этот поразивший меня момент мне стало ясно одно: как бы гадок и плох ни был любой человек, сколько бы ненависти он ни лил на окружающих – в глубине души он всё равно остаётся живым, чувствующим и настоящим. Просто у многих людей, как вот например у моей тётки, человечность закопана так глубоко, что её, если даже взяться – и за десятилетие, наверное, не откопаешь… И лишь только случай, подобный этому – какой-нибудь запредельный по накалу эмоций случай – способен бывает высветить истинную, глубинную суть каждого – уверяю вас, абсолютно каждого! – человека. Только у некоторых людей над этой сутью нарастают такие тонны всяческой грязи, что и не разглядишь её из-под них…
 
8. Друзья моего детства
 
Дедушка любил и сажал деревья. Бабушка приказывала их спиливать.
На моих глазах исчезали одна за другой старая яблоня, черешня и вишня, абрикос и даже две алычи.
 
На месте росшей около кухонного окна вишни дедушка посадил грушу. Но груша сразу не понравилась бабушке. На третью зиму, день за днём допилив деда, бабушка убедила его убрать деревце, несмотря на его молодость. По её аргументам, не успевшая разрастись груша обезлистевшей к осени кроной своей всё равно «загораживала в кухне весь свет».
И груша исчезла. А бабушка успокоилась. Аккуратный пенёк, по-видимому, радовал её куда больше.
 
Но бабушка никогда не успокаивалась надолго. В своей войне с дедушкиными деревьями, которые «не дают проходу», она стремилась всё дальше и дальше.
«Как это «не дают проходу»?» – спрашивала у бабушки я, – «Ведь деревья не ходят!..»
Деревья, как это было неочевидно бабушке, но очевидно мне, на самом деле росли вдоль заасфальтированных дорожек, но никак уж не поперёк них, а следовательно, никому не мешали ходить.
Поэтому в пылу лютой войны деревьев и бабушки по своим идеологическим соображениям я была на противоположном от неё фронте. Растения для меня всегда были такими же точно живыми, как зверюшки, птички и рыбки. Только куда более беспомощными – ведь они даже не могли убежать! По этой причине я всегда испытывала к ним сострадание и сочувствие. Мне с самого детства было отлично знакомо это самое чувство безвольной обречённости и собственного бессилия, словно ты – пойманный партизан в тылу врага, которое, по моему мнению, должно было сопровождать их. Я-то ведь тоже никуда не могла убежать из дома бабушки, а значит, была обречена дожидаться любого неожиданного решения относительно своей участи точно так же, как и они…
Кроме того, растения бабушкиного огорода были моими единственными друзьями. Ибо играть с другими детьми, когда я находилась у бабушки Саши с понедельника и по пятницу, мне – не помню, чтоб позволялось…
 
Уничтожение черешни – огромного, раскидистого старого дерева с тёмной и очень шершавой корой – было для меня весомой утратой. Раньше её крона пересекалась с кроной ёлки, растущей у старого гаража, так что гаражная стенка и ветки обоих деревьев образовывали своеобразное убежище, «домик». В этом домике я любила прятаться от дождя, если он бывал тёплым и начинался летом.
Когда я вернулась после очередных выходных, проведённых на дому у родителей, моего привычного «домика» больше не стало. Я увидела новоиспечённый пенёк на месте старой черешни и очень расстроилась. Зачем-то попробовала было встать на прежнее место и представить, что домик по-прежнему существует. Но теперь со всех сторон, кроме одной (там, где была всё та же кирпичная стена гаража), меня окружали ветер и свет. Чувствовать себя по-прежнему в уюте и безопасности на месте былого убежища, даже при моём богатом воображении, больше не получалось.
Я разочарованно уставилась в пол. Под моими ногами по асфальту и по земле – о, ужас! – были рассыпаны опилки старой черешни…
Я вприпрыжку поторопилась сойти с них. Мне казалось кощунством наступать на то, что раньше было моим защитником… Было больно смотреть на рыжеватую труху, в которую теперь превратилось дорогое мне темнокорое дерево. Её вид наводил на меня оторопь, словно светлая стружка, валявшаяся под ногами на тёмной земле – нате, топчите меня! – была лужами крови, оставшейся после совершившегося на этом месте убийства…
Встретить меня, как это бывало по понедельникам, вышел дед. Бабушка не интересовалась мом приездом настолько, чтоб отвлекаться от дел и выходить встречать. Я бросилась к нему за утешением.
– Дедушка, убери отсюда опилки! Почему они здесь лежат? – будучи не в силах более внятно выразить всю гамму нахлынувших на меня чувств, канючила пятилетняя я. Опилочно-кровавые пятна пугали, причиняли душевную боль и слишком сильно волновали меня.
– Потому что дерево убрали, – спокойно пояснил дедушка.
– Зачем убрали дерево?..
– Саша. Она так говорит! – последовал недовольный ответ. Выражать своё возмущение бабушке напрямик дедушка был не в силах. Я слушала его сдерживаемую злость в голосе и чувствовала, как в моей душе поднимается гнев на необъяснимый и очень недобрый поступок моей бабушки.
 
Не ограничиваясь в своих замашках землевладельца одними деревьями, бабушка люто ненавидела и более мелкие растения. Всё, что не нравилось ей, безальтернативно клеймилось «сорняками». Сама она их не корчевала – делать такую грязную работу опять-таки поручалось дедушке. За сорняки на полупустом, полу-засаженном помидорами огороде считались мои любимые целебные травы: подорожник с его убористо набитыми колосками, похожими на букет в обрамлении из овальных тёмных листков, и чистотел, во множестве распускающий свои маленькие жёлтые цветочки на огромных зелёных кустах с нежными ярко-зелёного цвета листьями…
Спустя несколько сезонов таких «уборок» чистотел остался только около самого забора да на территории у соседей. И на всём бабушкином огороде не вырастало больше не одного подорожника.
Почему-то под категорию подлежащих уничтожению «сорняков» подпадали также и все полевые цветы – тюльпаны, васильки, флоксы. И хотя они цвели так красиво, что дедушка (сопереживавший растениям и мне) не раз предлагал ей оставить хотя бы несколько «на развод», их отцветающие кусты бабушка почитала за удовольствие корчевать лично, как только они отцветали и начинали давать семена. В результате подобной прополки васильков с каждым годом становилось всё меньше и меньше.
Для тюльпанных луковиц у бабушки существовала специально изогнутая лопатка, напоминавшая мне орудие средневековой пытки. Живые луковицы с её помощью доставались на свет божий и выкидывались вместе с бытовым мусором, под мои неослабевающие, но не находившие понимания протесты. Количество тюльпанов с каждым годом, естественно, тоже не увеличивалось…
Я изо всех своих сил, как только могла, упрашивала бабушку Сашу не трогать цветы. Она в ответ только ехидно смеялась:
– А что тебе с них?! На кой они все тебе?!
Красоты бабушка Саша не понимала.
Мои просьбы, все до единой, пропускались мимо ушей. Ни один голос не мог достучаться до бабушки Саши, потому как представлял для неё интереса по сравнению с Её мнением.
Особенно обидно каждый раз мне было за лютики и фиалки, которые начинали цвести в изобилии каждый год, как только стаивал снег. Если бы они только знали, чем им грозит такое неосторожное проявление себя в этом адовом месте!.. Я до того любила следить за тем, как распускаются и образуют пёстрые полянки эти нежные мартовские цветы, что однажды даже расплакалась, видя подготовку к очередной процедуре. Я прорыдала весь этот час, забившись в самый дальний угол дома, чтобы не видеть примет страшной казни, пока бабушка корячилась над первой весенней порослью в сопровождении всё той же лопатки и мусорного мешка… Увидев по возвращении в дом моё раскрасневшееся заплаканное лицо, бабушка сказала:
– Не реви, дура! И так от них деваться некуда стало!..
Я заревела ещё громче, думая в этот миг про себя, что от цветов как раз не надо деваться. Наоборот: это им, бедняжечкам, некуда деться от жестоких рук, вырывающих их из земли…
Я страшно жалела растения, понимая при том с сожалением, что никак не могу защитить этих немых, дорогих моему сердцу, крошек. Я чувствовала себя беспомощной и потому как будто бы виновной в том, что их настигла эта массовая и неотвратимая гибель…
После подобных прополок бабушка почему-то всегда бывала исключительно «в духе». Её радости и довольства хватало на целый вечер! Но даже несмотря на этот редчайший шанс, я не подходила к ней с просьбами поговорить о чём-нибудь или же поиграть. Переживая боль за каждый сорванный ею росток и обиду, оставшуюся от её равнодушия к моим просьбам, по таким вечерам я всегда сторонилась бабушки.
 
Когда бабушка Саша приказала спилить мою любимую яблоню сорта «Ренет Симиренко», эта новость обрушилась на меня, как предзнаменование самой большой беды, если огромные беды вообще возможно предвидеть.
Это был мой любимый сорт. Небольшие белёсые яблочки созревали каждую осень. Дедушка срывал мне их прямо с ветки, тут же мыл в уличной раковине и чистил карманным ножом. Ничего не могло быть вкуснее этих сочных, ароматно-кислючих яблок!.. Сладкие сорта я поэтому никогда не любила. Все они казались мне даже не бледным подобием, а уж и вовсе недостойным фруктом после дедушкиной, как он называл её, Симиринки.
– Пойди поблагодари яблоньку! – смеялся, угостив меня, дедушка.
И я радостно бежала к огромному, необъятному для меня и неоглядно ширящемуся вверх, стволу этого доброго ко мне дерева. Не в силах выразить свой восторг чем-то ещё, я долго-долго смотрела ввысь, в самую крону яблони, сквозь хризопразового оттенка листву, которой на меня из-под голубеющей вышины сверху лился прохладный, золотистый сентябрьский свет…
 
На этот год яблоня уже успела дать очередной урожай, и этим подписала себе приговор.
Весь сад был словно наэлектризован. В остывающем воздухе октября накалялись опасность и ожидание. Уже несколько дней дедушка всё никак не мог выполнить приказ бабушки – не поднималась рука. Бабушка с каждым днём всё больше кипела злобой. Скандал, какого не видывал свет, со дня на день должен был разразиться. Понимая это, дедушка собрал волю в кулак и достал из сарая пилу.
Он принёс её к яблоне и положил на асфальт. Выпрямившись, он рассматривал крепкое дерево с зеленовато-белой корой, до такой степени прозрачной, что, казалось, стоит только присмотреться чуть-чуть – и будет видно, как под ней, словно под кожицей, течёт по волокнам животворящий древесный сок…
Не находя себе ни дела, ни места, я нервно моталась вокруг.
– Деда, не пили яблоню!!! Не пили, дедушка!.. – уговаривала я старика.
Дед не двигался с места и, не отвечая, рассматривал свою Симиринку. Казалось, что он ушёл в размышления настолько, что больше не слышит меня.
– Саша ругаться будет! – сказал наконец дедушка, и, выйдя из транса, со вздохом взялся за инструмент.
Яблоня была спилена.
Эта потеря ударила по мне больнее всех остальных. Я сразу же разлюбила эту часть сада. Теперь, когда я бывала там, мне всегда делалось очень грустно. Я приходила к оставшемуся пеньку и подолгу смотрела на него, как на памятник или могилку. Я вспоминала о вкусных яблочках, которых теперь больше не будет, и о счастье – каждую осень заново пробовать дары этого чудесного, щедрого садового дерева, потерянном вместе с ним…
 
У бабушки была на удивление лёгкая рука, когда ей необходимо было избавиться от чего-нибудь, что мешало ей. Я с ужасом думала, что в один вовсе не замечательный день ей могу слишком сильно помешать я – и от меня тоже могут остаться одни опилки…
 
9. Побег. Часть 1-я. Идея побега созревает в моей голове
 
***
– Отойди от окна!!!
Семилетняя я торчу у окна в бабушкином зале. Зал в её доме – единственное помещение, из окон которого можно повыглядывать наружу, чтобы увидеть, что происходит на улице. Из остальных окон дома, выходивших во двор, «наружи», как ни старайся, не видно.
За окном происходит что-то невероятное: соседи на улице около ворот в один из дворов столпились в кучу вокруг чего-то такого, чего не видно из-за их спин. Предмета. Или же – человека…
Я прилипла к окну, обеими руками уперевшись в стекло, и битых пять минут пытаюсь разглядеть хоть какую-нибудь подсказку: чего это они там все делают?
За этим занятием меня и застукала моя несравненная бабушка.
– Почему «отойди»? – смею спросить я, не оборачиваясь к ней.
– Там ПЛОХИЕ, – от этих слов бабушка (я чувствую это спиной) аж поёжилась.
Плохие… Это значит – «свои», я понимаю так. Я-то ведь тоже «плохая», если верить тёте и бабушке… А взрослым всегда надо верить. Какую бы ерунду они ни несли.
Вот бабушка с тётей – они, например, обе наоборот: «хорошие» (так говорит бабушка). Что в переводе на мой внутренний эмоциональный язык совершенно отчётливо означает: «чужие». Значит – не «свои», не такие, как я. Они обе тоже считали, что я – не «своя» им. Видимо, потому, что я – не «хорошая». В общем, даже неважно, какая из этих противоборствующих пород лучше и хуже. Важно, что они РАЗНЫЕ. Ну вот совсем. Совершенно.
Так что мне среди них тут не место. Так выходило и по-моему, и по-ихнему.
На самом-то деле я довольно быстро, можно сказать, как-то сразу догадалась об этом. Я, в общем-то, знала и чувствовала это всегда. Ну не рады мне были здесь. Ну вот не рады. Мне с младых ногтей тут было самое настоящее «не место». Ибо если судить обо всём, не вдаваясь в подробности, то все Плохие (как я) отличались от Хороших тем, что обитали вовне бабушкиного дома. Даже дедушка практически не допускался в дом, и проводил своё время во флигеле, в сарае, в саду – он бы на моей стороне, за меня, а значит, был тоже «плохой», вот и он оставался снаружи. Хорошие – бабушка и тётя – оказывались в этом доме внутри. Но отчего тогда я – внутри, отчего меня постоянно привозят сюда, как будто бы я и должна здесь быть, отчего мне никак отсюда не выбраться?
Ведь сегодня мне стало ясно, что где-то на свете – там, за окном, по улице через дорогу, не так от меня далеко – есть люди такой же, как я, породы: Плохие. Что я в принципе не изгой. И что это какая-то ошибка, нелепость, случайность, что я родилась и пребываю в заточении здесь, в этом странном непокидаемом доме, среди этих странных Хороших.
Я загораюсь желанием присоединиться к «плохим», и переспрашиваю:
– Кто плохие?..
– Плохие вещи.
– Как вещи?.. – я разочарована. Оказывается, вещи. Не люди. Ведь люди – это не вещи.
– Теперь ты знаешь плохие вещи, – прикусывает губу бабушка, хотя мне непонятна её эмоция и высказывание: я ведь не успела увидеть решительно ничего из происходящего на улице за окном.
– А что там плохого, что?.. Ну скажи, что??? – в жгучей надежде узнать разгадку, пытливо тараторю я.
Бабушка в ответ стыдливо опускает глаза и снова закусывает губу, так что мне остаётся только гадать – пьяный ли бомж развалился в центре человечьего круга, мёртвый ли там сосед или может быть кто ещё, кого мне так и не стало видно…
Какой именно из соседей мог быть там мёртвым, я не задумывалась. Соседей у бабушкиного дома было достаточно много, и так как чаще всего бабушка не называла их по именам – все они обобщались под наименованием «Заразы!!!» – я их не различала. Для меня в детстве это была такая разновидность человека: сосед. Как солдат или священник – все одинаковые, и в униформе. В бабушкином случае такой униформой служили майка или футболка и растянутые старые треники.
Внезапно что-то громко шипит на кухне, и бабушка покидает мою «смотровую» комнату в большой спешке.
Я тороплюсь к стеклу. Но теперь уже медлю секунду, прежде чем выглянуть вновь. Мало ли, что я точно такая же вся «плохая», как то, что происходит там. А вдруг там и правда идёт что-то по-настоящему очень-очень плохое?.. Как кино для взрослых, иногда идущее по телевизору?!
Теперь до меня доходит это слово уже не как категория, но как передаваемый им смысл. Плохое – это ведь ПЛОХО. Неподходяще. Не то.
Но почему, интересно, мне нельзя увидеть плохое?! А может быть, я его тоже, как и всё прочее, увидеть хочу? А бабушка мне запрещает… Вот уж чудачка! Как хорошо, что она так скорёхонько убралась!
И я всё-таки выглядываю в окно во второй раз. К моему разочарованию, я опоздала: на улице уже никого нет. Все «плохие» ушли, унеся с собой всё «плохое». Ну вот. И теперь я ни за что никогда больше могу не поймать момент, и ничего не увижу, огорчаюсь я…
Когда они там стояли, да и теперь, когда на пустом асфальте уже никого нет, мне хочется попасть в прошлое, происходившее 5 минут назад за стеклом, попасть за само стекло – и быть там, где происходит «плохое», вместе с такими же точно, как я, «плохими». Наверное, мне можно будет даже стоять с ними рядом, поблизости, неподалёку – и они не погонят меня, как вечно гоняют тётка и бабушка, потому что они же Хорошие… А если совсем-совсем повезёт, то, может быть, удастся протолкаться сквозь них, прямо в толпу, стать на очерченной человечьей толпою границе круга, и заглядывать с видного места в самую его середину… И разглядеть наконец, кто же там – пьяный бомж, или сосед умер, или мёртвый бомж, или пьяный сосед, или – мало ли! – оба рядом…
Вот бы, вот бы тогда, в ту минуту, некоторое время назад, быть там и всё самой видеть!!! Вот бы вообще всегда быть там, где люди – другие люди, не женщины и отец из моей семьи. Быть там, где «свои». И быть в курсе дел, и видеть чтоб всё-превсё…
Как бы вот это сделать.
«А может, устроить побег?!» – впервые мелькает в моей голове.
Но, промелькнув, идея выветрилась и довольно надолго забылась.
 
***
В другой раз (мне было примерно семь с чем-то) моя лютая бабушка Саша отшлёпала меня (по рукам, и куда достала) сильнее обычного – так, что не только пострадавшие места, но и полностью всё тело от обиды и злости болело. При этом вдобавок она ещё и накричала на меня благим матом (а может быть, и не очень благим). Телу от этого не позначилось – зато сильно, остро и больно заныла душа. Всё это бабушка сделала надо мной за какую-то совершенно незначительную и потому несопоставимую с наказанием провинность, вроде: взять в руки вазу с тумбочки, чтобы как следует разглядеть мелкий рисунок на ней, или выглянуть в окно, чтобы посмотреть, не приехали ли родители вечером, при этом криво и потому некрасиво отодвинув штору. К чему бы я ни притронулась в бабушкином доме – всё было трогать нельзя. Хоть руки из карманов не вынимай. Наверное, будь у бабушки бензопила – она бы их мне отпилила.
Забившись в самый угол своей кровати, я тихо похныкивала, переживая причинённую мне бабушкой разностороннюю боль, которая на сей раз ощущалась почти непереносимой, и вдруг с ужасом поняла:
«Если так и пойдёт дальше, она же меня убьёт!»
Я негодовала на себя за то, что я такая маленькая и слабая, и что не могу убить её раньше, чем она сделает это со мной – а по моим расчётам, до этого момента оставалось уже не так недолго. Всё, что у меня получалось – это кричать бабушке в момент стычек с ней: «Я убью тебя!!!» преисполненным ярости голосом. Навредить этим я, ясное дело, ей никак не могла. А это её, как назло, ну ничуточки не пугало. Поэтому мне не удавалось защититься такой, на первый взгляд, страшной угрозой.
Выходом из заточения в бабушкином доме могли служить только две вещи. Первой из них стала бы для меня моя собственная смерть. Первого мне не хотелось. А вот вторая… Вторая вещь была сложна в подготовке, трудносполнима на практике и очень рискованна в принципе.
«Надо и правда устроить побег», – подумала я, – «пока я ещё в живых».
Но куда же я убегу? Я ведь знаю только маршрут дедушки до ближайшего магазина, до которого он брал с собою меня. Я запутаюсь в незнакомых мне улицах, а на знакомых – они, конечно же, сразу меня найдут. Этот страх остался со мной в виде ночного кошмара, преследовавшего меня по ночам в юности: я, маленькая и незаметная, брожу и брожу среди одинаковых домов по расположенным рядом улицам, зная: где-то здесь – бабушкин дом. Но определить направление прочь от него мне не удаётся, как и выбраться из этого бесконечного лабиринта. И это было само по себе очень страшно. В самых худших вариантах кошмара меня находили и возвращали в бабушкин дом, или же я сама по ошибке на него набредала.
Да и потом, у меня совершенно нет сил для такой героической вещи, аки побег. Далеко я не добегу. Еду себе не добуду. Укрытие не сооружу. Выживанию во внешней среде независимо от родителей меня не то что в 7 лет, а, наверное, годиков до 20-ти не учили.
«Если останусь одна, я пропаду на улице за первые же сутки!» – так расчётливо думала я, когда мне было всего семь с чем-то. Если мне удавалось услышать реальную (из новостей) или выдуманную (из художественных книг) историю о том, как какие-нибудь дети убегают из дома – я им очень сильно завидовала. Но само желание сбежать виделось мне теперь, после всех домыслов и расчётов, недоступной и малореальной мечтой.
 
***
Одной из моих любимых воображательных игр в то время стало представлять, как я, одинокий пустынный странник, бреду по дороге, где нет ни деревца, ни травинки, сбившись со счёта дней. Вообразить такую картинку было легче всего, когда я шла куда-нибудь с мамой и папой. Они не вели меня за руки – это было не принято, и я, стараясь смотреть исключительно вниз, забегала вперёд или брела позади, чтобы не было видно их ног в растоптанных сапогах. Подо мною топали мои ноги. На них всегда бывали тёмно-коричневые сапожки – одной и той же модели, папа однажды сообразительно накупил мне разных размеров на вырост. Под подошвами этих сапог была земля – светло-коричневая. Коричневые оттенки с тех лет и до самого взрослого возраста твёрдо стали ассоциироваться у меня со свободой и отпущением всех грехов, и поэтому как нельзя успокаивали. Если с дорогой везло, то попадались разноцветные камушки. А ещё интересно было идти, когда на тропе из пересохшей, истёртой множеством ног в песок грязи при помощи каждого шага удавалось вздымать лёгкую, летучую пыль – так правдивее всего рисовалась в моей голове окружающая меня пустыня…
В такие минуты, когда я всё это себе представляла, я была почти совершенно счастлива. Ни родителей, ни вообще людей (которых я боялась сильней, чем любых, даже диких, животных – без единого исключения хоть для кого бы то ни было), казалось, не было рядом. А ещё, когда ты бредёшь куда глаза глядят и знаешь, что забрёл уже достаточно далеко, сам дом твой ощущается позади – он чувствуется как нечто большое и страшное, куда никогда не захочется возвращаться, и откуда, если даже за тобой и пошлют погоню, то теперь уже наверняка не найдут. Вот как рисовалось мне.
Но вдруг рядом оказывается мамин или папин сапог. Сверху доносится понукающий окрик. Родители часто подходили ко мне в самый разгар Представления (то есть когда я мысленно Представляла: себя – странником, а дорогу – пустыней), и это портило всю игру. Когда на дороге под самым носом твоим видны не только твои сапоги – какая же это пустыня?!
Надежда, как известно, всегда умирает последней. И хотя пока ещё я не обнаруживала у себя сил и средств, чтоб убежать как-нибудь в реале (то есть физически), я убегала от гнетущего меня окружения умственно, с головой уходя в фантазии и мечты. Но втайне от всех я всё-таки продолжала надеяться на настоящий побег.
 
10. Побег, часть 2-я. КАМАЗ с картошкой.
 
Однажды в 7 лет я, уже давным-давно мечтавшая о побеге из дома, чуть не уехала бороздить мир на КАМАЗе с картошкой.
 
Многие дети мечтают об побегах или даже так поступают, но догадываются ли взрослые о том, что творится в душе у ребёнка в момент принятия такого решения? Попытаюсь на своём примере рассказать вам об этом.
 
***
Родительский и бабушкин дома - два дома, в которых я жила то там, то тут в разное время детства - имели в себе одно объединяющее их качество: раз уж я находилась внутри, то не могла просто так оказаться снаружи. Только с кем-то из строгих взрослых, из-под чьего надзора, как от тюремщиков, не убежишь. Каждый из этих домов надёжно и беспощадно хранил меня от реального интересного мира и, казалось, был захлопнут, закрыт и неприступен для любого, кто находился внутри. Как тюрьма.
 
В год моего семилетия, когда я спала и видела, как совершаю из дома побег, мне подвернулся удивительный случай. Однажды я раскапризничалась на рынке, умаявшись от долгой ходьбы и пребывания на жаре, когда мама и папа третий час таскали меня между овощными рядами, переругивались между собой и всё никак не могли выбрать картошку, которую следовало закупить на всю зиму. В надежде быстро и эффективно меня успокоить и без того уже взведённая руганью с папой мама сказала мне:
– Не кричи, а не то дяде тебя оставим!
Дядя был продавцом картошки, около которого в данную минуту шёл мамин с папой очередной спор. Папе казалось, что дорого – маме казалось, что дёшево и что картошка хорошая. Там, где папе казалось дёшево, мама думала, что продают гнили по пол-мешка с хорошей картошкой сверху. Там, где дёшево было и папе, и маме, им обязательно казалось: обвешивают.
Я мгновенно сообразила, что оставить родителей и перейти под опеку дяди – отличный шанс вырваться из моей прежней жизни, не рискуя загнуться в миру в одиночестве. Это значило: вырваться от родителей, из серых будней в их доме вместе с ними, вынужденно наваливающихся и на меня всей своей неподъёмной массой, тоскливых и липких, как грязная болотная топь. Вырваться из-под постоянной угрозы папиного ремня, который он доставал чуть ли не еженедельно, спецом по мою душу откровенно без повода. Вырваться из почти постоянной душевной боли от маминого непонимания моих интересов, потребностей, нужд, которые я не в силах была до неё донести, даже если иногда и пыталась… И, наконец, вырваться из-под главной угрозы – снова быть отвезённой назад, к моей злорадной, всененавидящей бабушке Саше. Если я останусь сейчас на рынке, меня больше никогда не будут таскать по овощным рядам, словно сумочку или там собачонку, переругиваясь друг с другом и не обращая ни малейшего внимания на меня, мои так называемые, но какие-то уж совсем неродные мне люди – родители. Мне больше не придётся выполнять их глупые, причиняющие так много боли, запреты и указания: «не ешь конфеты до супа», «надень шапку, ещё же только апрель!», «не трогай чужих котят, они же, наверно, лишайные», «не выходи из дому, никакого двора и гулянок с другими девочками, они же научат тебя гадостям; и они же, наверное, воровки», «не смей ничего говорить соседям про то, что у нас дома творится; и не спрашивай у них ничего»… Мне откроется, станет доступен мир.
И я больше никогда, никогда – о, радость! о, непостижимое чудо!!! – не увижу бабушку Сашу.
«Значит, кричать нельзя?! А то оставите дяде?! Отлично!!!»
И я закричала и запричитала ещё громче.
Вышеупомянутый дядя, который был продавцом картошки, добродушно заулыбался на произнесённую мамой реплику, довольно беспомощную (ибо все злобные и потому часто не имеющие эффекта реплики родителей говорят о том, что как воспитатели они просто беспомощны), и поддакнул ей:
– А если всё равно будешь кричать – то и я тебя не возьму!
Вот тут уже я по-настоящему перепугалась. В мои планы входило быть переданной с рук на руки другому, куда более приятному и «хорошему» взрослому, чем все мои вместе взятые, бессильные быть весомым авторитетом и притягательным примером для подражания, и уже давно опротивевшие мне предки. Остаться совсем одной в планы мои всё-таки не входило. Оттого я незамедлительно замолчала. Сложила руки на груди от обиды (на маму, на папу, на дядю). И спросила у продавца картошки:
– А если не буду кричать, то тогда возьмёте?..
Дядя прыснул со смеху:
– Тогда возьму.
Я решительно повернулась к родителям:
– Тогда оставляйте. Меня берут.
Мама опешила.
– Но ты же наша дочечка…
– Никакая я вам не ваша. Не хочу ею быть. Лучше хочу на КАМАЗе поехать с дядей.
– Но как же так… – вконец растерялась мама, – Пошли с нами, пошли домой!
– Не хочу.
Вмешался папа.
– А ну на место иди, не то мы и правда тебя здесь оставим!
Папа часто говорил мне «на место», словно собаке. А ещё – каждый вечер гонял меня переключать для него кнопки на телевизоре, и, несмотря на моё сопротивление унижению, упрямо, до достижения успеха, понукал приносить ему из почтового ящика ежевечернюю новостную газету. Хорошо, что не тапочки.
– Не пойду, – возразила я папе, обретя небывалую уверенность в себе из-за дядиной защиты со стороны, – Оставляйте.
– Смотри, – пригрозил папа, – мы всё решили, мы с мамой уходим!
Папа и правда развернулся и сделал вид, что уходит.
– Ура! – возликовала я.
Мама, для которой внезапно лишиться меня и неожиданно оказаться совсем бездетной означало стать бессмысленной и никчемной как женщина (а это непозволительно плохо, прям хоть повесься!), не нашла в себе внутренних сил, чтобы подыграть папе (даже и в шутку), и вопреки его реплике «мы уходим» оставила его уходить одного, со своего места глядя мужу вслед и болезненно переменившись в лице.
Но я знала: мама скоро не выдержит, и рванётся за ним. А значит, тоже уйдёт. Папа, к моей величайшей радости, уже уходил. Мечта о побеге, кажется, начинала сбываться у меня.
Вслед за этим несколько минут я стояла на выбранном мною месте около заваленного мешками картошки КАМАЗа. Стояла как вкопанная, гордо и молча, с руками, всё так же скрещёнными на груди. И с удивлением, с отчаянием наблюдала, как беспомощно рвутся уйти – и НЕ УХОДЯТ!.. никуда совершенно не деваются далеко от меня мои ошарашенные таким бунтовским поведением родители! Как хмурится дядя, которому я мешаю продавать другим людям картошку, и который перестаёт понимать, что вообще происходит за ерунда, и что со мною такое. Обычно ведь дети себя так не ведут, а пугаются угрозы быть брошенными и наоборот в слезах бросаются за родителями, чтобы те не оставили их, и продолжали бить и ругать дальше.
Родителям, вившимся вокруг удивлённой, раздражённой их трусливой ненастойчивостью на своём слове, и всё ещё непреклонной меня, долго пришлось меня уговаривать и умасливать, чтобы я наконец-таки передумала и пошла с ними. Сработала на удивление дешёвенькая уловка:
– Пошли с нами скорей в машину, мы тебе пирожных дадим!
Глаза мои загорелись. Такая роскошь бывает не каждый день! К тому же я, как всегда, была голодна. Есть досыта мне ни разу не позволялось – по словам бабушки Саши, я «объедала родителей» и могла на полном серьёзе «пустить их по миру» своим прожорством маленького растущего 7-летнего организма.
С минуту я колебалась: сладости или побег? Сладости или побег?.. Мысленно я принялась рассуждать.
Побег был не опробован, не испытан и потому незнаком. Никакого осязаемого образа за ним не стояло. А такие хорошо известные мне вещи, как «корзиночка», «буше», и в особенности моё любимое «заварное», которое перепадало мне порою от дедушки или по праздникам, так и всплыли перед моими глазами – вот же они какие! И сейчас, прямо в машине, мне их дадут, и я сразу же их съем!!!
На мгновение, правда, я призадумалась о том, откуда бы взяться в машине сейчас пирожным, если родители их сегодня не покупали, а взамен проходили бок о бок со мною по овощному рынку. Но мне так сильно хотелось этого вкусного и редкого угощения, что я быстро отмела все сомнения из головы: раз родители говорят, что в машине пирожные – значит, оно так и есть. Родители – это же ведь всё-таки взрослые, а взрослым, как мне подсказывали не практика, но живущий во мне, как и в каждом ребёнке, инстинкт, надо верить.
Всю эту картину с поеданием лакомства я представила себе так живо, что у меня на языке аж стало чуточку вкусно, и потекли слюнки.
Сравнения со вкусом пирожными сладкое слово «свобода», увы, не выдержало. Я сорвалась со своего места и подбежала к родителям:
– Я остаюсь с вами!
Ни мама, ни папа почему-то не были рады тому, что я решила остаться с ними. Меня никто не обнял, никто не сказал мне «Как же мы тебя всё-таки любим! Как же мы были напуганы и не хотели тебя потерять! Как мы рады, что ты у нас есть, и что все мы опять вместе!». Взрослые, наоборот, напряжённо и тяжело замолчали. Развернулись, и мама и папа всё так же молча пошли в одном направлении – к машине. Я чуть ли не вприпрыжку побежала за ними (на самом же деле – за пирожными, которые они мне пообещали).
В насквозь провонявшем бензином и пылью родительском автомобиле я сразу же кинулась озираться, ища глазами так хорошо знакомую мне коробку с пирожными. Фирменная, всегда оранжевого с золотым цвета – да я бы её из тысячи коробок узнала!
Коробки не было видно нигде.
– А где пирожные?.. – разочарованно спросила я, и посмотрела на маму. Мамины глаза приняли растерянное выражение. Когда маме делалось стыдно, её глаза всегда начинали напоминать два расколотых стеклянных шарика, готовых вот-вот раскрошиться. Конечно же, никаких видимых глазом трещинок на них не появлялось – но я чувствовала, что трещинки эти в такие моменты становились куда ощутимее, то есть – проявлялись, и, в общем, были.
– Где пирожные? Вы их спрятали, да?.. – всё ещё надеясь на что-то, переспросила я.
Мама отвела глаза и ничего не ответила.
– Ты посмотри на неё, пирожных ей!.. Ремня получишь, а не пирожных!!! Вот как только домой доедем – будет тебе за всё!.. – осветил планы на своё и моё превосходное будущее папа.
Вот тут я в отчаянии поняла, что про пирожные мне наврали, и что никакой коробки с ними на самом деле и не было – никакой тебе оранжевой с золотым… А я, глупенькая, до того сильно захотела, чтобы она здесь была, что у меня аж получилось поверить в то, что она – будет…
Преисполненная обиды, я отвернулась от моих злых и несправедливых родителей, опять обдуривших меня, и с тоской стала смотреть в заднее стекло. Старенький папин автомобильчик, ведомый папой, объезжал рынок вдоль – капуста, морковка, опять капуста, картошка, лук… Машина завернула за поворот. И вдруг мне на глаза попался тот самый КАМАЗ и тот самый дядя! Он торговал, отпуская свою картошку всем желающим уже без помех. С нахлынувшей на меня раз в десять сильнее тоской я глядела в заднее стекло на удаляющегося владельца КАМАЗа с картошкой и проклинала свою доверчивость, горько жалея о том, что поддалась на обманные уговоры родителей, потеряв шанс, которые выпадают, как известно, примерно один раз на миллион.
Всю оставшуюся дорогу до дома, где мне предстояла очередная и обещающая быть сильной взбучка, я с грустью думала о роскошном, но, увы, бесповоротно упущенном шансе, и морально готовилась «получить ремня». Я, конечно, его не заслуживала – разве я сделала кому-нибудь что-нибудь слишком плохое, чтобы получить порку? Но эту мою, пусть даже и неудавшуюся, попытку побега стоило совершить. А за это можно перетерпеть и такую несусветную и никому не нужную глупость, как отцовский ремень.
А ещё я не переставала лелеять слабую, бессмысленную, родившуюся в душе от последней степени нахлынувшего отчаяния, надежду. На то, что, может быть, обещанные пирожные всё-таки окажутся в холодильнике дома, и что родители не наврали, а всё-таки дадут мне их, подтверждая если не объятиями и словами (чего они не делали никогда), то хотя бы такими вот мелочами, как вкусной едой, что хоть капельку любят меня…
К сожалению, дома быстро выяснилось, что обещанных мне пирожных и там тоже не было.
К счастью, мои родители врали чаще, чем им хотелось бы. Потому что по возвращении домой обещанного ремня, как и обещанных ранее пирожных, не последовало.
Такой удачной возможности для того, чтобы сбежать из дому, которые бывают одна на миллион, мне и правда больше не представлялось…
 
Из дому я ушла (но по сути дела - сбежала) только после того, как мне исполнилось 20 лет. Зато - сразу и насовсем.
Copyright: Анастасия Жирнякова, 2018
Свидетельство о публикации №373267
ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 14.03.2018 16:20

Зарегистрируйтесь, чтобы оставить рецензию или проголосовать.
Устав, Положения, документы для приема
Билеты МСП
Форум для членов МСП
Состав МСП
"Новый Современник"
Планета Рать
Региональные отделения МСП
"Новый Современник"
Литературные объединения МСП
"Новый Современник"
Льготы для членов МСП
"Новый Современник"
Реквизиты и способы оплаты по МСП, издательству и порталу
Организация конкурсов и рейтинги
Литературные объединения
Литературные организации и проекты по регионам России

Как стать автором книги всего за 100 слов
Положение о проекте
Общий форум проекта